Слушая наших политиков, рассуждающих о том, куда должна идти Россия, невольно проникаешься ощущением исторического перепутья. Между тем страна как-то живет, за почти тридцать лет после распада СССР в ней произошли и продолжают происходить серьезные перемены. Так, может, пора завершить вековечную эту дискуссию о выборе пути? Или как минимум прекратить разговоры о каком-то особом пути для России?
Пушкин не вписывался в уваровскую триаду
— Владимир Путин обнаружил в современном российском обществе «дефицит духовных скреп». В советские времена такие скрепы были, на ваш взгляд?
— С формальной точки зрения были. И назывались они – марксистско-ленинская идеология. Но ни офицер госбезопасности Путин, ни научный сотрудник Пивоваров, ни журналист Выжутович – все трое люди одного поколения – всерьез в это не верили. Поэтому говорить, будто раньше было нечто, скреплявшее нацию, я бы не стал.
– А общий враг?
— К восьмидесятым годам никто из образованных, думающих людей не верил, что страна – в кольце врагов. Другое дело, что большинство играло в эти игры. Но вообще-то мне кажется, что забота о духовном здоровье нации не относится к компетенции государства. Для этого есть общественные организации, Церковь в конце концов. Ну какие духовные скрепы? Мы – страна по большей части христианского, по меньшей – мусульманского мира, остальные конфессии представлены несколько слабее. Но в принципе-то почему государство должно этим заниматься? Конечно, президент может выражать беспокойство по поводу морального состояния общества. Но что из этого следует? Министерство культуры получит задание какую-то духовную скрепу создать? Или Церкви это будет поручено? Понимаете, мне не совсем ясно, к чему этот разговор.
– Хотите вы того или нет, но некая общая идеология, претендующая называться государственной, в сегодняшней России появилась. Это патриотизм.
— Не может быть государственной идеологии. Конституцией запрещено. Когда Николай I заказал графу Уварову государственную идеологию и тот изобрел знаменитую триаду «православие, самодержавие, народность», ничего хорошего русской культуре это не принесло. Пушкин не вписывался в уваровскую триаду. Глинка, Брюллов, Лермонтов тоже в нее не вмещались. Словом, здесь надо быть осторожным. Это очень деликатная сфера.
Как можно национальное духовное богатство свести к одной идее?
– Как бы то ни было, сегодня в нации нет единения. Наоборот, все глубже линии раскола – между обществом и властью, бедными и богатыми, верующими и неверующими. Солженицын считал, что это все имеет исторические корни. Что без церковного раскола в XVII веке не было бы трагедии в 1917 году. И что раскол русского народа, случившийся более трехсот лет назад, дал трещины, дошедшие до наших дней. Вы того же мнения?
– На мой взгляд, настоящий, серьезный раскол возник в России после реформ Петра Великого. Тогда Россия раскололась на европеизированную и традиционалистскую. Бердяев еще задолго до революции предупреждал, что размежевание на эти две России – бомба с часовым механизмом, которая в какой-то момент сработает. Хотя это и до Бердяева многим было ясно. В советский период европеизированная часть общества была уничтожена либо вышвырнута за границу. Но некий раскол и сегодня заметен. Есть современные западники и современные славянофилы.
– В таком случае что понимать под словами «русская нация»?
– Когда простые люди у нас говорят про нацию, они имеют в виду пятую графу в паспорте. Да, нация связана с этносом, но не равна ему. Русская нация – это гражданство. Это все те, кто говорит и думает по-русски. И если уж речь идет о скрепах, то они имеются. Это русская культура. Русская история. Русские природно-климатические условия. Русский тип хозяйствования. Отчасти и русское политическое устройство. Общая память. Общие трагедии. То есть масса вещей. А до революции такой стяжкой была религия. Тогда вообще не имело значения, какого ты этноса. Никто не спрашивал, русский ты или татарин. На смену конфессиональному делению пришла марксистско-ленинская идеология, которая на излете советского строя уже никого и ни с кем не скрепляла, и в итоге все рассыпалось. И вот впервые в своей многовековой истории Россия пытается создать общество без какой бы то ни было официальной стяжки. Без нее ведь спокойно обходятся большинство европейских народов. Какая у французов идеология? Какая идеология у немцев или у итальянцев? Конституция. Вот и у нас должно быть так же. Мечтать сегодня о единой духовно скрепляющей – вещь очень опасная.
– А упорные, неутомимые поиски национальной идеи?
– Ну, понимаете, это, как говорил Мандельштам: «Давай еще раз поговорим ни о чем». Как можно российское национальное духовное богатство свести к одной идее? И к какой? «Коммунизм – это есть советская власть плюс электрификация всей страны»? У русского мира миллион идей, и все они важны. Эти идеи воплощены в русской культуре, русской литературе, русской мысли, русском искусстве, русской политической, правовой, хозяйственной традиции. Но свести все идейное многообразие к какой-то одной главенствующей идее значило бы обкорнать, обеднить русский мир. Мы это уже проходили.
– Что такое загадочная русская душа? Она загадочна только для чужестранцев? Или русский человек и сам себя понять не в силах?
