Холмы, возникшие вдали, были не очень высоки, но казалось, им нет конца. Плавные извилистые контуры с чередованием голубых и серых тонов уходили в бесконечность и где-то далеко-далеко сливались с массой кудрявых облаков. Смеркалось, и на западе холмы исчезали во мраке. Долину, раскинувшуюся у самого их подножия, окутывала темнота, пронизанная серебристым светом.
Вдали, на горизонте, очень прямо высились две огромные сосны со стройными светло-рыжими стволами. Черные пятна болот, скованных зимним холодом, темнели вдоль дороги.
Дорога шла по песку, густо усеянному сосновыми иглами. Было слышно, как фыркают лошади, запряженные в дилижанс.
– Остановите здесь, – сказала я решительно.
Передав девочек Маргарите, я спрыгнула первая, тщательно отсчитала извозчику деньги – ровно по двенадцать су за лье, монета в монету, без всяких чаевых.
– Почему мы вышли здесь? – осведомился Жанно. – Еще далеко до Сент-Элуа, я помню.
– Не так уж далеко, всего четверть лье, мой мальчик.
Дилижанс двинулся, продолжая свой путь в Лориан, и оставил все наше многочисленное семейство на дороге. Я взяла у Маргариты Веронику, приказала детям взять вещи и пошла вперед, ничуть не заботясь о том, что предстоит по кочкам перейти через болото.
Почему я сошла так рано? Вероятно, потому, что хотела прийти домой пешком. Что-то основополагающее таилось для меня в этом ритуале. Пройти своими ногами, а вовсе не проехать по давно знакомым тропам, почувствовать всем телом дыхание бретонской земли.
Да. Дыхание земли. Оно вернет мне силы, покой и счастье.
Вот почему я так упрямо, самозабвенно, с каким-то странным наслаждением шла вперед, твердо и уверенно ступая по кочкам, глядя только перед собой, жадно, полной грудью вдыхая свежий лесной воздух, в котором витало неисчислимое количество ароматов – запах сосновой смолы, прелых листьев, мокрой хвои, даже запах ожидающегося дождя…
Вероника у меня на руках молчала, а Изабелла, которую несла Маргарита, заныла и заплакала.
– Дай мне ее, – сказала я.
Поменявшись детьми с Маргаритой, я достала из складок своей широкой юбки бутылочку с сахарной водой, нагретую теплом моего тела, на ходу приложила ко рту малышки и, поддерживая ее головку, стала поить. Изабелла была мужественной «походной» девочкой и прекрасно понимала трудности обстановки: не прошло и двух секунд, как она успокоилась и зачмокала с явным наслаждением.
– Вечно они ноют, ноют, эти девчонки! – проворчал Жанно. – Вот уж терпеть их не могу!
Я обернулась, пристально взглянула на сына.
– Ну-ка, милостивый государь, сможете ли вы повторить то, что я только что слышала?
Жанно понуро молчал. Выждав мгновение, я поняла, что он ничего не повторит.
– Правильно, – сказала я. – Ибо когда принц говорит так о сестрах, он явно заслуживает пощечины.
Мы спускались с холма в долину, и посреди нее я уже видела такие знакомые мне руины древних полуснесенных укреплений, поросших фруктовыми деревьями. Летом здесь гнездились малиновки. Теперь деревья казались голыми и крючковатыми.
– Мы почти дома, – проговорила Маргарита тихо.
Если бы это был тот, прежний дом! Прежний жил теперь только в моей памяти, но, надо признать, жил очень ясно и отчетливо, – так что, подумала я с усмешкой, если у меня когда-нибудь будет возможность, я, пожалуй, смогу отстроить его почти в точности.
Еще минута – и я увидела его. Почему-то до сих пор в душе жила то ли надежда, то ли воспоминание о чудесном замке, мягко белеющем в живописной долине и освещенном золотистым лунным светом. Таким я увидела Сент-Элуа в тот вечер, когда виконт де Крессэ привез меня сюда на своей лошади. Теперь – подумать только – не было ничего: ни того времени, ни тех обычаев, ни моей юности, ни спокойствия. Надо ли удивляться, что нет и Сент-Элуа.
– Быстрее, – сказала я решительно.
Отбросив раздумья и сожаления, я поспешила вниз и очень быстро оказалась в нескольких шагах от башни. Здесь по-прежнему темнели руины некогда белоснежной стены. Парк был выжжен, я видела силуэты лишь какого-то жалкого десятка деревьев. В башне был свет – мерцающий, слабый, однако он доказывал, что там кто-то есть.
Я ступила еще шаг и застыла на месте от ужаса, оглушенная собачьим лаем. Я отпрянула, различив во мраке черную массу шерсти и страшный оскал зубов, не зная даже, на цепи ли этот свирепый пес. Да и откуда он тут взялся?
– Ах ты боже мой! – вскричала Маргарита.
Изабелла у меня на руках проснулась, заплакала. У меня самой зуб на зуб не попадал. Вот так возвращение в родной дом! Вне себя от возмущения я пробормотала сквозь зубы проклятие.
– Он привязан, успокойтесь! Он может только лаять, – сказала я громко и внятно, чтобы успокоить испуганных детей.
Пес рычал и лаял с каким-то страшным подвыванием. Мы не двигались с места. Я не представляла себе, что делать. В этот миг низкая дверь башни распахнулась. На пороге появился высокий могучий мужчина – телосложение его было прямо-таки исполинское – с фонарем в руке.
– Убирайтесь прочь! – прокричал он на бретонском наречии. – Это дом принца де Ла Тремуйля, он неприкосновенен!
– Ах вот как?! – вскричала я, услышав подобное заявление. – Уйми сейчас же свою собаку, иначе тебе будет худо!
Я сама не знала, почему так расхрабрилась. Может быть, отчаяние придало мне сил. Мужчина ступил шаг вперед.
– Уж не ты ли это, Франсина? – проговорил он изменившимся голосом.
– Никакая я не Франсина. Я хозяйка этого замка, и я требую, чтобы меня немедленно впустили в дом!
Мысленно я уже сто раз чертыхнулась. Конечно, этого следовало ожидать. Меня так долго не было, что здесь неминуемо должен был поселиться кто-то чужой. Этого здоровяка я впервые видела.
– Принц де Ла Тремуйль мой дед! – тонким голосом прокричал Жанно из-за моей спины. – А граф д'Артуа мой папа!
Он не мог удержаться от соблазна чуть-чуть прихвастнуть.
– Ну, это мы еще увидим, – сказал мужчина. – А на всякий случай, если вы уж действительно наша сеньора, знайте, что я – Селестэн Моан, внук вашей экономки Жильды, которая служила еще его сиятельству.
Он прикрикнул на пса, и я быстро и беспрепятственно прошла с Изабеллой на руках к двери. За мной пошли и все мои подопечные.
– Это я потому сказал вам убираться, – проговорил Селестэн, – что в округе очень много попрошаек развелось. Шуанам есть надо, вот они и приходят в каждый дом забирать чего-нибудь. Ну а как скажешь им, что это дом принца, так они тебя и не тронут.
Я переступила порог, чувствуя, как щемит сердце. Все здесь было мне знакомо… И в то же время непривычно.
На каменном холодном полу были разбросаны пучки соломы, и где-то в углу копошились куры, видимо, пришедшие сюда погреться. Женщина сидела, сгорбившись у очага, – старая, дряхлая, совершенно седая, в сабо на босу ногу, в потертой бретонской шали, в опавшем сером чепце, покрывающем голову. Я узнала Жильду.
Она взглянула на меня и, вздрогнув, потянулась за палкой, чтобы подняться.
– Ваше сиятельство! – проговорила она по-бретонски. – Мадемуазель Сюзанна!
Я грустно улыбнулась, услышав такое обращение. Для старой семидесятипятилетней Жильды я все так же оставалась «мадемуазель Сюзанной».
– Сидите, Жильда, ради бога, сидите. Я только попрошу вас подвинуться, мне хочется положить поближе к огню малышек.
Я говорила это, в душе зная, что совершенно напрасно просить Жильду оставаться сидеть. Таковы уж были эти бретонцы: не в их правилах было встречать сеньора или сеньору сидя.
– Ведь вы нас даже не предупредили, мадемуазель Сюзанна! Уж мы бы постарались встретить вас у остановки дилижанса, – проговорила Жильда, поднявшись и тяжело опираясь на палку. – Эй, Жак! Хватит тебе лежать, хозяйка приехала!
Я подошла к Жаку – старому, седому как лунь и сгорбленному; он был посмелее Жильды и решился обнять меня.
– Похоже, вы привезли нам двух новых маленьких принцесс, мадам?
– Да, Жак, именно так. Жаль только, что у этих принцесс нет того, что было у меня.
– Это дело наживное, мадам. Все еще изменится.
Маргарита молча хлопотала над малышками. Взгляды постоянных хранителей этой башни были прикованы к ним, но никто не решался задать мне вопрос, откуда они взялись.
«Как вышколил их отец, – подумала я невольно. – Ведь каждый думает об этом, но никто не спрашивает, зная, что это не их ума дело».
Казалось, что очаг горит слишком слабо и что следует немедленно разыскать еще хвороста. В это мгновенье дверь распахнулась, и Селестэн Моан, словно предвосхищая мое желание, внес в башню целую охапку дров. «Он сообразителен, – подумала я. – Пожалуй, не стоит на него сердиться, он мне еще пригодится». Я знала, как нужны будут в Сент-Элуа мужские руки – здесь, где из мужчин есть только маленькие мальчики, лентяй Брике и старый дряхлый Жак, который хорошо разбирался лишь в своем кучерском ремесле.
– Мама, мама, смотри: наша Стрела еще здесь! – воскликнул Жанно.
Я только сейчас заметила: в правом углу башни была устроена конюшня с приделанной снаружи решеткой для сена и рига с дощатыми переборками. Здесь были свалены сельскохозяйственные орудия, сюда же Селестэн сбросил дрова.
– Да, Жанно, – прошептала я, – ты прав…
В стойле была Стрела – белая, стройная, но уже старая лошадь, свидетельница стольких моих авантюр. Каким образом она осталась жива? Жанно обожал ее. Он обхватил ее тонкими руками за шею, прижался щекой к серебристо-белой гриве.
– Какая чудесная лошадь, мама! Ты научишь меня ездить верхом?
Я думала о другом. Какое счастье, что есть лошадь! На ней можно пахать, на ней можно возить дрова из леса и воду… Все на свете можно сделать, имея лошадь!
– Она слепнет, мадам, – произнес Селестэн.
– Слепнет? – переспросила я.
Словно иглой меня кольнуло в сердце. Стрела, какая бедняжка! На миг мне показалось кощунством, что я собираюсь использовать эту лошадь для пахоты или чего-то подобного. Она стоила еще девять лет назад пятнадцать тысяч ливров, она – ирландских кровей, она королевская лошадь и создана для прогулок, скачек, охоты. Но я в ту же секунду поняла, что все это пустые сентиментальные бредни. Мне надо выжить. Сейчас только это имеет значение.
– Ничего, – сказала я жестко. – Ничего, что она слепнет, она все равно может работать.
Тихо всхлипнула Вероника, но Аврора была тут как тут с бутылочкой и рожком. Это было как раз то время, когда девочек надо кормить. «Авроре уже тринадцатый год, – подумала я. – Она должна стать мне помощницей. Завтра я надену на себя это ярмо – дом, хозяйство. Авроре придется взять на себя девочек. Мне некогда будет возиться с ними».
– Мадам, я хочу есть! – сказал Шарло.
– И я, – подхватил Жанно. – Я хочу пончиков.
– Милый, у нас нет пончиков, и ты это прекрасно знаешь.
Не ожидая ничьей помощи, я пересмотрела все запасы обитателей Сент-Элуа. У них было несколько мерок чечевицы, пять фунтов гречишной муки, мешок лука и видимо-невидимо сушеных винных ягод.
Жильда ковыляла за мной, словно пыталась оправдаться.
– Видит Бог, мы не виноваты, мадемуазель Сюзанна. Мы думали, этого хватит до конца месяца.
– Этого не хватит и до конца недели, – отрезала я.
Нас было одиннадцать человек, одиннадцать ртов. Что значили эти жалкие мерки чечевицы для стольких голодных желудков?
Маргарита поставила на огонь чечевичную похлебку – ее должно было хватить нам и на завтра. А потом? У нас есть лошадь, это правда. Но до весны еще очень далеко. Как нам прожить январь?
– Мама, я хочу куриную ножку и риса с подливкой, – чуть не плача попросил Жанно. – В приюте нам тоже давали одну чечевицу, меня от нее уже тошнит!
Ну что мне было ответить на это? Разве что опустить руки… сесть рядом с сыном и заплакать.
– Жанно, сокровище мое, мы…
– Знаю, мы бедные! Ну и что ж? Я все равно хочу есть!
Какие-то нотки в его голосе мне не понравились. Конечно, он еще совсем ребенок, и он правда голоден. Но он мужчина! Он не должен утяжелять мне жизнь.
– Возьми себя в руки, Жан, – сказала я сухо. – Если ты голоден настолько, что распускаешь слюни и превращаешься в девчонку, я отдам тебе свою порцию, чтобы ты успокоился.
Его губы задрожали.
– Не возьму! Я думал, ты меня любишь!
– Люблю. Но мне не нравится, когда ты ведешь себя так сопливо.
– Но я говорю правду!
– Я знаю, милый, – сказала я, смягчившись. – Но нам всем сейчас тяжело. Если мы станем кричать друг на друга, от этого станет еще тяжелее.
Жанно замолчал. Я погладила его по голове, не в силах прибавить что-либо еще к уже сказанному.
Чечевичной похлебки получилось много, и каждый мог съесть ее по полной миске. Я подумала о близняшках. На завтра еще оставалось молоко, купленное мною вечером на постоялом дворе, и, кроме того, они уже, наверное, могут кушать какую-нибудь жидкую кашку – овсяную, например, или сухарную, Особенно если сварить ее на молоке.
– Аврора! – сказала я. – Ты выставила молоко в погреб?
– Ну конечно! – отвечала она даже немного возмущенно. – Иначе бы оно скисло. Ты не думай, мама, я не глупая!
Я привлекла ее к себе. Мне было радостно, что она так привязалась к маленьким. Вероятно, будет нетрудно уговорить ее присматривать за ними – это для нее почти игра, и играет она роль маленькой мамы.
– А вот это сюрприз для вас, мадам! – произнес Жак. Кряхтя, он внес в дом увесистый бочонок, облепленный землей.
– Это вино, мадам. Два года назад, осенью, я зарыл его в парке, под кривым дубом… Тогда еще парк был. А вину пожар ничуть не повредил – можете сами попробовать!
Вино было отменное, насыщенное, – сто лет я уже не пила такого. Мы все выпили по два стакана, а Жак, довольный собственной предусмотрительностью, пил больше всех. После пятого стакана, выпитого им, я стала с тревогой посматривать на багрово-красное лицо старого кучера – не в его возрасте так напиваться! Но я ничего не сказала, не желая, чтобы он подумал, будто мне жаль вина. К тому же Жак и вправду был чрезвычайно рад моему приезду.
А вина было много – мы пили, пили, снова наливали из бочонка, а так и не выпили половины.
Я уложила детей спать на втором этаже башни, на старой большой кровати, и нежно приласкала Жанно перед сном. Чечевица, может быть, ему и не очень нравилась, но он лег спать сытым. И, кроме того, я облегченно вздохнула, понимая, что нет в его глазах того затравленного блеска, какой был в приюте, и что мой сын уже не похож на дикого злобного волчонка. Он снова становился нормальным, милым мальчиком, правда, слишком уж он ревнует меня к близняшкам. И, к сожалению, не любит их.
Вот и сейчас он много раз спросил меня, горячо и настойчиво:
– Ты правда любишь меня, мама, правда любишь?
– Да, мой ангел, люблю. Ты же мой сын.
– И ты любишь меня одного?
– Только тебя, – заверяла я, чтобы он успокоился.
Верхний этаж башни рваной простыней мы разделили на две половины. Другая половина была отведена женщинам – старой Жильде и Авроре. Аврора уже слишком большая, чтобы ночевать рядом с мальчиками.
Сама я спустилась вниз. Близняшкам нужен был огонь очага, и они спали внизу. Рядом с ними, на соломенном тюфяке, улеглась и я. Мне придется провести ночь в компании лошади и кур, рядом с мужчинами – Брике, Жаком и Селестэном; это не очень удобно, но и не так уж страшно.
– Я могу завтра сделать колыбель для принцесс, – громко проговорил в темноте Селестэн.
– Спасибо, – пробормотала я сквозь сон.
Мне уже стало ясно, что этот парень многого стоит. Пожалуй, мне даже повезло, что он здесь. Завтра…
Что, собственно, будет завтра? Завтра начнется новая жизнь. Я возьму башню, хозяйство и землю в свои руки. Предстояло еще разобраться, что сделалось с нашей землей, есть ли у нас что-нибудь из живности. Словом, завтра мне предстояло запрячься в этот воз. Мы должны выжить. Причем выжить так, чтобы не прикоснуться к заветному запасу в тысячу ливров золотом, зашитых в подкладку моего плаща.
«Да, – подумала я в полусне, – со многим надо разобраться».
До завтрашнего утра оставалось лишь семь часов.
Завтрашний день начался с того, что Жака разбил апоплексический удар.
Я встала раньше всех, еще до рассвета, чтобы переменить пеленки малышкам, и уже развела стирку, чтобы выстирать грязное белье. Жак и Селестэн поднялись сразу после этого и отправились во двор по нужде. Не прошло и двух минут, как я услышала приглушенный голос Селестэна:
– Мадам, ну-ка, идите скорее! Сюда, сюда!
Я выбежала во двор, по нечаянности утонув по колено в маленьком пруду, сделанном для уток. Пес, увидев меня, залился лаем. Я подбежала к Селестэну: он насилу поддерживал хрипящего, посиневшего старика на ногах. Лицо Жака было багрово-красным, глаза закатились, рот перекошен – зрелище ужасное, и я с дрожью отступила.
– Что с ним такое, Селестэн?
– Похоже на паралич, мадам! Его разбил удар. И ноги отнялись – это и сейчас заметно.
Жак, похоже, был при смерти. Вместе с Селестэном мы перетащили его в дом, уложили на топчан, я стащила с его ног сабо. Старик был без сознания, но его рвало. Мы чуть наклонили его над оловянным тазом. Я в растерянности взглянула на Селестэна.
– Лучше оставить его в покое, мадам. В таких случаях ничем не поможешь. Если он не умрет, то дня через два придет в себя.
– Но… но как же его кормить в таком состоянии?
– Его пока не надо кормить. Он сейчас не может глотать.
– А врач? – спросила я.
– Врач есть в Лориане, да он сюда не поедет. Повсюду разбойники, мадам. Нельзя проехать по лесу, чтобы не попасться им в руки.
«Ну вот, – подумала я в отчаянии. – Теперь у меня на руках паралитик и старая Жильда, которая еле передвигается».
Селестэн, не такой ошеломленный, как я, и далеко не столь чувствительный, быстро отдавал распоряжения. Надо, сказал он, поставить топчан с Жаком подальше в угол и завесить его занавеской, чтобы дети не испугались от такого зрелища. Жильда, хоть и старая, сможет ухаживать за бывшим кучером.
– Ведь нам с вами, наверное, найдется другая работа, мадам? – спросил он, словно угадывая мои мысли.
Как хорошо, что он такой энергичный, подумала я. Удар, случившийся с Жаком, и меня точно выбил из колеи – я никак не ожидала такой напасти.
Я хотела было поставить Жаку примочки, но Селестэн остановил меня:
– Не трогайте его, мадам! Мы можем только хуже сделать.
В полной прострации я вышла во двор, на этот раз, правда, удачно обойдя прудик для уток. Картина полнейшего запустения была передо мной: выжженный парк, до сих пор засыпанный пеплом и золой, фундамент замка, спекшийся в черную массу. На месте парка, видно, было что-то посажено, но мало и как-то беспорядочно. Потому-то и есть почти нечего. Правда, я видела прилепившиеся к башне какие-то наспех срубленные деревянные сараи – жалкие, уже потемневшие, и догадывалась, что там, вероятно, есть какая-то живность. Да и в риге было полно сена – это наверняка заслуга Селестэна. Без него эти старики давно умерли бы с голоду.
Придется мне начинать с нуля, это я видела прекрасно.
Медленным шагом я приблизилась к псу. Он не лаял, но смотрел на меня злобно и враждебно урчал. Это ему Селестэн выносил утром чечевичную похлебку. Пес был большой, черный, лохматый, его клыки могли навести ужас на любого волка.
– На ночь я его спускаю с цепи, – произнес Селестэн. – Развелось много лисиц и ласок, как бы кур да уток не потаскали.
Моану, внуку Жильды, было лет двадцать пять, он был высокий, сильный, немного даже грузный, в нем чувствовалась крестьянская мощь. По сравнению со мной он казался гигантом. Волосы у него были русые, очень коротко остриженные и открывали толстую крепкую шею. Длинный нос, черные глаза, коричневая, словно выдубленная кожа, – словом, типичный бретонец. Он был очень велик, но, похоже, достаточно ловок.
– Почему ты здесь живешь? – спросила я.
– Я жил в Сент-Уан, на ферме матери. Дом наш сожгли синие в девяносто третьем, мать умерла. У меня ничего не осталось, да и бабку надо было содержать. Вот я и пришел сюда.
– Ты не женат?
– Нет, пока нет.
Впрочем, я и так знала, что в бретонских крестьянских семьях сыновья редко женятся раньше тридцати.
Я решительно поднялась.
– Ступай, позови всех вниз, Селестэн. Я должна поговорить со всеми серьезно, очень серьезно. Мы все должны сознавать, каково наше положение. Все, даже дети.
Через десять минут обитатели Сент-Элуа, и молодые, и старые, собрались в нижнем этаже башни.
– Жака разбил удар, – сказала я решительно и резко, не задумываясь, каким скверным было начало разговора.
Наверное, вид у меня был так суров и неприступен, что ни Жанно, ни даже Маргарита не решались задать мне вопроса.
– Итак, – продолжила я, – все мы понимаем, что нельзя вот так просто здесь сидеть и доедать наши запасы. У нас их мало. У нас нет ни еды, ни денег – ничего. У нас есть лошадь и другая живность, а кормов почти нет. Поэтому с сегодняшнего утра мы должны начать работать. Сообща. Все. Без исключения.
Сжимая в руках платок, я обвела всех домочадцев холодным взглядом.
– Я не шучу, – возвысила я голос. – Если кто-то воспринимает мои слова как пустые, тот глубоко ошибается. С этого утра хозяйка Сент-Элуа – я. Все должны слушаться меня. Кто не пожелает – может убираться.
Я сама не узнавала своего голоса – настолько резко, холодно, отрывисто он звучал. Видимо, было во мне все-таки что-то от отца.
– Речь идет о наших жизнях. У каждого будет круг обязанностей, которые нужно выполнять. Жильда, как сможет, будет присматривать за больным Жаком, Аврора – за девочками, Маргарита уже сегодня начнет варить пищу. Остальным достанется что-нибудь другое, это я потом решу.
И, уже подойдя к двери, обернулась и еще раз резко повторила:
– Кто не желает, кому такой порядок не нравится – может убираться. Иначе я сама его выгоню.
Было восемь часов утра. Я вышла во двор, еще раз поразившись тому, как там грязно. Потом громко окликнула Селестэна.
– Ты останешься с нами, Моан?
– Да, – ответил он без раздумий. – Работой меня не испугаешь.
– Отлично. Тогда ты сейчас же покажешь мне хлев.
В хлеву, видимо, наскоро смастеренном Селестэном, я обнаружила отелившуюся корову и едва не умерла от внезапной радости и изумления.
– Это наша Патина, – не без гордости сообщил бретонец, – два дня назад отелилась.
– Но здесь же холодно! – воскликнула я.
Доски были грубо пригнаны друг к другу, изо всех щелей дуло. Это был не хлев, а сарай.
– Нужно немедленно исправить это безобразие, – решила я. – Селестэн, ты слышишь? Корова и теленок должны жить. Они нужны нам.
– Но я думал сегодня сделать колыбельку для принцесс.
– Сделаешь после. Это не так важно, как корова.
Я чувствовала настоящее счастье. У нас будет молоко! Да еще много, ведь она только что отелилась! Мысленно я уже решила, что корову и все заботы о ней возьму на себя. Маргарита ни за что не согласится взяться за такое, она – горничная и привыкла только к платьям, духам и корсетам. Об остальных можно было и не вспоминать.
Засучив рукава и повязав старый серый фартук, я принесла Патине сена из риги, заменила соломенный подстил, почистила ее скребком, следуя строгим указаниям Селестэна, который, быть может, и удивлялся такому рвению знатной дамы, но виду не подавал. Я вымыла корове вымя, помыла руки, надоила молока, но, к моему огорчению, оно было желтоватое и, казалось, быстро свернется. Так, оказывается, всегда бывает в течение нескольких дней после отела. Того, что я надоила, хватит только близняшкам. Да и теленку нужно еще оставить – он был такой слабенький, маленький, но славный и симпатичный. Вот кто должен жить вопреки всему.
Я процедила молоко, напоила теленка из ведра и подала Патине воды. Я не хотела помощи Селестэна, хотела только советов. Его делом будет Стрела. Пусть ее кормит и за ней ухаживает.
В хлеву была еще и свинья – не очень откормленная, но достаточно внушительная.
– Чем же вы ее кормили? – спросила я недоумевая.
– Желудями. Знали бы вы, сколько я желудей осенью собрал!
Я какой-то миг глядела на свинью, потом властно махнула рукой.
– Надо ее зарезать. Она нам не нужна.
– Почему? – воскликнул Селестэн почти возмущенно.
Я обернулась к нему, глаза у меня сузились от гнева.
– Почему? Потому что я так сказала! Мы не можем дать ей ни крошки, тебе это понятно? Нам и самим не хватает еды.
– Да, но потом…
– Потом! Нам надо есть сейчас, а не потом!
Я оглянулась вокруг, и тяжелый вздох вырвался у меня из груди – столько всего нужно было отремонтировать, исправить, вычистить, привести в порядок, построить заново… Надо, например, срубить обугленные деревья на дрова и расчистить почву под сад. Но кто это будет делать, если у меня есть только Селестэн?
«Прежде всего, нужно выяснить, – подумала я, – куда теперь ушло все то, что раньше принадлежало моему отцу и мне». Вымыв руки, я позвала к себе Жильду и, достав из груды книг, оставшихся от библиотеки, чистый журнал, стала расспрашивать и все тщательно записывала. Оказалось, земли за ручьем отошли деревне Сент-Уан, пойменные заливные луга – некоему мельнику Бельвиню, доходы от Пэмпонского и Гравельского лесов – тоже Бельвиню, мельница на реке, наша фамильная мельница – Бельвиню… К нему же отошли и наши земли, засеянные когда-то овсом и гречихой. Раньше отец сдавал их в аренду.
– Так этот чертов Бельвинь теперь всем владеет?
– Да, мадемуазель, – прошамкала Жильда. – Он все купил с торгов.
Я сжала зубы. Имя этого человека ничего мне не говорило, но наглости ему было не занимать. Каким поистине бесстрашием нужно обладать, чтобы посметь захватить земли принца де ла Тремуйля здесь, в этом краю, где полыхает шуанерия…
С крестьян, подумала я, мне многого не вытрясти. Ну, может, самую малость. А вот с Бельвинем дело другое. Он один, на него легче нажать. И мы найдем способ, как на него повлиять…
– Селестэн! – крикнула я. – Ты сказал, в лесу есть шуаны. В каком лесу?
– Да во всяком лесу, мадам. В Гравеле их больше всего.
– И кто у них за главного?
– Ле Муан, мадам.
Я повторила про себя это имя. Оно мне ничего не говорило, и я была очень озадачена.
– Но где же Жан Коттро по прозвищу Шуан, Селестэн? Он верховодил в здешних местах!
Глаза Селестэна блеснули.
– Еще бы, мадам! Кто этого не знает! Жан Шуан – наш земляк, и этим всякий гордится. Теперь он ушел в Морбиган. А дочь его, Франсина, здесь осталась – одна из всех его детей…
– А кто такой этот новый… как его? Ле Муан?
– Да он же был за лесничего у вашего отца, мадам.
Мне стало чуть полегче. Оказывается, этот новый вожак шуанов не так уж мне незнаком, как сначала казалось.