— Честно говоря, меня смешит это словосочетание. А польская душа не загадочна? А немецкая? А французская или армянская? Господи, сколько их, этих загадочных душ! Примерно то же касается и хрестоматийного «умом Россию не понять, аршином общим не измерить». Очень красиво сказано. Но если вдуматься… Я всю жизнь работаю в институте, задача которого – анализировать западную общественную науку. И вот многие ученые, в том числе и я, пришли к выводу, что есть немало категорий и понятий, не применимых к обществу незападного типа. Вот физика – она везде физика. Химия – везде химия. Физиология – везде физиология. А, скажем, экономика, межличностные отношения, стратификация общества – они всюду разнятся. Между тем в мире господствуют западная социология, западное правоведение, западная философия. Потому что именно Запад создал современную социальную науку, и она стала универсальной для всего мира. Что такое социальная наука? Это способ самопознания мира. Но, когда этот способ самопознания переносится на китайское, индийское, арабское или русское общество, он не всегда работает. И в этом смысле «загадочная русская душа», «умом Россию не понять» и прочие поэтические метафоры действительно отражают непостижимость европейцами некоторых наших реалий. Я в своей докторской диссертации исследовал одну из американских концепций с точки зрения того, подходит ли она к анализу русского общества. И пришел к выводу, что не подходит. Причем автор этой концепции, американец, подтвердил: да, не подходит. И признал, что ошибся в универсальности своей модели.
Ленин – большой и ужасный продукт русской культуры
– Владимир Мединский написал серию книг, развенчивающих мифы о всяческих пороках: лени, пьянстве, воровстве, якобы присущих русскому человеку. Вы тоже считаете, что это мифы?
— Русским действительно «инкриминируют» несусветное пьянство, особую склонность к воровству и т. п. Но в этих своих проявлениях русские ничем не отличаются от других народов. Мы такие же, как все.
– Тогда что такое русский национальный характер?
– Современная наука утверждает, что нигде нет единого национального характера, а в каждом народе есть несколько модальных типов личности. И для общества очень важно, какие модальные типы личности в нем господствуют. Например, часто говорят, что милитаризм и нацизм победили в Германии потому, что там в какой-то момент стал господствовать военно-авторитарный тип личности. А нашей стране немало бед принес ленинский тип личности.
– Что вы подразумеваете под ленинским типом?
— Плеханов называл Ленина «гением упрощения». Есть плохие буржуи и хорошие рабочие. Плохие буржуи должны быть уничтожены. Вот и всё. Это упрощение, после которого следует насилие, или, как любил говорить сам вождь мирового пролетариата, «массовидный террор». Но Ленин – это не только упрощение сложного. Это еще и умение нажать на слабое, и эксплуатация болезненного ради достижения каких-то целей. Это отказ от мировой культуры, религии, семьи, частной собственности, государства. Это абсолютно аморальные действия по отношению даже к очень близким людям. В целом это модальный тип личности. Я и в своем поколении, и среди тех, кто моложе, встречал таких «ленинов».
– Вы считаете, этот тип личности преобладает в России?
– Этот тип личности нигде не преобладает, но есть он везде. Ленин был человек дьявольской энергии, дьявольской воли. Это большой и ужасный продукт русской культуры. У многих христианских, католических богословов прошлого века фотография Ленина висела в кабинетах, и, когда я спрашивал, зачем, они мне отвечали: «Врага надо знать в лицо». Если Россия хочет окончательно выздороветь, стать нормальной страной, она должна изжить из себя Ленина. Изжить – не значит вычеркнуть из истории. Это фигура грандиозная, страшная, и ее нельзя свести к анекдоту. Я не демонизирую Ленина, но отношусь к нему как к очень серьезной и все еще живой угрозе.
Нам пора уходить от советскости
– Правильнее всего, наверное, будет сказать, что в современной России доминирует советский тип личности, пресловутый homo soveticus.
– Да, все мы до сих пор советские люди. Поразительно, но даже родившиеся в конце восьмидесятых – начале девяностых годов, они тоже советские люди. Советский человек – это продукт грандиозной социальной трансформации, которая произошла у нас. Это продукт тех городов, в которых мы живем. Тех домов, которые мы сейчас видим. Это ведь не дореволюционная Россия и не сегодняшняя. Это Россия послевоенная или предвоенная. Советский город – это не город в традиционном смысле. Он по-другому возник. А советский человек – это человек, которого воспитывали на внерелигиозном отношении к жизни. Это когда не я греховен, не я виноват, а виноваты вредители, империалисты, масоны, инородцы, кто угодно. Советский человек – это человек, глубоко убежденный в своем превосходстве и одновременно глубоко ощущающий свою неполноценность. Я это не понаслышке знаю – я с себя портрет пишу. Я в любом аэропорту мира могу с первого взгляда узнать советского человека, какой бы национальности он ни был. Точно так же и во мне моментально опознают советского, хотя я довольно много жил на Западе. Советский человек – это человек, потерявший даже свою этничность: он уже как бы не русский, не украинец, не узбек… Я не ругаю советского человека. Мы действительно продукт нашего социального развития. Жившие в эмиграции русские, украинцы, татары, евреи – они другие.
– Есть ли какая-то перспектива у советского человека?
— Уверен, что нет. Нам пора уходить от советскости. Как представители западного сообщества уходили от своей буржуазности, как передовая российская аристократия – от спеси дворянской, сословных различий, так и нам от нашей советскости надо уходить. Нужен другой тип личности. Личности с религиозным сознанием. Личности более толерантной. Личности более современной. Для советского человека мир делится на «они» и «мы». Советский человек – это стремление что-то решить насилием, а не договоренностью (Ленин ненавидел слово «компромисс»). Советский человек – это: «Кто не с нами, тот против нас». А вот лидер венгерской Компартии Янош Кадар когда-то прекрасно сказал: «Кто не против нас, тот с нами». Что говорить, удалось большевикам вырастить новый тип личности. Наша задача – попытаться его конвертировать в личность европейскую, русскую, всемирную, какую угодно. Мы ничего не добьемся возвращением на старые пути. Самое страшное – это не какой-нибудь там коммунистический реванш, он невозможен. Самое страшное – это признать, что советский тип личности дан нашему народу на вечные времена и что за этим типом будущее.
— Но он действительно не желает исчезать. Советскость воспроизводится в новых поколениях. Многие из тех, кому сегодня двадцать – двадцать пять, ментально мало отличимы от своих отцов, дедушек-бабушек.
– Советскость не может не воспроизводиться. Она ведь существовала много десятилетий. Причем людей досоветских быстро не стало: кого поубивали, кто умер сам, кто сбежал за границу… А тех, кто остался, перековали. И чтобы за два десятка лет, прошедших после распада СССР, родился новый тип личности, – об этом даже смешно говорить. Более того, какие-то элементы советского сохранятся на ближайшие десятилетия. Но от худшего, что было в советском, надо уходить.
Говорить о нашей абсолютной особости считаю опасным
– Должна ли Россия, восприняв западные ценности, интегрироваться в европейскую цивилизацию или у нее и впрямь «особенная стать»?
— Немцы тоже говорили: «Мы хотим идти своим путем» – и уперлись в национал-социализм. Что же касается России… Да, конечно, у нее особый путь. Как и у Франции, Италии, Польши, Чехии, Великобритании… У каждой страны особый путь.
– У России он не вообще особый. Он, как нам внушают, особый по отношению к Европе.
– Мы являемся цивилизацией, которая близка к европейской, имеет с ней общие корни. Но есть и вещи несовпадающие. У нас разные природно-климатические, географические условия, разные социальные институты, разные системы власти… Россию многое отделяет от Европы. Но говорить о нашей абсолютной особости, культивировать эту особость, лелеять ее, я считаю, не следует. Иначе мы рискуем повторить известный немецкий путь. Давайте лучше проникнемся пониманием, что мы включены в глобальный мир, в том числе и западный. Тезис же об особом пути, на мой взгляд, опасен. Он льет воду на мельницу тех, кто не хочет продолжать свое существование в единой семье христианских народов.
– Недоверие ко всему чужому – оно в нас тоже от ощущения своей особости, на которую кто-то якобы покушается?
— Лучше всех сказал об этом Жан Поль Сартр: «Ад – это другие». Вот вам основа ксенофобии, вот природа того социального раздражения, что выражает себя словами: «Понаехали тут». Так ведь говорят не только русские о населяющих ныне Москву выходцах с Кавказа. Так говорят парижане об арабах, берлинцы о турках… Ксенофобия в той или иной степени свойственна всем народам. В России же она сегодня прогрессирует. Впервые жители мегаполисов, особенно Москвы, столкнулись с таким количеством иммигрантов – людей другого языка, другой культуры. Я сдаю в Московском университете пальто в гардероб, а там таджикские девочки. Я говорю: «Можно повесить зонт?» Смотрят непонимающе, улыбаются. Они не знают слова «зонт». И можно понять коренных москвичей, которым все это кажется диким. В России впервые в таких масштабах происходит столкновение разных этносов, разных духовных культур, разного бытового поведения. И в этом смысле мы должны быть очень деликатны.
Русская революция вырвалась из чернильницы русской литературы
– Вы где-то однажды сказали, что русская литература виновата во всем дурном, что с нами произошло в ХХ веке. В чем ее вина?
– Русская литература – это, на мой взгляд, главное из того, что русская история дала себе и миру. Русская литература сопоставима с живописью Возрождения, со Средневековой теологией, с античной философией. Вся Россия держится на русской литературе, мы – литературоцентричная цивилизация. Но русская интеллектуальная культура XIX – начала XX веков в определенном смысле несет ответственность за то, что в дальнейшем произошло со страной. Например, мой любимый писатель Лев Николаевич Толстой всей силой своего гения подверг жесточайшей атаке институт государства, институт Церкви, институт семьи. Вся русская культура, вовсе к тому не стремясь, создавала некие основы для последующего тотального нигилизма нового поколения по отношению к предыдущей культуре. Большевики пришли и сказали: нет Бога, нет частной собственности, нет государства, нет семьи! Но разве Лев Николаевич не готовил все это в своем величайшем творчестве? Или еще большевики пришли и сказали: у нас будет новый политический порядок, без буржуазного парламентаризма, без народного представительства! А разве это не готовилось заранее в русской политической мысли? Я к тому, что литература, интеллектуальная культура должны быть крайне осторожны в своих выводах, крайне осмотрительны в своей критике, крайне сдержанны в своем пафосе. Потому что на определенном этапе общество, взращенное на этих идеях, на этом пафосе, на этом воздухе, может свернуть в тупиковую, гибельную сторону, что и произошло в России.
– Вы считаете, художник обязан просчитывать социальные, политические последствия своих произведений?
– Не знаю. Но, вне всякого сомнения, большевизм явился «ребенком» русского духовного развития, пусть и «ребенком» незаконным. Томас Манн говорил, что основы будущего национал-социализма зарождались в недрах немецкой культуры, а люди этого не замечали. То же было и в России. Русская революция вырвалась из чернильницы русской литературы. Это не значит, что Достоевский с его «Бесами» и «Дневником писателя» или Толстой с его «Воскресением», «Анной Карениной», «Живым трупом» хотели революции. Но революция случилась. Поэтому в разговорах, научных и литературных сочинениях о русском национальном характере, загадочной русской душе, особом русском пути надо быть очень осторожным.