– Селестэн, – сказала я решительно, – ступай сейчас же в деревню Сент-Уан. Это твоя родина, там все тебя знают. Зайди на каждую ферму и скажи такое: приехала, мол, принцесса, дочь старого сеньора, чьи земли вам достались. Если вы хоть немного боитесь Божьего гнева и желаете и дальше на этих землях оставаться, ступайте сейчас же к ней. Скажи им, что я жду их к полудню. Если кто-то не пожелает идти, скажи ему, что я на всех, кто не явится, пожалуюсь ле Муану.
Впрочем, я была уверена, что они придут. Здесь, в Бретани, старые обычаи были необыкновенно крепки, и страх перед сеньором, и почтение к нему были живы в каждом крестьянине, несмотря на все революционные потрясения. Конечно, здешние бретонцы раньше имели дело не со мной, а с моим отцом. Но ведь я его дочь! Кроме того, у меня есть сын – единственный его наследник и новый сеньор.
– Кто здесь господин кюре, Селестэн?
– Отец Медар, мадам. Ему крестьяне очень верят.
– Он, конечно же, неприсягнувший?
Селестэн усмехнулся.
– Да если бы хоть один присягнувший сюда явился, то не прошел бы и двух шагов, как его убили бы.
За отцом Медаром я послала Брике. А потом позвала к себе Жанно, причесала его и приказала хорошенько умыться – ему ведь предстояло стать новым сеньором и перед крестьянами выглядеть соответствующе.
Когда осенью 1793 года вандейцы, голодные, разутые, дважды наголову разбитые при Савенэ и Мансе, вместе с женами и детьми в беспорядке отступали на юг и перешли Луару, когда все их предводители аристократы – Гастон, д'Эльбе, Лескюр, Боншан – были либо убиты, либо взяты в плен и расстреляны, когда, наконец, в Нанте и Анже были учреждены военные комиссии и тысячи повстанцев казнены самым зверским образом, – тогда можно было думать: дело короля безнадежно проиграно, Вандея не поднимется больше никогда.
Тогда уже не было великой католической армии, и лишь три человека поддерживали тлеющие огоньки сопротивления: граф де Шаретт в болотистых областях Маре, Сапино и Стоффле – на востоке, в горной Вандее и Мансе.
Для того чтобы примерно наказать мятежников, Республика двинула против восставших провинций 12 колонн генерала Тюрро – колонн, получивших название «адских». Эти подразделения оставляли после себя выжженную землю, опустошенные деревни, сотни тысяч замученных женщин и детей. Когда отчаяние доходит до такой степени, что исчезает надежда, и трус становится львом. Прошло всего пять месяцев с тех пор, как Вандея была разбита, а в мае 1794 года крестьяне снова взялись за оружие. В ряды вандейцев влилось более двадцати пяти тысяч человек. Сапино и Стоффле собрали остатки великой побежденной армии, которой удалось отойти на юг от Луары, соединили ее с новыми инсургентами и в итоге получили то же самое количество солдат, каким располагали до начала восстания.
Так началась вторая война Вандеи.
Снова запылала здесь земля. Генерал Тюрро и его офицеры были повешены. В ответ на уговоры комиссаров Конвента крестьяне Нижней Луары ответили:
– Вы предлагаете нам вернуться к нашим очагам! Где же мы возьмем их? Вы сожгли наши дома и убили наших жен и детей. Теперь вы хотели бы получить наш урожай и наше оружие. Мы заявляем вам от своего имени и от имени всех солдат нашей армии, что мы не можем вас признать до тех пор, пока вы будете говорить о Республике. Мы роялисты и всегда ими останемся. Жить и умереть за нашу религию и за нашего короля – вот наш девиз, считайте его постоянным!
Могла ли Бретань и ее шуаны остаться в стороне от этого? Шуаны поддержали вандейцев на другой же день после восстания. Правда, характер их действий был другой – скрытый, лесной, партизанский, но чем меньше оставалось воспоминаний о Робеспьере, тем отважнее становились шуаны. Синие здесь явно теряли все позиции. Повстанцы действовали в краях, где республиканцы совершенно исчезли, изгнанные из деревень не только страхом перед роялистами, но и приказами из Конвента, который пытался проводить политику «умиротворения». В обширном четырехугольнике между Нантом и ландами на западе, Ниором и Шоле на востоке синие были представлены только летучими отрядами, а в Бретани и их почти не было.
Шуаны стали здесь хозяевами, и уже не только ночью, но и днем. План их действий был прост. Они намеревались вызвать голод в городах и селах, где еще скрывались республиканцы. Чтобы помешать землевладельцам возить на рынок товары, они ломали дышла и оси у телег, снимали колеса, портили дороги, угрожали фермерам местью. Если крестьянин – что случалось весьма редко – был привержен новой власти, его убивали. Большинство здешних жителей выступало заодно с инсургентами, снабжало их провиантом и гужевым транспортом.
Тысячи аристократов, ранее пребывавших в эмиграции, высадились теперь в Бретани, и руководство роялистским восстанием взял на себя граф Жозеф де Пюизэ, владевший землями в Нормандии и Перше. Заручившись поддержкой графа д'Артуа и согласием Англии, он повел дело так, что уже к осени 1794 года в высадке англичан и аристократов, десантированных с острова Джерси, не было ничего невероятного.
Республика по-своему пыталась нейтрализовать эти действия. Командование Западной армией было поручено знаменитому республиканскому генералу Гошу – поручено еще и потому, что он сам сидел в тюрьме при Робеспьере и якобы не должен был вызывать предубеждения у повстанцев. Гош повел политику умиротворения. Войска, введенные им в Вандею, никаких враждебных действий не предпринимали. Генерал обещал рядовым мятежникам самую полную амнистию, а казнями угрожал лишь их предводителям.
Эмиссары Конвента подражали ему: не брали поборов с населения, чтобы содержать армию, освобождали вандейцев, интернированных в Ниор и Фонтенэ-ле-Конт, амнистировали некоторых рекрутов и даже обещали по двадцать ливров каждому, кто сдаст свое ружье. Ни о каких расправах, трибуналах и гильотинах уже и речи не было.
И все-таки подобная политика была и запоздалой, и напрасной. Практика скоро доказала это. Ожесточенное население не поддавалось на уговоры, а рядовые повстанцы не выдавали своих начальников ради прощения. Помилование делало инсургентов еще предприимчивее. А амнистии убеждали лишь в слабости Республики.
Чуть позже эмиссары Конвента оставили тщетные попытки оторвать шуанов от их предводителей и провозглашали полное и всеобщее прощение. Шуанские и вандейские военачальники вступили в переговоры с синими. Это, впрочем, вовсе не означало, что они пошли на попятный и решили распрощаться с тяготами военной жизни. Они видели, что англичане могут высадиться только после больших приливов в начале апреля, поэтому хотели усыпить бдительность синих, не допустить крупных военных действий до решающего момента и, выражая республиканцам свою покорность, в то же время писали в Лондон о необходимости денег, оружия. «Мы никогда не сдадимся», – вот что чувствовал каждый белый, участвовавший в переговорах. Синих удавалось водить за нос с легкостью, которая не делала чести их проницательности.
Мирные переговоры шли, а каждый шуан напевал:
Созвал ополченье Бретани
Наш герцог, ее властелин,
От Нанта до самой Мортани
Собрал он на подвиги брани
Всех воинов гор и долин…
И в такое время мельник Бельвинь решился купить с торгов земли принца де ла Тремуйля и пользоваться ими! Ей-богу, предстояло всерьез задуматься, уж не безумен ли он.
Шаткость его положения я чувствовала. И самым важным, что нужно было сделать, разумеется, после встречи с крестьянами деревни Сент-Уан, я считала разговор с самим Бельвинем и знакомство с предводителем гравельских шуанов ле Муаном.
Крестьян явилось человек пятнадцать, среди них – две женщины, и никого из них я не знала, ни в лицо, ни по имени. Они были облачены в обычную для этих мест зимнюю одежду: несколько кацавеек, одна длиннее другой, деревянные башмаки с железными подковками и козий мех до самых пят – своеобразная шуба, у которой вместо пуговиц были деревянные сучки. Мужчины были лохматы и длинноволосы, у женщин на головах красовались диковинные огромные чепцы из накрахмаленного сукна.
Холодная дрожь пробежала у меня по спине. Я ощутила вдруг всю огромную разницу между мной и людьми, стоявшими в пяти шагах от меня, почтительно сжимающими в руках шляпы. Я не знала и не понимала их. Что они могут чувствовать ко мне, кроме враждебности? На миг, признаться, мне стало немного страшно. Но потом я вспомнила, что меня окружает: разрушенный замок, сожженный парк, жалкая живность, полуслепая Стрела – сплошное разорение… Они, эти люди, забрали у меня землю, вырвали кусок хлеба изо рта моего ребенка, и, подумав об этом, я ощутила, как волна злости подкатывает к горлу. Я разозлилась; решив, что не буду говорить с этими людьми долго, ступила шаг вперед, и лицо мое имело самое что ни на есть холодное и высокомерное выражение.
– Надеюсь, вы знаете, кто я, – сказала я резко и громко по-французски, не желая, говоря по-бретонски, хоть немного приблизиться к крестьянам. – Мой отец, мой дед и все мои предки шестьсот лет были здесь сеньорами, этот край принадлежал им за те услуги, которые они оказывали королю. Леса, луга, поля, пашни и угодья – все здесь принадлежит нашему роду, вплоть до хвороста в Гравеле и рыбы в реках. И что же увидел мой сын, когда вернулся вчера домой? Он – принц, а вы посмели посягнуть на то, что ему принадлежит!
Я сжала руку Жанно. Он стоял рядом со мной очень прямо и гордо. Я не учила его, как следует держаться перед крестьянами, это кровь была его учителем. Бретонцы стояли молча; было видно, что моя речь пока ничего для них не прояснила и они ждут, чего же я потребую.
Я заговорила снова, высоко вскинув голову:
– Мой сын многого мог бы потребовать от вас. Вы хозяйствуете на наших землях и ничего не платите; вы, крестьяне, ничего не платите своему сеньору! Но я готова на время стерпеть это. Я не собираюсь отбирать у вас землю, я готова забыть то зло, которое вы причинили не только мне, но и маленькому принцу. За это каждая ферма в Сент-Уане должна приносить нам то, что она имеет, – яйца, мед, воск, мясо, цыплят, приносить столько, сколько будет нужно моему сыну, и, видит Бог, это самое меньшее из того, что я могу потребовать от вас!
– Ну, слава богу! – произнес один крестьянин.
Я обвела их всех холодным взглядом.
– Это мое последнее слово. Кто не пожелает сейчас воспользоваться нашей добротой, тот впоследствии горько пожалеет!
– А часто ли надо будет приносить? – отозвалась по-бретонски крестьянка.
Не глядя на нее, я произнесла разгневанно и громко:
– И передайте всем в деревне – тем, кто не пришел, и тем, кто станет говорить, будто не слышал моих слов, – что не за горами тот час, когда вернутся аристократы и всем станет ясно, кто остался верным бретонцем и честным католиком, а кто продался новой власти, наплевал на Бога, предал короля и обманул своего сеньора!
Последние слова прозвучали явно угрожающе, с намеком на возмездие. Чтобы усилить это впечатление, я добавила:
– Ле Муан в Гравеле будет мне защитой, если право и закон ничего для вас не значат, – Ле Муан и отец Медар!
И как раз в этот миг я увидела, что у полуразрушенной ограды остановилась высокая фигура в сутане и плаще, наброшенном на плечи. Это, вероятно, и был отец Медар, позванный Брике. Кюре появился как нельзя кстати и придал должную убедительность моим угрозам. Я молча дала знак крестьянам расходиться.
Плечи у меня дрожали. Что ни говори, а в жизни мне еще не приходилось выступать в подобной роли. Я сама не знала, как у меня хватило сил и смелости.
– Какая ты храбрая, мамочка! – прошептал Жанно, взяв меня за рукав. В глазах его было искреннее восхищение. – А мне с этими людьми можно так говорить?
– Нет, Жанно, – сказала я. – Не всегда. Твой дед, когда была старая власть, никогда не кричал на крестьян и не запугивал их. Просто… просто сейчас у нас нет другого выхода, кроме как напомнить им, кто есть кто.
Я уже знала, что перепишу в журнал все фермы и буду записывать, что и когда доставлено с каждой из них. Я познакомлюсь с Ле Муаном. Раз уж он верховодит шуанами, он вступится за меня.
Отец Медар оказался совсем еще молодым человеком, лет эдак тридцати, высоким, тонким, белокурым и изящным; я по одному его виду определила, что он из дворян. Впервые за долгое время я поцеловала руку святому отцу; он сразу же отстранил меня.
– Я полагаю, мой визит пока чисто светский, сударыня, – сказал он с вежливостью, сделавшей бы честь даже версальскому завсегдатаю. – Я из Говэнов, так что мы с вами почти что соседи.
– Вы младший сын в роду Говэнов, не так ли?
– Да, младший.
Мы с ним разговорились. Мне нетрудно было понять, почему этот юноша с внешностью кардинала Ришелье пользуется уважением среди крестьян. В нем была скрытая, тщательно сдерживаемая духовная сила; внешне хрупкий, он был несгибаем внутренне и непоколебимо верен католической религии старого образца. Но он не был фанатик, что особенно пришлось мне по душе.
Я рассказала ему, что собираюсь остаться в Бретани навсегда и что наш дом особенно требует внимания священника: здесь есть парализованный Жак, есть Аврора, которую следует привести к первому причастию. От кюре я узнала, что живет он в Гравельском лесу, у Букового Креста, в небольшом домишке, и служит мессы в полуразрушенной лесной часовне, так как церковь в Сент-Уане до сих пор еще не восстановлена после пожара.
И тогда я спросила, сразу догадавшись:
– Раз… раз вы живете в лесу, вы наверняка знаете дорогу к шуанам и знаете самого Ле Муана, не правда ли?
– А вам надо повидаться с ним?
– Непременно, – сказала я горячо. – Вы ведь на моей стороне, святой отец?
– На вашей, – ответил он улыбнувшись. – Я преклоняюсь перед памятью вашего великого отца.