Более 70 процентов россиян готовы отказаться от демократии и от личных свобод ради сохранения порядка в стране. Таков результат опроса, проведенного Всероссийским центром изучения общественного мнения (ВЦИОМ). При этом социологи отмечают, что люди хотят не застоя, а «стабильного улучшения жизни». Где кончается порядок и начинается свобода, и наоборот? Возможно ли их взаимное сосуществование в обществе и в душе человека?
В представлении большинства справедливость является частью порядка
– Вас не удивил результат опроса?
– Нисколько. Здесь нет ничего нового. Мы проводили подобные исследования со второй половины 90-х годов, это один из самых устойчивых трендов в современной России.
– Запрос на порядок с отказом от свободы возник не сегодня?
– Он возник в 1998 году, после дефолта. Этот запрос был обращен к власти, и большой популярностью в тот период пользовалось правительство Примакова. Потом так же, с энтузиазмом стали воспринимать первые шаги Путина, особенно связанные с устранением олигархов с политической сцены. Тогда же прекратились задержки зарплат и пенсий, и это тоже воспринималось как восстановление порядка. Запрос на порядок держится уже пятнадцать лет и пока сохраняется.
– Почему сохраняется, если порядок как будто бы наведен?
— Это и удивительно. Политическая жизнь обычно идет по закону маятника, и никакой запрос очень долго не держится, потому что вырастают поколения, которые хотят перемен. Но с запросом на порядок этого не произошло. Скажем, события декабря 2011 года многие социологи, и я в том числе, сначала интерпретировали именно как смену магистрального запроса, как желание перемен. Но нет. Контрзапрос остался уделом маргиналов, а магистральный запрос на порядок никуда не исчез. Причем порядок необходим россиянам обязательно в сочетании со справедливостью. Порядок и справедливость – две главные ценности для наших людей. В представлении большинства справедливость является частью порядка, а порядок, в свою очередь, воспринимается как справедливое эффективное общество, существующее по неизменным, устойчивым правилам.
И свободу, и порядок разные слои общества понимают по-разному
– Что массовое сознание понимает под порядком?
— Официальная пропаганда трактует порядок как традиционное для России самовластие. Но нельзя понимание порядка сводить к самовластию. Есть более умеренная трактовка, когда порядок – это просто устойчивые, стабильные правила игры, которые принимаются всем обществом. К консервативному большинству, которое требует порядка, могут быть отнесены не только отсталые слои населения, но и народившийся средний класс. Этот класс совершенно не хочет возвращаться к традиционной морали, диктаторской власти или самодержавию в любой его форме. Он хочет гражданского общества, независимого суда, свободной прессы, реальной политической конкуренции… Запросы среднего класса и отсталых социальных слоев в каком-то сегменте совмещаются, но полностью не совпадают. Этого несовпадения на Западе не видят и говорят: у вас народ такой отсталый, архаичный, он требует порядка, закручивания гаек. Да, часть народа этого требует, но не весь народ.
– А что такое свобода в массовом понимании?
– Значительная часть общества видит в свободе негатив, связанный с вольницей и анархией. И это тоже наша историческая традиция – трактовать свободу именно так. При этом власть трактуется как регулятор свободы и единственный арбитр в любых конфликтах. У нас люди думают так: я могу делать что хочу, и только сила может меня ограничить. Люди не хотят себя ограничивать, но очень хотят ограничить своего соседа. Почему сильная власть воспринимается позитивно? Потому что она гарантирует защиту от более сильного соседа. Люди инстинктивно тянутся к сильной власти, поскольку никакого другого способа обуздать самоуправство соседа не существует. Но, как и в случае с порядком, в России есть и более современное, европейское понимание свободы, свойственное все тому же среднему классу. Это когда свобода понимается как набор индивидуальных прав, связанных с индивидуальной же ответственностью. Так что слишком преувеличивать наш общественный традиционализм, наверное, не стоит. И свободу, и порядок разные слои общества понимают по-разному.
Это очень опасно, когда традиции умирают, а институты не создаются
– Почему у нас обязательно «свобода ИЛИ порядок?» Кто так ставит вопрос?
— После известных событий 2011 года к такой постановке вопроса стала склоняться власть. До этого, особенно до 2008-го, все наши наблюдения показывали, что протестные настроения постепенно сходят на нет, раскол в обществе преодолевается, ультраконсервативные и ультралиберальные фланги остаются без большой общественной поддержки. К тому моменту сформировался некий эклектический, но все же работающий политический центр, в котором свобода и порядок не являлись антагонистичными. И вот в 2011 году что-то сломалось: власть стала использовать этот искусственно создаваемый антагонизм как политтехнологию. Думаю, власть забеспокоилась – потому что на Болотную площадь пришли люди, которые раньше не интересовались политикой и не были замечены ни в какой оппозиционной деятельности. И у власти возникло желание возвести баррикаду между либералами и консерваторами. Сделано это было довольно успешно, чему очень помогла, в частности, история с Pussy Riot, которая поссорила либералов и националистов.
– В каких обществах свобода и порядок противопоставляются друг другу?
– Это характерно для переходных обществ, в которых после распада традиционализма не возникают новые современные институты. Наша проблема с ценностями вроде бы решена – по ценностям мы мало чем отличаемся от Европы. А вот институтов, поддерживающих современную систему ценностей, создать пока не удалось. В Европе транзит к современному обществу с эффективно работающими институтами тоже не был спокойным, но в конечном счете он произошел. У нас же традиционализм оказался слишком быстро разрушен. А новые институты рождаются не на пустом месте, они должны вырасти из недр традиционного общества.