Через ручей я перебралась вброд, сняв башмаки. Ноги в холодной воде заледенели. Став ступнями на покрытую изморозью землю, я поспешно обулась и зашагала под гору, туда, где ручей сливался с речкой. Там, у самого устья, стояла мельница Бельвиня.
Было прохладно, но не холодно; сильная влажность чувствовалась в воздухе. Я взглянула на небо: оно было не золотое, не розовое, не голубое, а бесцветно-прозрачное, и лишь на горизонте, там, где холмы сливались с лесом, сиреневые облака образовывали причудливый орнамент.
Зима в Бретани обычно стояла мягкая, дождливая; холод сюда приносили лишь ветры из Англии и Исландии, а морозов никогда не бывало. Приятно было очутиться здесь после жестокой зимы Парижа, приятно было не видеть снега и полной грудью вдыхать прохладный, влажный, напоенный запахами моря воздух. Море ведь совсем недалеко – рукой подать. Полтора-два часа пути пешком.
Мельница не работала сегодня, но над хутором, принадлежащим Бельвиню, вился синеватый дымок. О, он был богат, этот мельник, много богаче меня: сто овец, двадцать коров, восемь пар лошадей да еще столько арпанов за бесценок купленной земли. Кроме того, он захватил нашу мельницу и нашу хлебопекарню, наши луга и пашню. Я намеревалась вернуть это – если не все, то хоть половину, и уж никак не была намерена отступать. На моей стороне – складывающаяся политическая обстановка, шуаны и отец Медар. Бельвинь бессилен против этого.
Я пошла на двор, где работали по меньшей мере пять батраков. Одна из служанок указала мне на черноволосого сильного мужчину средних лет, таскавшего мешки с мукой наравне с батраками:
– Это и есть хозяин!
Бельвинь слегка прихрамывал на левую ногу. Я подошла ближе и остановилась. Он увидел меня, аккуратно взвалил мешок на телегу и, отряхивая одежду, произнес:
– Вы ли это, ваше сиятельство? Уж мог ли я надеяться, что вы окажете мне такую честь!
И он отвесил мне самый изящный поклон, на какой только был способен человек, работающий на мельнице.
Он показался мне добродушнее, чем можно было ожидать. Я ступила шаг вперед, не произнося никакого приветствия: я уже знала – чем высокомернее себя ведешь, тем с большим почтением крестьяне к тебе относятся.
– Я пришла взглянуть, как ты разбогател на чужом добре, мэтр Бельвинь, – сказала я по-французски. – В любом случае, я пришла в первый и последний раз.
– Видит Бог, ваше сиятельство, – с улыбкой возразил он, – я, когда прослышал, что вы крестьян из Сент-Уана у себя собирали, сам намеревался к вам заглянуть. Ваш почтенный отец и для меня сеньором был.
К нему подбежала светловолосая девочка лет шести, бойкая, круглолицая; он с нежностью погладил ее по голове.
– Это моя дочь, Берта, ваше сиятельство. – И, ласково потрепав дочь по щеке, он сказал ей: – Беги-ка, Берта, в дом, скажи, чтобы подавали обед.
Взглянув на меня, Бельвинь добродушно-лукаво спросил:
– Вы ведь отобедаете с нами, ваше сиятельство?
Кровь бросилась мне в лицо. Слышал бы мой отец! Какой-то грязный мельник, захвативший наше имущество, обнаглел настолько, что полагает, что принцесса де Ла Тремуйль станет обедать в его доме!
– Мне кажется, – сказала я надменно, – ты забываешься. Даже если бы я была голодна, я бы не села за один стол с вором.
Он перестал улыбаться и нахмурился.
– Вот как, ваше сиятельство, сразу начинаете с войны?
– Мне не нужна война. Я хочу взять лишь то, что мне принадлежит.
Он подступил близко и снова заулыбался:
– Э-э-э, мадам! А ведь я ничего не украл. Я заплатил по десять су за арпан земли, да по двадцать за арпан леса, вот как!
– Кому ты заплатил? Сатанинской власти? Для моего сына это не имеет никакого значения.
Какой-то миг он разглядывал носок своего сапога.
– Чего вы требуете? Может, вам есть нечего? Так я согласен вас кормить, да и одевать согласен. За этим дело не станет.
– Я хочу, чтобы ты вернул луга и расчистил пять арпанов земли для огорода и пашни. – Глядя на него в упор, я добавила: – Это еще не все.
– А не слишком ли много будет? – насмешливо спросил он. – Пять арпанов!
– Это даже мало. Мне нужна моя мельница, та, что принадлежала нам. За нее ты берешь с крестьян деньги, так же как и за хлебопекарню. А ведь все это тебе чуть ли не бесплатно досталось. Я хочу, чтобы это вернулось моему сыну.
Внимательно глядя на меня черными блестящими глазами, он очень вежливо, очень мягко и добродушно произнес:
– Нет, мадам. Нет и не будет на это моего согласия.
Волна гнева поднялась у меня в груди. Этот мельник, похоже, полагал, что имеет дело со взбалмошной девицей, парижской девчонкой, которая приехала в Бретань лишь на время и теперь явилась к нему капризничать. Сдерживая гнев, я сказала:
– По-видимому, ты не понимаешь, что я говорю не впустую. Я здесь не шутки шучу, Бельвинь. То, что принадлежит моему сыну, вернется к нему, даже если мне придется уговорить Ле Муана перерезать тебе глотку!
Бельвинь молча смотрел на меня.
– Это почему же? – спросил он наконец.
– Потому что ты продался новой власти, потому что ты вор!
– Ну уж, – сказал Бельвинь, – с Ле Муаном я в добрых отношениях. Пять дней назад он получил от меня два мешка муки. Клянусь святой Анной Орейской, ему не на что жаловаться.
– Кроме ле Муана, – сказала я, – есть еще и граф де Пюизэ, которому наплевать на твои мешки, но который был дружен с моим отцом. Впрочем, я полагаю, что и Ле Муан, узнав о моем возвращении и моей просьбе, еще подумает, на чью сторону встать. Подумай и ты, Бельвинь.
Это было все, что я сказала. Оборвав разговор резко и внезапно, но так, что последнее слово осталось за мной, я сочла свою миссию выполненной. Большего от сегодняшнего визита я не ожидала. В конце концов, все надо делать постепенно. Как говорят в Тоскане, упорство и постоянство подтачивают даже каррарские мраморные глыбы. Упорства мне не занимать.
На следующее утро, встав спозаранку, я снова поухаживала за Патиной и подоила ее. Молоко было лучше и чище, чем в прошлый раз, я надоила почти четыре пинты и с радостью подумала, что сегодня уж наверняка хорошо накормлю Изабеллу с Вероникой и сварю им овсянку на молоке с сахаром. Все лучшее в Сент-Элуа должно принадлежать этим малышкам. Вот и Селестэн – сидел вчера допоздна, но смастерил для близняшек деревянную колыбель, просторную, крепкую, пусть не очень изящную, но ладную. Я поэтому и не будила его сегодня рано, хотя надо было продолжать утеплять хлев и зарезать свинью.
Бешено залаял пес во дворе. Я выглянула из хлева: крошечная девочка с огромной, явно слишком тяжелой для нее корзиной стояла на тропинке и, как мне показалось, с полным бесстрашием взирала на этого черного лающего дьявола.
– Я Берта! – пискнула она по-бретонски. – Мой папа Бельвинь послал меня к вам. Я принесла вам окорок, яйца и еще два локтя сукна – папа сказал, вы сошьете штаны маленькому сеньору.
Кровь бросилась мне в лицо. Я узнала эту девочку, и меня охватил гнев. Как смеет этот подонок, ее папаша, присылать мне подачки? Как смеет он думать, что я приму их?
Особенно меня задели слова девчонки о сукне. Да я скорее умру, чем так унижусь, чем дам своему сыну пример унижения!
– Уходи, – сказала я тихо и яростно, – уходи и не смей больше ничего приносить сюда!
Девчушка недоуменно поглядела на меня; насмешка, заключавшаяся в поступке ее отца, была ей явно непонятна. Берта отвесила мне поклон, повернулась и зашагала по дороге, таща за собой тяжелую корзину.
Что значило это со стороны Бельвиня, о чем свидетельствовало? Было ли это насмешкой или испугом? Или он просто хотел откупиться от меня, бросить какой-то жалкий кусок вместо всего пирога, который полагался мне по праву?..
В тот день было переделано много всяких дел. Селестэн окончательно починил хлев и вычистил прудик для уток, я до самого вечера возилась с теленком, Патиной, курами и утками, собирала снесенные яйца и стирала. Чуть позже устроила купание для малышек. А уж совсем поздно, даже не предупредив меня предварительно, Селестэн зарезал свинью.
Возни с ней было много, а когда все было кончено, над вырытой ямой мы установили решетку и, разведя внизу огонь, уложили для копчения множество кусков мяса. Брике взял на себя задачу поддерживать огонь в течение нескольких суток. У нас должно было получиться больше трехсот фунтов свинины холодного копчения.
Вечером, очень поздно, усталая, но немного морально приободренная, я вышла на дорогу, чтобы вдохнуть перед сном свежего воздуха. Все, пожалуй, складывалось не так плохо, как можно было ожидать. Крестьяне утром принесли мне десять мерок пшена – этого вполне хватит для домашней птицы, сотню яиц и мерку фасоли. У нас будет сало, кровяная колбаса и много копченостей. По крайней мере, призрак голода уже не стоял перед нами. Будем экономить, но не умрем до весны.
Предстояла еще битва с Бельвинем, но я была уверена, что выиграю ее.
Сейчас, в этот поздний час, я могла немного перевести дух. Одиннадцать желудков накормлены и будут накормлены завтра – не было ли это поводом для успокоения? Конечно, обеспеченность это слабая, и к тому же у нас нет одежды, нет денег для обучения Жанно и Шарло, да и Авроры тоже. Да что там говорить – мы самые настоящие бедняки. Даже если мне удастся что-то посеять (при условии, что Бельвинь вернет хоть что-нибудь) и Господь Бог пошлет небывалый урожай, мы все равно будем лишь кормить себя, ничего больше. Господи Иисусе, об этом ли я мечтала для Жанно, для девочек?
«Так что обольщаться не следует, – подумала я угрюмо. – Все еще только начинается, а я должна сделать так, чтобы мои дети никогда не были голодны».
Когда я, продрогнув и приуныв, возвращалась с дороги назад, темная приземистая фигура вышла мне навстречу. Я остановилась, слегка испуганная. Человек был в плаще и шляпе, огонек его трубки красновато мерцал в темноте. У меня мгновенно всплыли в памяти рассказы об убийцах и разбойниках, наводнивших провинцию.
– Кто вы? – произнесла я настороженно.
– Я Ле Муан, мадам.
Подойдя ближе, он объяснил:
– Отец Медар передал мне, что вы хотите встретиться со мной.
Я была слишком ошеломлена, чтобы сразу понять, как себя вести. Ле Муан, предводитель гравельских шуанов, стоит передо мной, да еще так неожиданно!
– Вы… вы так уважаете отца Медара, сударь? – проговорила я.
– Отчего же его не уважать? Он служитель Божий.
– Может, вы зайдете в дом? – спросила я, слегка успокоившись.
– Нет, – отрезал шуан. – Стыдно мне там показываться.
– Стыдно? Почему?
– Да ведь из-за нас его спалили. Чудесный замок был, а не отстояли мы его от синих! Что ж, на их стороне тогда сила была. С тех пор я всегда помню, что виноват перед его сиятельством.
– Перед его сиятельством? Каким его сиятельством?
– Да перед вашим отцом, который погиб за Бога да за нашего короля.
– А! – сказала я. – Вы ведь служили у нас лесничим, не так ли?
– Имел такую честь, мадам.
Он потушил трубку. Огонек погас, но я уже имела возможность хорошо его рассмотреть: темные глаза, пылающие сухим блеском, морщинистое, все в складках, лицо, крупный нос с грубо вырезанными ноздрями, косматые длинные волосы. В этом человеке было явное сходство с обезьяной. Да и двигался он легко, бесшумно, ловко, так ловко, что даже наш пес ничего не учуял.
– Заступитесь за меня, – попросила я прямо. – Вы же знаете, сударь, что мельник Бельвинь теперь пользуется двумя третями из того, что принадлежало здесь моему отцу. Вы говорите, что в долгу перед принцем. Его уже нет, но есть его наследник, мой сын. Вы бы могли хоть чем-то помочь ему?
Шуан слушал меня, не перебивая. Когда я закончила, он все так же молчал. Это меня удивило.
– Так что же вы скажете, Ле Муан? Вы согласны помочь нам или нет?
– Видите ли, госпожа, мне надобно выяснить одну вещь.
– Какую?
Некоторое время он молча смотрел на меня.
– Госпожа, вы в Бога веруете?
– Да, – отвечала я, несколько удивленная.
– А сын ваш, маленький сеньор?
– Он католик, как и я, Ле Муан.
– А станете ли вы жить как христианка, ходить к мессе в нашу часовенку, исповедоваться, станете ли водить туда маленького сеньора?
– Если дело только за этим, – сказала я, – то отцу Медару не придется на меня жаловаться.
Я произнесла это, а втайне подумала: «Попробовал бы этот Ле Муан задать такой вопрос моему отцу!» Отец был равнодушен к религии и при Старом порядке проявлял не больше религиозного рвения, чем весь остальной двор. Даже аббат Баррюэль не мог изменить его… Даже страшные потрясения, обрушившиеся на монархию… И, однако, слово маршала было для религиозных шуанов законом. Правда, теперь наступили другие времена. Аристократы были вынуждены возвращаться к католическим истокам, чтобы привлечь на свою сторону необыкновенно набожных крестьян, которые здесь поголовно были преданными католиками и свою борьбу вели прежде всего во имя Бога. И я сама… сама зависела от защиты этих религиозных людей. Само пропитание моих детей от них зависело.
– Ты же видишь, Ле Муан, я едва приехала, а уже познакомилась с отцом Медаром, и он обещал навещать нас, – сказала я.
– Да, уж об этом я наслышан. Мне это отрадно. Ведь вы, госпожа, раньше служили в Версале, а там были одни безбожники. Безбожники, с которых и начались все беды Франции.
Еще несколько секунд Ле Муан размышлял, а я с трепетом ожидала, когда он продолжит разговор.
– Ну, госпожа, – решился он наконец, – коль уж я страшно провинился перед его сиятельством, да и вы обещаете стать в здешних краях оплотом веры в Бога, я, стало быть, обязан вам помочь. Чего вы хотите? Хотите, этот Бельвинь завтра же будет качаться на осине? Вы не думайте, я не посмотрю, что он нам помогал! Не такая это помощь, чтобы мы позволили продаваться новой власти и заводить здесь новые порядки.
– Нет-нет, – поспешила возразить я, – это уж слишком.
– Слишком? А время нынче какое?
– Ну, в конце концов, Господь Бог не велел проливать крови. Я только хочу, чтобы мельник согласился на мои условия. И я не требую многого, – добавила я. – Когда мой сын вырастет, он сам наведет здесь порядок.
– Дай-то Бог, – с неожиданно искренним чувством произнес шуан, – чтоб маленький принц был такой же сеньор, как его дед. А насчет Бельвиня вы больше не держите сомнений. Все будет сделано – слово Ле Муана!
Я сжала руку бретонца.
– Если твоему отряду, Ле Муан, нужно будет убежище, или еда, или еще что-нибудь, ты должен знать, что Сент-Элуа всегда открыт для тебя и твоих людей, – сказала я.
Он неуклюже поклонился.
– А что вы скажете, мадам, ежели я пришлю вам в помощь Франсину? Знаете ее?
Я помнила эту девушку, прежде служившую в Сент-Элуа. Она младшая дочь самого Жана Шуана, и это из-за нее сгорел замок.
– Она бродит следом за нами, но ведь это не занятие для молодой девицы. Ваше сиятельство, вы женщина знающая и порядочная, вы ведь присмотрите за ней? А она вам так поможет, что вы не станете жаловаться.
Я поняла, что Ле Муану ужасно хочется пристроить куда-нибудь Франсину Коттро, и поспешила согласиться.
Когда я вернулась в дом в самом приподнятом настроении, Аврора встретила меня криком радости: в корзине, принесенной крестьянами, она обнаружила цветные нитки и локоть отличного беленого полотна.
– Что мы сделаем из этого, мама? – спросил Жанно. – Сошьем одежду?
Я обняла сына.
– Нет, мой мальчик, – сказала я с воодушевлением. – Мы выкрасим его в пурпурный цвет – цвет герба де ла Тремуйлей, вышьем на пурпурном фоне трех лазурных орлов, мечи и наш девиз латинскими буквами и повесим на шпиле башни – так высоко, как при Старом порядке. Вся Бретань должна видеть, что в Сент-Элуа появился законный хозяин, не так ли? Право, мой дорогой, у нас есть причины гордиться своим прошлым.
По глазам Жанно я видела, что он не ожидал такого предложения, но горячо, гордо и восхищенно одобряет его.
На следующее утро, когда солнце еще не взошло, Бельвинь постучался в нашу дверь. Он не выглядел испуганным, но я отдала должное поспешности, с которой он пришел, и по достоинству оценила могущество Ле Муана в здешних краях.
Я не впустила Бельвиня в дом и разговаривала с ним во дворе.
Впрочем, разговор был короток: мельник хотел услышать, каковы мои условия, и подумать. Я, в свою очередь, тоже не требовала невозможного. Мои условия были таковы: мельница, хлебопекарня и пойменные луга у реки должны вернуться к моему сыну. Батраки Бельвиня помогут мне вырубить деревья в сожженном парке, выкорчуют их и расчистят пять арпанов земли под посев. Мельник будет одалживать мне своих батраков тогда, когда я попрошу. И, кроме того, по мере необходимости станет давать мне лошадей и телегу для подвоза воды и дров.
Бельвинь не дал мне окончательного ответа, но я была больше чем уверена, что он согласится.
День прошел в хлопотах по приготовлению кровяной колбасы, стирке и уходе за живностью. Селестэн отправился в Гравель за дровами, Аврора возилась с малышками, а Жанно и Шарло были посланы на огород, где когда-то было что-то посеяно, и получили приказание покопаться в земле: может быть, обнаружится прошлогодняя морковь, брюква или свекла.
Еды нам по-прежнему не хватало. Копченое мясо было еще не готово, и Брике все время сидел возле ямы, поддерживая дым сосновыми и еловыми стружками.
А вечером пришел в себя Жак. Он пока не говорил, но открыл глаза и был в сознании. Нижняя половина его тела была парализована, и он полностью лишился возможности передвигаться. Селестэн утверждал, что вскоре к нему вернется и речь.
28 января 1795 года была вольная ярмарка в Лориане, и мы с Селестэном, едва только рассвело, пешком отправились туда. У меня были большие планы на эту весну, а поскольку сеять в Бретани начинали уже в феврале, то пора было запастись семенами.
То, что море не за горами, стало ясно еще за пол-лье до города: настолько сильным показался мне запах соли, кипящей смолы с ремонтных верфей и жареных креветок. Затем перед нами открылась равнина, усыпанная серыми валунами, словно пригоршнями разбросанными по бухте. Одуряющий запах морских водорослей даже вызвал у меня легкий приступ тошноты. Но тусклый блеск моря, подернутого сероватой зябью волн, манил меня, и я зашагала дальше, увлекая за собой Селестэна…
Лориан был маленьким прибрежным городком, бретонским портом с крытыми дранкой крышами домов, завершающимися остроконечными коньками каменных труб, которые были сложены из серых валунов или красного кирпича на домах муниципальных чиновников и богатых торговцев.
Был конец января – то время, когда рыбаки, из которых преимущественно состояло население Лориана и его окрестностей, отправляются в море на много месяцев, до самого сентября. Они плывут до самой Исландии, и треть из них не возвращается из этих походов. В конце каждой зимы рыбаки получают в порту благословение на выход в море. Отплывая, экипажи поют канты в честь Марии – Звезды морей.
Вот и сейчас, пока мы шли по городу, нам встретилась не одна разбитная торговка креветками, у которой муж наверняка уходил в море, но которая тем не менее напевала:
Муженек мой далеко уплыл,
Аж в Исландию рыбку ловить он уплыл.
Я сама без копейки живу.
Не беда… Тра-ля-лю.
Тра-ля-лю.
Наживу!
Наживу!
У меня эти встречи вызвали мысль о том, что можно было бы, пока у нас туго с едой, ходить к морю и собирать креветок, крабов и устриц – так как это делал мой брат Антонио еще в Тоскане. А почему бы нет?
Лорианская ярмарка поразила меня своим многообразием, а особенно обилием вещей, в которых мы так нуждались, но от покупки которых я вынуждена была воздержаться. Мне и так пришлось выложить чуть ли не полсотни ливров за семена – всевозможные и всяких видов. Вооруженная наставлениями домашних слуг, я выбирала этот товар со знанием дела. Жильда говорила мне: «Доброкачественные семена должны быть круглые, наполненные, без всяких морщин. Это только у лука и гороха иначе». Вот я и обращала внимание на мелочи, вплоть до запаха и окраски. У меня не было денег, которые можно потратить впустую.
Целый час мы глазели на лошадей, выставленных на продажу, зерно, вино, сено, полотно, развешенные кожи, явно понимая, как пусты наши карманы. Я раскошелилась лишь на рвотный корень, горькую английскую соль и доверов порошок – лекарства, без которых невозможно обойтись в случае болезни.
Уже надумав уходить, я внезапно остановилась у торговца, понуро стоявшего с краю и без всякой надежды предлагавшего на продажу коричневые клубни, сложенные в мешки. Крестьяне и лорианцы обходили стороной этот продукт, не понимая, что это такое. А я узнала: это был картофель. Уж мне-то приходилось есть его в самых разных видах – и отварной, и жареный; в Версале он считался деликатесным кушаньем, а его цветками модницы даже украшали шляпы. В Париже картофель и сейчас оставался достаточно редким блюдом, а уж в Бретани о таком и не слыхали!
Заметив мой интерес, торговец воскликнул:
– Товар из Америки, милочка! Недорого отдам!
Неожиданная мысль блеснула у меня в голове, глаза засияли. Меня даже не интересовала цена. Подступив к торговцу и не слушая возражений Селестэна, я задала только один вопрос:
– Будет ли у вас двести-триста фунтов этого картофеля? Если да, то я беру их – при условии, что вы расскажете мне, как с ним обращаться, когда хочешь посадить.
В Сент-Элуа я вернулась одна. Селестэн остался в Лориане сторожить наши покупки. Я послала Брике к Бельвиню, чтобы тот выделил мне батрака и телегу с лошадью и сейчас же послал их в город. Не было границ моему воодушевлению. Я посажу целую плантацию картофеля, можно сказать, положу начало возделыванию этой культуры в бретонских землях. Я по опыту знала, какой это вкусный, удобный и сытный продукт. Я даже знала, какие блюда следует из него готовить…
– Это вы верно задумали, мадам! – отозвалась Маргарита, когда я посвятила ее в свои планы. – Хотя, надо сказать, никогда я не думала, будто наступят времена, когда вы, принцесса да красавица всем на загляденье, станете о таком думать. Известное дело, все это не по вашей воле случилось, но все-таки, скажу я вам, в мире все перевернулось…
Я прервала ее сетования поцелуем в щеку, ибо знала, что им не будет конца.
– Где Жанно, Маргарита? Я что-то не вижу его.
– Во дворе. Уже нашел себе подружку!
Я вышла во двор и была немного ошеломлена увиденным. Жанно с какой-то светловолосой девчонкой сидел на ограде, они болтали ногами и разговаривали. Я пригляделась получше: девочка была не кто иная, как крошечная Берта Бельвинь, бойкая и задиристая. Она разговаривала с Жанно заинтересованно, но как с вполне равным, то и дело перебивая его, и я даже видела, что она стукнула моего сына по лбу.
Мне стало отчего-то обидно, я почувствовала желание вмешаться и прогнать эту кроху со двора, но потом увидела, как увлечен Жанно этой дружбой, и сдержалась. Увидела я и то, что Берта явно нравится Жанно. Внешне она была чудесной девочкой: лицо круглое, глаза зеленые, зубы белые, как жемчуг, и когда она смеялась во весь рот, то становилась очень хорошенькой.
И я молча, улыбнувшись про себя, ушла в дом.
Франсина явилась в Сент-Элуа через неделю после моего разговора с Ле Муаном. Вид у нее, надо признать, был неожиданно приличным для девицы, которая таскается по лесам за шуанами: чистая одежда, опрятный передник, аккуратно заштопанный в нескольких местах, новые сабо. Она даже была в головном уборе, принятом среди незамужних девушек в здешних краях. Ее чепец имел форму ракушки и низко опускался на лоб, охватывая его, как повязка, а по бокам открывая толстые завитки кос, уложенных, как улитки, за ушами.
– Здравствуйте, мадам, – сказала она приседая. – Ле Муан сказал, что вы знаете, зачем я пришла.
– Да, знаю, – ответила я. – Ты будешь помогать мне с рассадой.
Я не держала на нее зла, а даже, напротив, чувствовала радость при мысли, что получила помощницу.
Работы было столько, что я даже с такой работницей, как Франсина, не знала, за что хвататься. Селестэн целыми днями вместе с батраками Бельвиня трудился над расчисткой земли под пашню. Они рубили, пилили, корчевали – занятие это каторжное. Из всех деревьев была оставлена только старая яблоня, менее всех пострадавшая от пожара и обещавшая плодоносить. Нужно было заготавливать дрова, а еще возвести новый хлев – уже не на скорую руку, а надолго. Кроме того, я хотела, чтобы из необтесанных огромных камней, в изобилии рассыпанных по долине, Селестэн сложил хижину, крытую соломой, и сделал очаг: таким образом, у нас была бы кухня, ибо в башне становилось слишком тесно. В этой же хижине можно было бы поселить и Франсину – так я планировала. Даже для Жанно и Шарло находились занятия: убирать огород, удалять оттуда камни и хворост, прошлогоднюю траву. Брике, добросовестно покончив с копчением и заслужив мою благодарность, занимался тем, что бродил по округе и воровал. Он никогда не возвращался с пустыми руками: приносил цыплят, кур, а однажды даже огромного петуха. На мой вопрос Брике ответил, что поймал его в лесу. Я знала, что он ворует у крестьян Сент-Уана, но закрывала на это глаза. В конце концов, сами эти крестьяне не проявляли особенной щедрости.
– Будь осторожен, – предупредила я Брике. – Они расправятся с тобой, если поймают. Лучше не делай этого.
– Гм, мадам, да ведь это все, что я умею.
Жанно, наблюдая за Брике, тоже становился трудноуправляемым, и удержать его дома было почти невозможно. Он очень подружился с Бертой, и отныне любимым его занятием было убегать на берег реки, где на вершинах старых осокорей чернели сорочьи гнезда, и собирать птичьи яйца.
Маргарита была у нас кухаркой: готовила бобовую похлебку, гречишные лепешки, иногда суп, тушеную капусту, жареную колбасу – копченое мясо у нас расходовалось крайне экономно.
Мы с Франсиной ухаживали за скотиной, мыли, стирали и, главным образом, готовились к весне. Много возни было с облюбованным мною картофелем. Я пустила в ход все купленные клубни, перебирала, проращивала, замачивала. В ящиках, кадках, любых доступных сосудах у нас была рассада – капусты, лука, сельдерея, огурцов, моркови, фасоли и еще всякой всячины. Отдельно мы намеревались высадить чечевицу, горох и бобы.
А когда наступала ночь и все в доме засыпали, я садилась к маленькой лампе, разворачивала журнал и записывала то, что получила в этот день от крестьян. Подношения были более чем скромные. Я все больше полагалась на собственные силы. Если бы мы возлагали надежды лишь на крестьян, то, наверное, всю жизнь жили бы впроголодь. В конце концов, подумала я, я перестану требовать у них еды и потребую полотна, воска, мыла – того, в чем Сент-Элуа нуждался особенно остро. И если еще раз встречу Ле Муана, обязательно попрошу повлиять на бретонцев. Да и отец Медар в этом деле может помочь…
Но в этот момент сон, как правило, овладевал мною, и я, впадая в полудрему, забывала твердо все решить, а завтра дела снова поглощали меня, и я снова никому не жаловалась.
– Кому это ты шьешь одежду? – ревниво спросил Жанно, наблюдая, как я крою полотно. – Мне?