– В европейской традиции свобода когда-нибудь выступала антагонистом порядка?
– Выступала. Например, Великая французская революция вся зиждется на острейших социальных, идеологических противоречиях. Гитлеризм тоже во многом базировался на том, что Германия очень запоздала в сравнении с ее соседями в формировании современного общества. Германия пережила сильную ломку на той же стадии, на которой и у нас произошла революция. Это очень опасная стадия – когда традиции умирают, а институты не создаются. Именно такую стадию сейчас катастрофически переживает Украина. Наблюдая за украинскими событиями, общественное мнение склоняется к мысли, что Янукович оказался слабым правителем – ему, мол, надо было разогнать всю эту демократию, все эти майданы к чертовой бабушке, а он не решился, и вот что теперь происходит… Люди делают вывод: лучше авторитарный порядок, чем хаос, безвременье и война всех против всех.
– Откуда взялось стойкое убеждение, что чем больше свободы, тем меньше порядка; что порядок достигается только ограничением свободы?
– Это один из стереотипов массового сознания, иногда имеющий под собой реальные основания.
– Вы хотите сказать, что в российской истории случались периоды, когда свободы не было, а порядок при этом был?
— Да, такие периоды случались, но не были продолжительными. Потому что любой порядок без свободы имеет тенденцию вырождаться. Возьмем советский период, который многие сейчас любят красить одной краской – либо черной, либо белой. Этот период не был одноцветным. Внутри него происходила смена эпох, совершенно не похожих друг на друга. При этом созданная в 30-е годы машина управления работала, обеспечивала определенный успех даже после смерти своих создателей. Но с начала 70-х советский режим стал выдыхаться. Его историческая исчерпанность привела страну к 90-м годам. Эффективный авторитарный режим может существовать в пределах десяти-пятнадцати лет, а потом он перестает быть эффективным.
– Что, на ваш взгляд, представлял собой сталинский порядок?
— Сталинский порядок базировался прежде всего на колоссальной архаичности тогдашнего общества. Оно у нас было на 80 процентов крестьянским, и, уйдя из своих общин, когда этот крестьянский мир стал разрушаться, люди начали массово переселяться в города, при этом сохраняя свою крестьянскую ментальность и крестьянские привычки. Возникло полугородское-полукрестьянское общество, представители которого в бытовом отношении были крайне нетребовательны, были готовы голодать, одеваться как попало, жить по пять семей в одной «коммуналке». Но они были полны огромной социальной энергии. Эту энергию Сталин использовал. И не кто иной, а именно эти люди превратили Сталина в живого бога. Сталинский режим, как к нему ни относись, был достаточно органичным режимом, потому что пользовался реальной поддержкой общества. Все это продолжалось ровно до той поры, пока не возникло второе, третье поколение горожан, переставших быть носителями крестьянской идеологии. Возникло новое общество, которому уже никакой Сталин и никакой коммунизм оказались не нужны. По крайней мере я не помню, чтобы кто-то в моем поколении интересовался идеями коммунизма больше, чем дефицитными товарами в «комиссионке». Идеи коммунизма перестали быть актуальными, и фигура Сталина как верховного проповедника этих идей тоже утратила актуальность. Сегодня у нас могут быть сколь угодно жесткие правители, но Сталина не будет. Потому что нет сталинского общества, и оно ниоткуда не возьмется. Люди сегодня на словах поддерживают твердый порядок, но, как показывают наши опросы, ради этого твердого порядка ничем не готовы жертвовать. Ценности индивидуального мира, индивидуального потребления уверенно доминируют.
– А почему гражданские, политические свободы не осознаются большинством как ценности? Почему они не входят в «потребительскую корзину» российского обывателя?
– Изучая результаты наших опросов, мы видим, что индивидуальные ценности для большинства очень важны. Что такое индивидуальные ценности? Это возможность работать где хочу, или не работать, если не хочу; ездить куда хочу; семейную, сексуальную жизнь вести какую хочу. Политические же ценности занимают место в конце второго десятка, потому что в глазах большинства они превратились в чисто декоративный элемент нашей политической системы. Согласно опросам, граждане не воспринимают политические партии или законодательную власть как структуры, представляющие их реальные интересы. С какого-то момента люди утратили интерес к политике, стали воспринимать ее как игру. Поэтому и к выборам потерян интерес. Почему либеральная оппозиция, когда в декабре 2011 года стала требовать честного подсчета голосов, не получила массовой поддержки? Потому что, по мнению большинства, выборы не есть тот институт, с помощью которого в нашей реальной политической системе можно чего-то добиться. Проблема сегодняшней российской демократии не в том, что у нас нечестно подсчитываются голоса на выборах, а в совершенно других вещах. Прежде всего в отсутствии работающих демократических институтов, способных продвигать и защищать интересы граждан.
России нужны западники и почвенники, либералы и консерваторы
– Считаете ли вы, что свобода не только не противоречит порядку, но и является его базовым условием?