– Нет, малыш, это для близняшек. Они растут так быстро, ты же знаешь, – ответила я беспечно, не обращая внимания на едва заметные враждебные нотки в голосе сына. – Разве ты не хочешь, чтобы твои сестры выглядели хорошенькими?
Жанно молча отошел от меня и заглянул в колыбельку. Девочкам было чуть больше четырех месяцев, и с тех пор, как я стала давать им наряду с коровьим молоком по маленькой ложке рыбьего жира, они заметно повеселели. Обе малышки уже удерживали головки, а Изабелла, более бойкая, даже могла, забавно лежа на животе, приподниматься, опираясь на ручки. Селестэн выстрогал для них три деревянные игрушки, я выкрасила их свекольным соком, и близняшки уже тянулись к ним ручонками, с явной любовью и интересом ко всему яркому.
Все любили этих ангелочков. Только Жанно, казалось, вовсе не разделял этого восторга.
Застыв рядом с колыбелькой близняшек, он с критическим выражением на лице подолгу внимал угуканью Вероники и Изабеллы, которые, подобно беззаботным пташкам, приветствовали таким образом жизнь, утверждая свое присутствие и довольство существованием.
– Бесполезные дурочки! – проворчал он тихо. – Бесполезные!
Я не придавала особого значения этому недовольству. Жанно просто ревнует. Но он уже достаточно вырос, чтобы самому преодолеть это.
– Их пора кормить, – сказала я вслух.
Патина давала мало молока, поэтому я не баловала им своим домашних: нужно было следить, чтобы молока было вдоволь для малышек. Я хотела, чтобы по крайней мере они не ощущали ни в чем нужды. Им и так с самого начала пришлось нелегко. Это чудо, что они такие пухленькие и здоровые.
Я как раз наливала молоко в рожок, когда ко мне подошел Жанно с чашкой в руке.
– Можно мне? – спросил он с некоторым напряжением в голосе. – Я тоже хочу.
Мне следовало тогда проявить большую чуткость, но, занятая приготовлением еды для малышек, я ответила не подумав, не глядя на Жанно:
– Тебе потом, мой дорогой, после девочек; я дам тебе молока, если оно останется.
Громкий всхлип заставил меня обернуться. Жанно стоял посреди комнаты, сжимая чашку в руке так, словно это был его злейший враг. Лицо его было искажено гневом, невыносимой обидой, явной злостью на меня. Испуганная, не ожидавшая такого поворота дела, я поднялась с места.
– Жанно, мальчик мой! – только и смогла произнести я.
Не дослушав, он с размаху грохнул чашкой об пол. Осколки полетели во все стороны. Потом повернулся, рванулся к выходу и выбежал, так хлопнув дверью, что у меня зазвенело в ушах.
– Жанно! – вскричала я, сердясь и недоумевая. – Вернись немедленно!
Он и не подумал вернуться.
Ошеломленная, я едва смогла как следует накормить Веронику и Изабеллу. Они, словно чувствуя мое настроение, капризничали и просились на руки как никогда; мне стоило больших усилий их убаюкать. Потом они уснули, и я уложила их в колыбель.
Поступок Жанно не выходил у меня из головы. Мой сын был неправ, но в то же время он был совершенно искренне обижен, даже оскорблен тем, как я поступила. Я опрометчиво полагала, что он все понимает. Понимает, что малышки намного меньше и слабее его и что долг всех нас – заботиться о них, слабых и беспомощных, отдавать им все лучшее, в том числе и это злосчастное молоко. А Жанно, оказывается, не понимал. Он был совсем еще малыш, мальчик восьми лет, который любил меня и ревновал, который до сей поры был один в моем сердце, а с появлением девочек неожиданно оказался вытесненным, – по крайней мере, так он полагал. Но ведь я любила его, как и прежде.
Я выбежала из дома, горя желанием поскорее разыскать сына. Как бы он не задумал какой-нибудь глупости! Честное слово, эта его вспыльчивость – фамильная черта де Ла Тремуйлей – может сыграть с ним дурную шутку.
– Ах, вот ты где!
Я разыскала Жанно среди валунов, сваленных у старой яблони, и, облегченно вздыхая, села рядом. Он отвернулся, уткнувшись лицом в колени.
– Ну, чем ты обижен, мой мальчик? – произнесла я нежно, касаясь пальцами спутанных черных волос ребенка. – Ведь я люблю тебя, Жанно.
Он передернул плечами, пытаясь увернуться.
– Ответь мне, – сказала я. – Что ты думаешь?
Он молчал, упрямо сдвинув брови.
– Так ты еще совсем малыш, Жанно! Я думала, ты мужчина и знаешь, как следует поступать. Хорошо, раз ты малыш, я буду любить тебя так, как малыша: буду баюкать, как Изабеллу и Веронику, буду поить из рожка, чтобы ты больше ни на что не обижался…
– Ага! Ты еще и насмехаешься!
Я заметила, что плечи его вздрагивают, и он едва одерживает рыдания, причем это дается ему явно нелегко. У меня сердце облилось кровью: я и не подозревала, что горе Жанно так сильно!
– Жан Анри, мальчик мой дорогой!
Я потянулась к нему, прижала к себе его темноволосую голову, заглянула в искаженное обидой личико.
– Скажи же, Жанно, не молчи! Что тебя мучает? Неужели ты так не любишь сестричек?
– Не люблю! – пробормотал он сквозь слезы.
– Но почему, почему? Они ведь такие славные и ничего не сделали тебе дурного!
Жанно не выдержал и расплакался, прижавшись лицом к моему плечу: я видела, что ему стыдно за свои слезы, но не плакать было выше его сил.
– Неужели тебе не хватает меня? Зачем тебе столько хлопот со всеми этими детьми? – проговорил он, заикаясь, прямо мне в плечо. – Р-раньше я был один, а теперь эти девочки з-заняли мое место!
Я заглянула ему в лицо, нежно поцеловала заплаканные синие глаза мальчугана.
– Милый мой малыш, ведь ты появился у меня раньше их. Никто не займет твое место. Никогда!
– Да, но теперь ты только ими и занимаешься. С ними болтаешь, их баюкаешь.
– Неправда, я и с тобой болтаю, и тебя баюкаю.
Я не могла допустить, чтобы Жанно чувствовал себя ущемленным. В этот день мы долго разговаривали; когда Жанно успокоился, я стала рассказывать ему, как слабы и малы его сестренки, как они нуждаются в защите и помощи от всех нас, в том числе и от такого настоящего мужчины, как Жанно.
Втайне я еще раз укорила себя за то, что была недостаточно чуткой. Жанно много чего вытерпел в приюте и стал очень раним. И как раз в тот момент, когда он больше всего нуждался в моем внимании, я совсем его забросила!
– Ты не будешь больше скрывать свои чувства, правда, Жанно? Если ты чем-то обижен, приди и сразу же скажи мне, мы вместе во всем разберемся! Ведь ты доверяешь мне, сынок?
– Да, – пробормотал он, утирая слезы.
– Ну, а я люблю тебя очень сильно, мое сокровище.
И все-таки несмотря на этот разговор, я чувствовала, что следует чем-то увлечь, занять Жанно, чтобы он не погружался во все эти размышления. Его лазанье по сорочьим гнездам мне не очень нравилось.
Когда к нам в очередной раз заглянул отец Медар, с которым наше семейство явно подружилось, я спросила, не сможет ли он серьезно заняться образованием Жанно.
– Сколько лет вашему сыну, сударыня? – спросил отец Медар. Он был старше меня всего на три года и никак не мог привыкнуть называть меня «дочь моя».
– Восемь, святой отец, почти восемь.
– И что, он умеет что-нибудь?
– В приюте его научили читать и писать, но на этом все и закончилось.
Я знала, что у самого отца Медара образование превосходное: еще при Старом порядке он закончил коллеж ораторианцев, а потом духовную академию в самом Ватикане. Он знал четыре языка помимо греческого и латыни.
– Я охотно буду учить его, сударыня, если только он станет приходить ко мне в часовню. Кстати, вы могли бы посылать и Шарля – ведь он, кажется, сын покойного виконта де Крессэ?
– Да, – отвечала я, слегка покраснев.
– Ему уже пора готовиться к первому причастию.
– А Авроре, святой отец? Ей летом будет тринадцать.
– Я полагаю, вы правы. С девочкой тоже надо поспешить.
Я нерешительно взглянула на священника.
– Святой отец, вы… вы, вероятно, потребуете плату за свои услуги?
Он улыбнулся уголками красивого рта и, останавливая меня, махнул в воздухе тонкой белой рукой.
– Господь с вами, сударыня! Я всего лишь бедный служитель Божий, но, честно говоря, я не так беден, как вы.
Я замолчала. Личность отца Медара оставалась для меня загадочной. Он вел себя просто, непринужденно и вежливо, ни на что не претендуя, в иные моменты даже старался казаться проще, чем был. Но в то же время его влияние на шуанов, даже при их религиозности, выглядело необъяснимо сильным. Можно было подумать, что предводитель шуанерии в Гравельском лесу – не Ле Муан, а отец Медар. А его холеный вид, отличная одежда, всегда безупречная сутана? А кольца на пальцах? Неужели ему, одному из Говэнов, удалось сохранить что-то из фамильного богатства? И это в то время, когда все бретонские дворяне сплошь и рядом стали нищими?
Я не знала, какие выводы следует делать из этого. Но на всякий случай решила держаться с отцом Медаром поосторожнее. Он мог оказаться гораздо большей фигурой, чем я думала.
Я была рядом, внимательно наблюдая. Плуг легко, как в масло, входил в землю, откидывал в сторону жирные пласты, – Селестэн, казалось, не прилагал к этому никаких усилий. За плугом тянулась борозда. Когда Селестэн сменил плуг на борону, я запустила руку в корзину, набрала пригоршню гречихи – меленьких сухих трехгранных орешков, и стала разбрасывать их – сеять.
Половина моей земли уже была засеяна овсом и пшеницей. Теперь, когда стало совсем тепло, очередь дошла до гречихи – растения, из которого в Бретани делали буквально все. От Нанта до Бреста весной розовели бескрайние поля гречихи.
Все складывалось настолько обнадеживающе, что я даже иногда волновалась, как бы дела не изменились к худшему. Сейчас были первые числа марта, но весна вступила в свои права еще в начале февраля и началась слаженно, бурно, с теплых обильных ливней. Земля быстро подсохла, и вот уже почти месяц мы были в поле.
Мои пять арпанов, отвоеванные у Бельвиня, были засеяны овсом, пшеницей и гречихой, на пойменных лугах, пусть небольших, но удачно расположенных, обещала отлично расти трава, парк был расчищен под огород и сад, и теперь предстояло лишь вовремя засеять и высадить рассаду. Патина с каждым днем давала все больше молока, которого хватало уже не только Веронике и Изабелле, но и всем остальным и даже оставалось иногда на сыр и масло. Жили мы, правда, не так уж сытно, но впереди были самые радужные перспективы. Работать приходилось много, и пальцы у меня на руках потемнели, но, в конце концов, игра стоила свеч. Я не знала, откуда у меня в душе иногда появлялось легкое тревожное предчувствие, что наше нынешнее полублагополучие – зыбко и ненадежно.
– С гречихой закончено, – сказала я вечером Селестэну. – Завтра займешься колодцем, его надо почистить.
Селестэн был незаменимый работник – выносливый, безотказный и, что самое главное, энергичный и сообразительный. Благодаря его рукам были засеяны земли, выкорчеваны деревья, нарублены дрова – он брал на себя самую тяжелую, мужскую работу. Он же сложил из камней хижину под кухню, построил хлев.
– А с мельницы Бельвиня вам приносили вчера доход? – спросил Селестэн.
– Да. Каких-то три ливра пятнадцать су…
Нашу мельницу, вытребованную у Бельвиня, мне пришлось очень скоро отдать ему обратно, ибо у меня не было человека, который бы ею занимался. Теперь мы владели ею на пару, и я получала – якобы – половину доходов, очень подозревая, что Бельвинь меня надувает. У меня не было времени, чтобы разобраться с этим. С хлебопекарней дело обстояло лучше: я поставила там Брике в качестве наблюдателя, и он следил, чтобы меня не обманывали.
Когда вечером я вернулась с поля, Франсина все еще сидела на корточках на земле, высаживая рассаду. Редис, шпинат, укроп – все это было уже посеяно.
– Идите-ка поглядите, мадам, что нашла мадемуазель Аврора! – произнесла Франсина, оборачиваясь и утирая пот со лба.
– Да, мама, иди, иди! – воскликнула Аврора.
Я подошла ближе. Из черной рыхлой земли торчали молодые упругие розово-красные кустики с сильными и сочными побегами.
– Они ведь сами выросли, мама, мы их не сажали! И так яблоками пахнут!
– Это ревень, – проговорила я. – Это ревень, Аврора!
Я насчитала почти десять кустов. А сколько их еще появится? Благодаря ревеню у нас будет чудесная пища из его черенков; компот, варенье, а сок из ревеня будет так полезен малышкам! Я знала, откуда взялось это растение. Когда еще замок существовал, под окнами кухни были целые заросли ревеневых кустов. Их пощадил пожар, и вот они проросли снова…
– Моя дорогая, его уже пора собирать, – сказала я.
Аврора бросала крепкие розово-красные черенки мне в фартук, и они одуряюще-сладко пахли яблоками. Пожалуй, даже сильнее, чем яблоки. Нам обеим захотелось есть.
Да, подумала я, похоже, весна благоприятствует мне. Не было ни заморозков, ни холодных ветров, тепло наступало бурно и неудержимо, и март, пожалуй, можно спутать с маем. Небо – чистое, прозрачное, голубовато-серое – было покрыто кучками белых облаков, курчавых, как барашки. Уже повсюду – в лесах и в долине – по краям тропинок появлялись белоснежные первоцветы и желтые маленькие крокусы. Дикие гуси и утки, возвратившись с южных краев, уже обильно заселяли камышовые заросли и уютные тихие заводи бретонских мелких речушек. Дождей выпадало ровно столько, чтобы насытить землю после теплой, но бесснежной зимы.
Такое начало обещало хороший урожай. Мне, кажется, не о чем было волноваться.
Жара стояла нестерпимая. Воздух был совершенно неподвижен и, казалось, становился густым от духоты. В башне находиться было почти невозможно, но и в саду недавно посаженные юные деревца давали не так уж много тени.
Было очень приятно и легко стоять босыми ногами на траве, ощущая ступнями и теплоту земли, и вместе с тем исходящую от нее прохладу. Я была только в одной юбке, подоткнутой до колен, и кофточке, напоминающей лиф, волосы очень туго собрала на затылке, и все равно мне было жарко. Испарина то и дело выступала на лбу.
Был конец мая. Изабелла и Вероника, забавные, хорошенькие, уже почти восьмимесячные, плескались в большом медном тазу, глубоком, как ванночка; я осторожно приподнимала то одну, то другую малышку и обливала водой из кувшина – теплой, как и все вокруг.
– Мама! Ма-ма!.. – лепетали они безмятежно и доверчиво. Уже полтора месяца, как они произносили это слово, умели говорить и другие слоги, но больше пели и гулили, оглядываясь друг на друга. Дружны они были чрезвычайно. Да и отличить их нельзя – почти все их путали. У обеих были серые огромные глаза, милые розовые личики и ярко-золотистые кудряшки – яркостью они даже превосходили мои волосы. У Вероники цвет лица был чуть золотистей, чем у Изабеллы, и, если не считать родинки – своеобразного опознавательного знака, девчушки были неотличимы друг от друга.
Изабелла, более непоседливая, вскарабкалась на ножки, потом, держась ручками за края тазика, гордо встала во весь рост – она необыкновенно гордилась этим своим умением, которым Вероника еще не вполне овладела и только подражала сестренке. Но на этот раз лицо Изабеллы было недовольно, и она срыгнула воду, которой только что наглоталась. Смеясь, я утерла ей лицо.
Вероника, ревниво следившая за действиями сестры, потянулась было следом за ней, но не устояла и подалась назад, увлекая за собой Изабеллу, и обе они шлепнулись в воду, подняв кучу брызг. Испуганная этим, с яблони слетела крошечная птичка, и глаза близняшек устремились к ней.
– Ку-ку! Ку-ку! – лепетала Вероника, махая ручонкой.
Я смотрела на них, испытывая непреодолимое желание расцеловать, сжать в объятиях. Боже, как я раньше жила без них? Они были такие милые, смешные, забавные, так доверчиво улыбались мне и явно предпочитали меня всем остальным домочадцам. Какое чудо, что при нашей бедности они растут такими улыбчивыми, радостными и пухленькими. Ну что за прелестные у них ручки – словно ниточкой у запястий перевязанные!..
Я оглянулась, ища глазами Жанно. Минуту назад он сидел на ограде, болтая с Бертой Бельвинь, своей неразлучной подругой, а теперь я увидела их обоих у старой яблони, в семи туазах от меня.
Берта кивнула в сторону тяжелой виноградной лозы, которая свисала с дерева, как веревка от качелей, перекинутая через сук.
– Покачаемся? – предложила Берта.
– А если лозу оборвем, тогда что? – спросил Жанно.
– Выдержит. Знаешь, виноградные лозы какие крепкие! Смотри, как она дерево стиснула!
Мне не очень понравилась забава, которую предлагала Берта, но я не вмешивалась. Я ведь каждый день твержу Жанно, что он должен быть мужчиной, так что не следует дергать и наставлять его ежеминутно. Лоза росла у самых корней яблони и взбиралась вверх по ее стволу. Летом можно будет нарвать одновременно и винограду и яблок.
– Первым качаюсь я! – сказал Жанно торопливо.
– Нет, я! – заспорила Берта.
– Нет, я! Когда спорили, кто раньше прибежит, я прибежал раньше, теперь я первый покачаюсь!
– А я тебе тогда пирогов не дам! – заявила Берта.
– Ну и ладно!
Жанно залез на сук, с которого петлей свешивалась лоза, взялся за лозу обеими руками, уселся в петлю и начал раскачиваться. Лоза заскрипела, и с нее посыпались сухие листья. Жанно раскачался сильнее. Я с тревогой следила за ним, едва удерживаясь, чтобы не одернуть и не остановить, и лишь изредка поглядывая на близняшек, беспечно плескавших ручками по воде.
– Прыгай вниз, хватит, теперь моя очередь! – ныла Берта.
Жанно еще немного покачался и прыгнул вниз, Берта забралась на лозу. Она тоже сначала повисла на лозе, потом нащупала ногами опору, встала во весь рост и начала изо всех сил раскачиваться. Лоза ужасно скрипела. Жанно стало страшно, и он закричал:
– Потише, Берта, потише! Оборвешь лозу!
– Не оборву! – весело отозвалась Берта. – Я сильней тебя качаюсь, гляди! Хочешь, до той высокой ветки достану?
Жанно действительно не мог достать ее на качелях, сколько ни старался. Поэтому он проворчал:
– Достань, хвастунишка!
«Какое безрассудство», – подумала я. Девочку надо было бы остановить, но я не могла бросить в воде дочерей. К тому же, нельзя было не признать, что с тех пор, как Жанно сошел с лозы, беспокойство мое сильно уменьшилось.
Берта раскачалась сильнее. Р-раз! Еще раз! Еще! Безуспешно.
На четвертый раз Берта сумела ухватиться рукой за ветку. С радостным криком обломала она ее кончик, но в тот самый миг взлетела высоко в воздух, и я увидела, что она падает. Жанно в ужасе расставил руки, чтобы ее поймать, и сделал шаг в ее сторону. Берта хлопнулась прямо в его объятия, и они покатились по земле. Отшвырнуло их сильно, и каким-то чудом они оба не разбили головы насмерть о высокий камень ограды. Они встали, перемазанные кровью, в пыли и слезах.
Я сама не помнила, как позвала на помощь Аврору и оставила малышек на ее попечение. Жанно и Берта брели ко мне, вытирая слезы и явно предчувствуя нагоняй. Я бросилась к ним.
– Это он меня притащил сюда! – плача, обвинила Жанно Берта. – Я не хотела. Я траву резала для коровы!
– А кто придумал на лозе качаться? – огрызнулся Жанно.
Быстро и лихорадочно я ощупывала сына. Он все-таки ударился о камень, но не так сильно, как Берта, у которой голова была разбита в кровь. К счастью, оба они были живы. Только Жанно с гримасой боли протянул мне руку.
– Очень болит, ма!
Рука у него будто обвисла где-то между запястьем и локтем. У меня холодок пробежал по спине. Что это у него – перелом?
– Брике, сейчас же к отцу Медару в часовню! – крикнула я. Посылать за врачом в Лориан было бы слишком долго, к тому же я знала, что отец Медар, немного изучавший медицину, знает, как справляться с ушибами и переломами.
Брике, натянув башмаки, уже перемахнул через забор.
– Быстрее, как можно быстрее! – крикнула я ему вслед. Берта рыдала навзрыд, размазывая слезы и кровь по грязному личику. Жанно стоял, сжав зубы и изредка постанывая. У меня не было сейчас сил бранить его за тот злосчастный поступок.
– А что со мной сделает отец Медар, ма? – с тревогой пробормотал он.
Не отвечая, я увела их в дом, обмыла ссадины на голове у обоих. У Берты была большая рана, и я наложила ей повязку из полотна. По правде говоря, я была готова отлупить эту девчонку. Это из-за нее все случилось, именно ее Жанно удерживал. Если бы она не плюхнулась в его руки, то непременно убилась бы. И зачем мне такие напасти от семейства Бельвиня?!
– Все, – сказала я жестко, когда закончила возиться с ней. – Берта, немедленно уходи домой. Пусть твой отец позаботится о тебе.
Она зарыдала еще громче.
– Ага, а меня теперь накажут! – пискнула она по-бретонски.
– Это не мое дело. Ты нам всем надоела, Берта. Уходи сейчас же!
Она медленно поплелась к выходу. Жанно бросил на меня укоризненный взгляд.
– Это же моя подруга, ма!
– Мне это безразлично! – вскричала я разгневанно. – По ее милости у тебя сломана рука!
Не хватало мне в один прекрасный день лишиться сына из-за глупостей Берты Бельвинь. Я решила сразу же, как представится возможность, рассказать Жанно, как поступил с нами ее отец. Мне казалось, это отвратит моего сына от такой дружбы.
И в то же время, поразмыслив, я поняла, что было бы неверно как-то наказывать Жанно за этот поступок. Наказание только тогда имеет смысл, когда была вина. Но разве можно обвинять мальчика в том, что он бросился на выручку Берте?
Отец Медар, пришедший по зову Брике, сразу определил у Жанно перелом. Результат детской шалости был печален: мальчику придется целых два месяца носить руку в лубке. Прощай теперь лазанье по деревьям, купание в реке и прочие забавы.
– И завтра я могу остаться дома? – спросил Жанно, кривясь от боли.
– Ничего подобного! – сердито ответила я. – Завтра ты, как всегда, пойдешь заниматься к отцу Медару!
– Но я же не смогу писать, ма!
– Ничего. Господин кюре найдет для тебя занятие.
В тот день я впервые за долгое время молилась Богу, прося его о том, чтоб у Жанно все было хорошо, чтобы перелом сросся легко и правильно и чтобы это никак не отразилось на будущем моего сына.
Если не считать этого неприятного инцидента, в Сент-Элуа все шло нормально. Даже Жак начинал понемногу разговаривать и приходить в себя после удара.
В огороде работы было невпроворот. Франсина помогала мне, и мы целыми днями пололи, прореживали ряды, удобряли, подвязывали, вбивали колышки, убирали камни и листву, собирали улиток, которые разводились в тени и портили растения. Салат, шпинат и редис мы собирали новые через каждые десять дней, и этого добра у нас было вдоволь. Картофель еще в апреле дал первые всходы. Сейчас в земле уже были клубни. Мы собрали зеленый лук и горошек – это было предметом моей особенной гордости. А гречиха в мае зацвела так душисто, что на ее запах слетались тучи пчел, и Селестэн вынес на поле два улья, чтобы зимой у нас был мед.
Теленок давно уже стал бычком, и месяца через три мы намеревались его зарезать. Приближалось время покоса, и как раз в тот период нам, а больше всего Селестэну, нужна будет сытная еда – мясо. Когда с бычком будет покончено, я намеревалась купить поросенка и парочку кролей, чтобы потом заняться их разведением.
И еще одно новшество появилось во дворе Сент-Элуа. 1 мая, когда мне исполнилось двадцать пять лет и мы устроили небольшой скромный праздник, отец Медар, как человек состоятельный и относящийся с неизменной дружбой к нашему семейству, преподнес мне в подарок вращающуюся маслобойку – в виде бочки с ручкой сбоку. Теперь мы без излишних трудностей могли взбивать сливки в масло и получать пахтанье, особенно полезное для близняшек и для веснушек Авроры, мило появлявшихся у нее на носу при первых жарких лучах солнца.
Предстояло прожить лето – жаркое, полное трудов и забот. Надо было работать, дважды скосить траву и заготовить сено, убрать урожай, обмолоть и перемолоть зерно, собрать овощи с огорода, заготовить ягоды и фрукты на зиму, сварить варенья… И только тогда спокойно опустить руки и с уверенностью ждать зимы.
Из Парижа вести приходили невеселые.
С тех пор как я уехала в Бретань, уклон вправо продолжался со все нарастающей скоростью, не превосходившей, впрочем, скорости падения в экономический хаос. Страну лихорадило ежедневное падение курса ассигнаций на несколько пунктов, товаров не было, все с надеждой ожидали следующего урожая, ибо в городах многие люди падали на улице от истощения. В Париже вместо хлеба домохозяйкам выдавали по семь унций риса на день, но почти ни у кого не было дров, чтобы сварить его и накормить голодных детей.
Между тем в Конвенте все было по-прежнему: одни депутаты преследовали других и требовали послать их на гильотину, строили козни, интриговали и за несколько тысяч ливров продавали Республику направо и налево. Франция была отдана на откуп банкирам, нуворишам, спекулянтам и поставщикам-жуликам.
«Праздник» по поводу годовщины казни Людовика XVI был объявлен, но отпраздновала его «золотая молодежь» по-своему. Мюскадены носили окровавленное чучело якобинца по улицам Парижа, потом сожгли его, а золу бросили в помойную яму на Монмартре. Гимн термидорианцев «Пробуждение народа» звучал все громче. Роялисты, открытые или тайные, случалось, бывали оправдываемы судом, а мюскадены с палками в руках избивали санкюлотов, принимавших участие в ужасах террора и казнях. Марат, а также несколько других «мучеников Свободы» были вынесены из Пантеона через четыре месяца после того, как были туда внесены, и теперь вместо хвалебных речей в его адрес в типографиях издавались книги типа «Преступления Жана Поля Марата», а на площади Карусель был разрушен памятник этому бесноватому.
Церкви были закрыты, и странный декадный культ Робеспьера по-прежнему официально сохранялся, но священникам и верующим уже разрешено было проводить богослужения в «помещениях, какие они смогут раздобыть». Воинствующих роялистов Бретани и Вандеи это, разумеется, не могло удовлетворить, но подобные решения ясно свидетельствовали о крене властей в правую сторону.
Террористы, выступившие 9 термидора против Робеспьера, были арестованы, и четверо из них – Барер, Билло-Варенн, Колло д'Эрбуа и старик Вадье – после недолгого судебного разбирательства отправлены на «сухую гильотину»: на каторгу в Гвиану. Зловещего Фукье-Тенвиля, общественного обвинителя при терроре, напротив, судили много месяцев, с соблюдением всех формальностей, которые сам он никогда не привык соблюдать. Благодаря его стараниям на гильотину были посланы тысячи невинных людей. Приговорили его, разумеется, к смерти.
Когда 6 мая 1795 года этого выродка и еще пятнадцать бывших «судей» и присяжных везли к месту казни, собралась огромная толпа; каждый человек кричал, обращаясь к рябому свинцовогубому смертнику, сидящему на телеге: «Отдай мне моего мужа (сына, отца, брата)!» Фукье огрызался в ответ и твердил, что всем еще придется пожалеть о его смерти. Ходила мрачная легенда, что имя Фукье было внесено в тот бланк постановления о казни, который он сам подписал в бытность свою общественным обвинителем.
Травля террористов дошла до такой степени, что их уже убивали в тюрьмах, и местные власти не решались за них вступаться.