— Если говорить о современном обществе, то это, безусловно, так. Порядок в нем формируется как очень сложная равнодействующая комбинация различных интересов. И когда интересы каких-то серьезных групп не получают представительства, это нарушает стабильность политической системы и в конечном счете приводит к разрушению сложившегося порядка. Скажем, в результате событий 2011 года либеральная общественность оказалась у нас фактически на положении изгоя. В политическом плане это, может, и справедливо, поскольку идеи этой оппозиции достаточно утопичны. Но власть не должна забывать, что это активная часть общества, чья активность, возможно, была бы полезна в неполитической сфере. Поэтому не стоит исключать эту часть из системы представительства. Такая мера систему не укрепит, а разрушит. Россия – непростая страна, она всегда существует на определенном балансе. Ей нужны западники и почвенники, либералы и консерваторы, реформаторы и традиционалисты. Их сложное взаимодействие и создает основу нашей цивилизации. Попытка какую-то группу заморозить, отодвинуть, не пустить приводит по закону политических качелей к прямо противоположному результату.
– Согласно опросам, большинство населения одобряет ужесточение правил проведения митингов и шествий, говорит «да» блокированию «экстремистских» сайтов, требует введения цензуры в СМИ… Почему граждане приветствуют любое ограничение своих свобод?
– Если говорить о цензуре, то люди выступают за моральную цензуру. И таких людей много – по опросам ВЦИОМ, почти 70 процентов. Почему они это делают? Потому что считают важным. Важным с точки зрения той парадной системы ценностей, которая у них установилась. Мы, социологи, постоянно видим разницу между парадной системой ценностей и реальной. Здесь огромные ножницы. Люди требуют запретить эротические сцены в кино, а сами с удовольствием их смотрят. Требуют запретить мат, а сами охотно ругаются матом. Требуют ограничить торговлю спиртным, а сами пьют водку. И рассуждают так: я это делаю, но я знаю, что это плохо. И когда к ним приходит социолог с анкетой, он получает известный результат. Если верить опросам, то у нас высоконравственное, просто-таки пуританское общество. А что касается политической цензуры, то люди до такой степени не видят никакого смысла в политике, что не видят и никакого смысла в отстаивании своего права выходить на митинги или иметь доступ к оппозиционным сайтам. Политика вообще находится на периферии их внимания. Никто не в курсе, что там делает Дума, какие она готовит законы. Даже совершенно важными для него вещами – пенсионной реформой, проблемами ЖКХ – народ не интересуется. Политическая цензура людей тоже не очень волнует. Судя по опросам, люди не хотят политической цензуры. Но если власть ее введет, они не станут протестовать. И не потому, что им не нужны политические свободы, а вследствие глубокого равнодушия к этой сфере.
Запросы 70 процентов общества обращены к власти
– Можно ли сказать, что чем ниже уровень жизни, тем слабее потребность людей в политических и гражданских свободах?
– В нашем обществе это действительно так. Интерес к политическим и гражданским свободам присутствует у людей относительно обеспеченных, то есть у среднего класса. Политикой интересуется 12—15 процентов населения. Эти 12—15 процентов – в основном верхняя часть российского общества. Наибольшая же его часть политикой не интересуется. Многие из этого большинства властью недовольны, считают, что она недостаточно навела порядок, оттого-то так много кругом воровства, коррупции, всякого беспредела, и, следовательно, надо не расширять свободу, а, наоборот, ограничивать ее. Такой настрой. Но поскольку люди не понимают, как можно свое недовольство властью во что-то конвертировать, и, кроме власти, не видят никого, кому можно пожаловаться на власть, то получается некий бунт на коленях. Вот так же 9 января 1905 года народ шел с петицией к царю-батюшке.
– Отсутствие потребности в гражданских свободах – это еще и следствие патерналистских настроений?
– Да, безусловно. Патерналистские настроения у нас очень сильны. Поэтому запросы 70 процентов общества обращены к власти. Мы недавно исследовали феномен современного русского национализма. Казалось бы, у нас национализмом все пропитано, 60 процентов людей в той или иной форме поддерживают националистические лозунги – а при этом ни одна националистическая партия не может и полпроцента голосов набрать на выборах. Почему? Потому что весь этот националистический запрос обращен к власти. Это запрос к мэру Москвы Собянину, к президенту Путину. А не к профессору Валерию Соловью, который пытается создать националистическую партию. Этот профессор никому не нужен, кроме очень небольшой части либеральной общественности, которая имеет свои каналы распространения информации, опирается на поддержку Запада и воспринимает Запад как арбитра. Что такое националистический запрос? Это часть все того же запроса на порядок.
Рано или поздно появится запрос на перемены
– В какие исторические периоды у людей возникает запрос на порядок, а в какие – на свободу?
– Нынешний запрос на порядок – это, как многие считают, историческая доминанта, потому что Россия вообще, мол, консервативная страна. Но в этой консервативной стране были периоды, когда запрос на порядок, понимаемый как стабильность, сменялся ярко выраженным запросом на перемены, и мы эти периоды помним. Сегодняшний запрос на порядок – следствие огромной усталости людей от перемен, которые они не смогли проглотить, переварить, и за нынешний порядок держатся как за спасительный якорь. Они понимают, что в свободном океане им не выжить. И пока живо поколение, которое устало в 90-е годы и для которого стабильность является высшей ценностью, ради которой можно и чего-то недополучить, главное – не потерять то, что есть, – пока живо это поколение, будет существовать запрос на порядок. Но подрастает поколение, которому хочется сказать собственное слово, заявить о своих целях, амбициях, ценностях. Никакой порядок не вечен. Нынешний – тоже. Он рано или поздно сменится запросом на перемены. Я думаю, мы уже достаточно близко подошли к этому рубежу.