Впрочем, в Париже эти преступники попытались взбрыкнуть. Голод в Париже усилился с началом весны. Нормальным считался дневной рацион в одну четверть фунта. Террористы воспользовались отчаянием людей, доведенных до истощения, чтобы собирать их под свои знамена и сожалеть о том, что нет Робеспьера. Как у них и водится, мирными шествиями и петициями дело не ограничилось. Утром 1 апреля 1795 года зазвучал набат – казалось, снова возвращаются обычаи и порядки революционных времен. Секции, верные террористам, восстали, с легкостью захватили Конвент, требуя мер против голода и возобновления террора. Выступление было успокоено с помощью уговоров и обещаний да с помощью ареста нескольких депутатов-якобинцев, подстрекающих толпу к непрерывным мятежам.
Но майское восстание санкюлотов было еще сильнее. Все Сент-Антуанское предместье двинулось на Конвент, навело на него пушки. Когда депутат Феро, пытающийся преградить санкюлотам вход в зал заседаний, стал на пороге, его убили и голову его подняли на пику – так, как это бывало раньше. Несколько долгих часов депутаты сидели, запертые в помещении и устрашаемые окровавленной головой своего коллеги. Только спустя два дня двадцатитысячная армия во главе с генералом Мену подавила восстание. Была создана военная комиссия, вынесшая 36 смертных приговоров. Аресту подверглись и несколько депутатов, так называемых последних монтаньяров, за то, что открыто примкнули к восставшим. Всех их ждала гильотина.
И через несколько дней, словно желая показать, что никакая сила не собьет его с дороги вправо, Конвент возвратил церкви верующим и аннулировал приговоры, вынесенные ранее Революционным трибуналом.
Политика «умиротворения» господствовала во всем. Видя крах своей идеологии, нынешние хозяева Франции искали выход и находили его в постепенном – о, очень постеленном! – и крайне осмотрительном возвращении к прошлому. На действия вандейцев смотрели сквозь пальцы и предпочитали удовлетворять их даже самые неприемлемые условия. Роялистским повстанцам нужно было выиграть время до высадки англичан и аристократов на побережье Бретани, и они с охотой продолжали переговоры.
Демонстрируя свою добрую волю, синие даже появлялись с вандейскими генералами в общественных местах. 12 февраля 1795 года произошло свидание эмиссаров Конвента с Шареттом, Корматеном и другими вождями Нижней Вандеи и Бокажа в Ла Жонэ, в палатке близ замка, расположенного в одном лье к юго-востоку от Нанта. Три дня спустя был подписан мирный договор, скрытый под видом трех постановлений о помиловании.
Условия договора были таковы. Всеобщая амнистия гарантировалась всем – и предводителям, и рядовым вандейцам, – все они были поставлены под защиту от любых расследований прошлого. Республика давала вандейцам пособия и вознаграждала за убытки, чтобы помочь им чинить дома и восстанавливать земледелие, торговлю. Все уроженцы Вандеи, как бежавшие патриоты, так и повстанцы, получали равное право на эти пособия. Был снят арест с секвестрированных в пользу Республики имуществ, даже если их владельцы были в списках эмигрантов. Повстанцы и их наследники вступили во владение своими поместьями или получали вознаграждение за те земли, что были проданы. Юноши освобождались от рекрутчины. Была установлена полная свобода совести даже для неприсягнувших священников.
Республика не только прощала своих врагов, она еще и платила им, не поскупившись выдать Шаретту двести тысяч ливров золотом, другим генералам – чуть меньше, но тоже значительные суммы. Чтобы отпраздновать соглашение, вандейцы с эмиссарами Конвента отправились в Нант, где был дан бал.
Шуаны тянули волынку еще два месяца, и непримиримый Стоффле еще в марте сражался с республиканскими отрядами генерала Гоша. В Бретани главнокомандующим был граф де Пюизэ, но поскольку он сейчас вел какие-то дела с Англией, его заменил адъютант по имени Корматен. Синие любезно предоставили Корматену замок Ла Преваллэ близ Ренна. Здесь же 20 апреля 1795 года был заключен мир с синими, основанный на тех же условиях, что и прежний. Только Стоффле, ярый противник даже видимости примирения, не желал сдаваться. Даже покинутый своими помощниками – лейтенантами Бернье, Тротуэном, Брю, Куэдиком, почти окруженный синим генералом Канкло, он продолжал сражаться, блуждал по лесам, потеряв и лошадей, и подводы, и оружие. Но в начале мая сдался и он.
Много разговоров ходило о неких тайных статьях, только благодаря которым удалось добиться согласия роялистов на мир. Эти тайные статьи содержали обещания синих восстановить монархию и возвести на трон Людовика XVII, содержащегося в Тампле. Итак, в июне 1795 года не было ничего невероятного в роялистской реставрации.
Надо ли говорить, что перемирие ничего не изменило. Шаретт не распускал свою армию, и все роялистские начальники были господами в своих районах. Синих продолжали убивать поодиночке. «Патриоты» не могли вернуться в дома. Более того, шуаны и вандейцы распространяли свое влияние на департаменты Сарта, Эйр, Ла-Манш, Кальвадос; это усиливало дезертирство среди голодных республиканских солдат. Используя перемирие как ловкий маневр, шуаны продолжали морить города голодом, а присвоенные Шареттом, Сапино и Стоффле двадцать миллионов из секретного фонда позволили начать широкие закупки оружия в Англии. Огонь войны тлел под пеплом. Уже одно то, что в вандейских и бретонских деревнях принимались деньги только с изображением Луи XVI, говорило, кто тут подлинный хозяин.
В Париже тоже усиливался роялистский дух. Роялистские газеты множились одна за другой. Куплеты Анжа Питу, поэта на службе у графа Прованского, производили фурор. Резкие перемены происходили в общественном мнении. Власти Конвента не доверяли, как не доверяют открытым мошенникам и ворам.
Роялистская партия казалась очень сильной. Она завоевала весь запад, почти все города, она господствовала на юге и в долине Роны; Лион, по словам самих эмиссаров Конвента, был всецело роялистским. Деревни Луары, Верхней Луары, Лозеры, Аверона встали на сторону короля. Охлаждение к правительству все увеличивалось даже в северо-восточных департаментах. Роялизм проникал в правительственные комитеты: ходило множество слухов, что такие депутаты, бывшие якобинцы, как Тальен, Орби, Кадрой, Ларивьер, Лакретель, Буасси д'Англа, Камбасерес, не прочь пожертвовать Республикой в пользу короля, если только им хорошо за это заплатят и пообещают забыть все грехи прошлого, в частности – голосование за казнь Луи XVI.
Но 8 июня 1795 года появилось сообщение, что в Тампле умер десятилетний дофин Шарль Луи которого называли также королем Людовиком XVII.
Это событие потрясло роялистов. И до этого было известно, как издевались над принцем, каким изощренным пыткам подвергали ребенка, калеча его душу. Отданный на воспитание к сапожнику Симону, который едва знал несколько букв, он был вынужден по приказу своего «воспитателя» петь «Марсельезу» и «Карманьолу», называть своего отца «рогоносцем» и «глупцом», а мать, Марию Антуанетту, – «австрийской шлюхой с трехэтажной утробой». Сапожник бил его колодкой и заставлял напиваться. Потом, после казни Робеспьера, дофина вернули в Тампль, где он и умер. Отныне из всего несчастного королевского семейства осталась только принцесса Мари Тереза Шарлотта, шестнадцатилетняя дофина.
Отныне между Конвентом и роялистами пролегла смерть ребенка. Бывший регент граф Прованский, ставший теперь королем Людовиком XVIII, королем в изгнании, в своем обращении к французскому народу обещал отомстить за смерть брата, беспощадно карая цареубийц. Разумеется, это оттолкнуло от него тех депутатов Конвента, которые в 1793 году голосовали за казнь Луи XVI, а теперь склонялись к роялизму. Они вновь стали республиканцами, твердыми и непреклонными в своих убеждениях.
В ответ на известие о смерти Луи XVII Вандея и Бретань восстали.
Давно и той, и другой стороне было ясно, что заключенное перемирие недолговечно. Синие догадывались, что белые просто водят их за нос, выигрывая время. С весной наступили и часы больших приливов, что было очень хорошо для эмигрантов, собирающихся высадиться на побережье. Именно шуан Корматен, а не синие управлял всей Бретанью из замка Ла Преваллэ, распоряжался, раздавал паспорта и поощрял дезертирство в рядах республиканских солдат. Когда политика шуанов стала совершенно откровенной, у синих закончилось терпение. 25 мая были расклеены приказы об аресте Корматена, Солилака, Жарри и других. В ответ шуаны Морбигана тотчас взялись за оружие. За ними поднялась вся Бретань. Начались военные действия.
Только граф де Шаретт еще некоторое время ничего не предпринимал, отвлекая внимание синих. Он ожидал, чтобы экспедиция эмигрантов, отплывшая с эскадрой адмирала Уоррена, показалась у побережья Бретани. Когда это случилось, 25 июня он тоже нарушил перемирие, внезапно напав на республиканский сторожевой пост. После этого в воззвании к вандейцам он объявил, что синие отравили дофина, чтобы не надо было выполнять обещание возвести его на трон, которое они ему дали.
23 июня 1795 года английский адмирал Уоррен разбил в открытом море у Одьерна французский флот адмирала Вилларе-Жуайёза и открыл проход для флотилии из пятидесяти судов, которая везла шуанам обещанные подкрепления.
Близилась решительная схватка.
Было бы ошибкой думать, что жизнь, которую я теперь вела, очень быстро стала для меня легка и привычна. Скорее можно было бы сказать, что не было ничего для меня более непривычного, чем то, чем я сейчас занималась. Ни по воспитанию, ни по складу характера я, пожалуй, не была создана для деревни, огорода, хозяйства. Иногда все это было мне даже противно. Но сейчас, когда пришло лето, я вдруг с изумлением стала ощущать неожиданную гордость за то, что обычно называют «плодом своих рук».
За двор, такой чистый и выметенный. За порядок в доме. За сытых детей. За ухоженную Патину. За целые фунты отличной молодой картошки, золотистых клубней лука, выращенных и собранных моими руками. Сенокос уже миновал, с наших чудесных заливных лугов мы скосили очень много сочного мятлика, тимофеевки, клевера – лучших кормовых трав. Конечно, их скосил Селестэн, но я и за него испытывала какие-то удовольствие и гордость.
Я сидела на берегу ручья, разувшись и с наслаждением поставив босые ступни на траву. Над заводью возвышался гигантский дуб, протянувший по песку могучие корни к самому ручью. У берега из воды, переливающейся на солнце всеми оттенками синей гаммы, выступали огромные серые валуны. Было очень тепло. Травы снова вырастали прямо на глазах, и в воздухе витали мягкие запахи свежих молодых растений, ковыля и еще… еще земляники, аккуратно сложенной в мою корзину. Ягоды благоухали так соблазнительно, что я потянулась за ними и положила несколько себе в рот.
Я собрала их в лесу. Они имели восхитительный сладкий вкус, лесной и свежий.
«Хоть бы все было спокойно, – подумала я, закрывая глаза. – Хоть бы не было больше напастей, крови. И войны. Будь прокляты все войны на свете».
– Добрый день, сударыня.
Еще не открывая глаз, я узнала голос отца Медара. Я передернула плечами, потом не спеша обулась.
– Я был у вас дома. Жан сказал, что вы ушли в лес.
– Да. Я остановилась здесь, чтобы подумать.
– Вы позволите сесть рядом с вами?
Я кивнула. Несмотря на то, что мне так хорошо было одной, я не могла отказать священнику. Это благодаря ему рука Жанно уже почти срослась. Да и вообще, отец Медар был отличный собеседник. Я видела в нем друга, приятеля, и именно поэтому никогда не говорила ему правды на исповеди. Что-то мешало мне. Он, вероятно, об этом догадывался.
– Ле Муан через несколько дней отправляется с отрядом к мысу Киберон, – произнес он задумчиво.
– Зачем?
– Там, вероятнее всего, произойдет высадка королевской армии и англичан. Шуаны должны присоединиться к ним.
– И вы думаете, крестьяне согласятся уйти так далеко от деревни?
– Кто знает, кто знает…
Я протянула ему на ладони. несколько ягод земляники Он взял, кивком поблагодарил меня, а потом вдруг произнес:
– Что бы вы сказали, сударыня, если бы я попросил вас спрятать на время у себя в Сент-Элуа партию английского оружия?
Земляника застряла у меня в горле. Я уже и забыла обещание, данное Ле Муану, да и больше всего на свете сейчас я боялась быть во что-то замешанной. Конечно, я на стороне белых. Но, видит Бог, я слишком хорошо знаю, что такое республиканские тюрьмы, и ни за что не хотела бы оказаться там снова.
– Вы… вы полагаете, что мой несчастный замок – именно то, что вам нужно? – пробормотала я в замешательстве.
Священник снял шляпу, откинул назад белокурые волосы. Лицо его было задумчиво и меланхолично.
– Это всего лишь несколько дней, сударыня. Потом за ним явятся шуаны из Морбигана.
– Да, но если здесь вдруг появится какой-нибудь летучий отряд синих? Они снова сожгут Сент-Элуа, а меня пристрелят!
– Если они появятся, мы разобьем их.
Он взглянул на меня и мягко добавил:
– Нам никак не обойтись без вас, Сюзанна, поймите это. У вас много счетов с революцией. Почему бы вам не поквитаться?
– Вы думаете, – спросила я, уже почти сдавшись, – что мой отец позволил бы мне в это вмешиваться? Сомневаюсь.
– Увы, вашего отца нет. Если бы он был, мы бы и не подумали вас тревожить. Он сам был бы нашим предводителем и решал бы все вопросы.
Я только позже поняла, что меня так удивило и смягчило в его словах. Он впервые назвал меня Сюзанной, назвал как друг. Честное слово, дружба меня к чему-то обязывала.
И уже почти согласившись, я подумала: «Надо же! Именно так всегда и получается. Война вторгается в мою жизнь как раз тогда, когда я меньше всего этого желаю. И ожидаю. Когда этому будет конец?»
В полночь, замирая от страха, я следила, как шуаны переносили английские ружья в мой погреб, маскировали их бочками с солониной. Конечно, уверяла я себя, ничего не случится. Уже много месяцев я не видела в этих краях ни одного синего.
И все-таки, подумала я, как странно, что эту операцию осуществляет отец Медар – священник, католик, христианин, которому прекрасно известно, что убийство относится к числу смертных грехов.