Свобода в возвышенном, романтическом ее понимании – это то, о чем мечтают, к чему стремятся, чем невозможно пожертвовать и ради чего стоит жизнь отдать. Но вот результат опроса, проведенного Всероссийским центром изучения общественного мнения (ВЦИОМ): более 70 процентов россиян готовы отказаться от личных свобод ради сохранения порядка в стране. Значит, свобода для кого-то желанна, а для кого-то обременительна? Значит, одних она манит, других пугает? И вообще, это сладкое или горькое слово – свобода?
Абсолютно свободным я себя не ощущаю
– Вы себя ощущаете свободным человеком?
– Пожалуй, нет, потому что есть огромное количество ограничений, с которыми я, как и любой человек, сталкиваюсь. Они самые разные – материальные, социальные, возрастные и какие угодно. Могу дать десятка три определений свободы, но ни под одно из них я не подхожу. В идеале, конечно, каждый человек стремится быть свободным, но вряд ли кому-то это удается. И даже когда кто-либо декларирует: «Я свободен», – кто-то, стоящий над рекой, или бредущий по тайге, или в ночном пустынном городе, – он заблуждается.
– А бывают моменты, когда вы себя ощущаете удивительно свободным?
– Безусловно.
– Это когда?
– Время, связанное с творчеством. Творчество возвышает человека, приближает его к тайнам мироздания. Я не хочу сказать, что я постиг эти тайны или прикоснулся к ним. Нет, я, как и всякий человек, подвержен иллюзии, что именно творчество может сделать тебя лучше. Именно творчество позволяет тебе раздвигать рамки ограничений, без которых, собственно, и само понятие свободы бессмысленно.
– Вы легко совершаете выбор? Или предпочитаете, чтобы его кто-то совершил за вас?
– Вопрос очень по адресу, поскольку я автор пяти книг о возрастных кризисах. На примере моих близких, знакомых, коллег я знаю практически все, что меня ожидает в будущем. И мне с каждым годом все труднее совершать выбор. Но в любом случае надо оставаться верным самому себе и той инерции, которая исходит из накопленного опыта, прежде всего творческого, в меньшей степени жизненного.
– Почему вы считаете, что творческий опыт первичен здесь?
– Потому что пока ты преподаешь, пишешь книги, думаешь о мироздании, ты обязан хотя бы отчасти соответствовать тому идеалу, который проповедуешь.
«Внутренняя эмиграция» – это сомнительная позиция
– Можно ли сказать, что чем больше человек внутренне свободен, тем ему труднее примириться с внешним миром?
– Я не могу здесь сослаться на личный опыт, поскольку не считаю себя внутренне свободным. Человек не бывает абсолютно свободным. Когда любит – в плену у чувств. Когда одинок – в объятиях отчаяния. Когда в тревоге за детей или пожилых родителей – сужает бытийную инициативу. Мы живем в системе зависимостей – добровольных и исходящих извне.
– Но вы согласны, что чем больше человек свободен внутренне, тем он болезненнее ощущает ограничения, диктуемые извне? Или, на ваш взгляд, все как раз наоборот: если человек внутренне свободен, то все внешние ограничения для него ничто?
– Если обратиться к писательскому и философскому опыту, то здесь открывается бездна всевозможных спекуляций в пользу как одной, так и другой версии. Я думаю, обе они в равной степени и справедливы, и ошибочны. А несомненно вот что: кто обладает сильной волей и характером, тот творит чудеса в жизни и в творчестве.
– Свобода – это бремя или благо?
– Здесь можно было бы сослаться на авторитеты: «Хайдеггер утверждал, Камю опровергал, Бердяев настаивал, Толстой сомневался…» Но не стоит верить никому из них, потому что понятие свободы в том или ином писательском, философском творчестве всегда ситуационно и зависит от контекста. Контекста не только той мысли, которую проповедует художник или философ, но и от контекста жизненного, социального. Свобода в понимании Достоевского, который всегда нуждался в деньгах, и у Толстого – это два разных типа свободы. Свобода – это когда человек позволяет своему внутреннему существу хоть в чем-то раскрепоститься и торжествовать, празднуя День божественного умиротворения. А бывает такая свобода, когда человеку, как писал Достоевский, «некуда пойти», его никто не ожидает, он никому не нужен. Полная, тотальная ненужность человека делает его независимым от всех, возвышает над всеми. Возможно, именно за этот вариант свободы Ницше любил Достоевского.
– А пресловутая «внутренняя эмиграция», к которой прибегали представители советской интеллигенции в семидесятые годы, – это разве не еще одна версия свободы?
– «Внутренняя эмиграция» научает тебя либо приспосабливаться, либо сознательно не замечать каких-то вещей. Внутренняя эмиграция – это своего рода «подпольный» мир, обитание в котором воспитывает двойные стандарты. Это сомнительная позиция. При этом я не без уважения отношусь к людям, которые противопоставляют социуму позицию подпольной самообороны или внутренней независимости.
Я приветствую любые формы порядка
– Согласно опросу ВЦИОМ, более семидесяти процентов россиян, выбирая между свободой и порядком, предпочли порядок. Вас не удивляет такой результат?
— Совсем не удивляет. И знаете почему? Потому что социологи обычно получают те результаты, которые были изначально заложены в вопросы. Мне кажется, правильней было бы начать исследование с вопроса: «Что вы подразумеваете под свободой?» И после того как респонденты перечислят, что они подразумевают под свободой, спросить: «Готовы ли вы отказаться от этого?» Никто бы не отказался. Потому что у семидесяти процентов наших граждан представления о свободе не выходят за пределы маленького обывательского мирка, в котором они счастливы.
– А свободу они отождествляют с анархией?
— Конечно же! Пенсионер в знак протеста не пойдет бить стекла в супермаркете. И поэтому он готов отказаться от прав, которыми никогда не воспользуется, в пользу того, чтобы в стране царил порядок.
– Почему в массовом сознании укоренилось убеждение, что чем больше свободы, тем меньше порядка?
– Потому что наши люди всегда мечтали о некоем упорядоченном бытии типа патриархального, где все друг друга знают и где все доступно обозрению. Многие до сих пор ностальгически вспоминают, как они жили в коммуналке. Подобная патриархальная утопия невозвратима. Этот мир ушел навсегда. Это Атлантида, которую никогда уже не поднять на поверхность.
– А вы сами как ответили бы на вопрос: свобода или порядок?
– Порядок должен быть основан на законах, которые исполняются всеми. Я готов пожертвовать ради этого всеми своими свободами. Я не буду бить витрины, не буду безобразничать на улицах, как и все остальные, соблюдающие закон. Я готов отказаться от свобод, ущемляющих права других, как и любой здравомыслящий человек. Как быть со свободой слова? Для семидесяти, нет, даже, думаю, для девяноста процентов нашего населения свобода слова не является, скажем так, предметом первой необходимости.
– Вы это чем объясняете?
– Тем, что «свобода слова» – понятие безмерное. Это всегда свобода интерпретации. А где комментарии, там уже не свобода слова, а знаки ангажированности. Нельзя говорить о свободе слова «вообще». Нужно брать конкретный случай, рассматривать его, анализировать и переходить к следующему.
– Считаете ли вы, что свобода не только не противоречит порядку, но и является его базовым условием?
– Пожалуй, да. Потому что, когда обозначены правила, которые все соблюдают, рождается то ощущение свободы, которое основано на ответственности и общечеловеческой солидарности. Вспомните Томаса Мора и другие утопии, когда авторы уже на второй странице сообщают читателю, что создать свободное общество без необходимых ограничений и без гражданской ответственности невозможно.
Мы слабо себе представляем, что такое свобода
– На ваш взгляд, какое место свобода занимает в системе ценностей российского человека?
– Я думаю, тут не должно быть иллюзий. У нас свобода никогда не стояла на повестке дня – ни на религиозной, ни на социальной, ни на гражданской. Поэтому мы слабо себе представляем, что такое свобода. Последними, кто говорил о свободе, были, наверное, дореволюционные философы, больше никто об этом даже не заикался. Свобода в СССР всегда заменялась какими-то пышными фразами, и все пользовались ими с большой готовностью и цитировали Маркса и Энгельса, что свобода – это осознанная необходимость. Поэтому с осознанием необходимости свободы мы до сих пор не очень далеко продвинулись, с осмыслением категорий свободы тоже. Мы подразумеваем под свободой лишь какие-то эмпирические явления. Это или бунт, или анархия, или нечто такое, что выразительно иллюстрируется на стенде «Их разыскивает полиция», но никак не философское понятие. Может, это и к счастью, иначе сотрудникам ВЦИОМ пришлось бы растерянно развести руками и сказать: «Что-то не то с нашими вопросами и ответами на них».
– Кого свобода пугает, а кого привлекает?
– Свобода привлекает, конечно же, молодежь. Именно молодежи необходимо реализовывать себя и, низвергая авторитеты, идти вперед. Что касается взрослого человека, то ему свобода нужна уже не в той мере, в какой была необходима, когда он был молод.
– От чего мы все не свободны? Ну, понятно, от времени, в котором живем, от дела, которым занимаемся, от семьи, от долгов, от пагубных привычек, друг от друга, от самих себя наконец. А в более высоком, философском, что ли, смысле – от чего?
– На экзистенциальный вопрос: «Как живешь?» от многих можно услышать: «Борюсь за выживание». Это не сартровский ответ: «Чем занимался? – Существовал». Нет, это очень приземленная борьба за пропитание, за маленькое местечко под социальным солнцем. А когда возникают вопросы мировой культуры, вопросы бытия, которые человек со страхом себе задает… Когда они возникают, человек сразу же гонит их от себя, зная, что ответы будут печальными и горестными. Принято думать, что в старости человек склонен к отрешенному миросозерцанию, к некой умственной и душевной медитации. Но, мне кажется, ему не до того. Во всяком случае российскому человеку. На старости лет он мыслит не в категориях свободы – несвободы, а в совершенно других, куда менее возвышенных. Такова наша отечественная жизнь, к сожалению.
– Сартр говорил: «Человек обречен на свободу». Не «достоин свободы», не «стремится к свободе», а «обречен» на нее. Тут горькая безысходность, ощущение тяжких вериг. Почему, как вы думаете?
– Потому что свобода – это бремя. Бремя ответственности. Когда человек поставлен в ситуацию грандиозного выбора и знает, что этот выбор станет поворотным в его судьбе, он моментально избавляется от романтических словесных аксессуаров типа «жизнь дается один раз и прожить ее нужно так, чтобы…» В экзистенциализме жизнь дается один раз и ее нужно прожить. Точка. Свобода для экзистенциалистов – это, конечно же, величайшее бремя. Бремя ответственности.
– Вы не находите, что свобода недостижима, что это всегда процесс, но никогда не результат?
– Человек не может назвать себя абсолютно свободным. В вере, творчестве, любви любой из нас может быть хоть и временно, но свободным. Живая вера побуждает человека облагораживать мир вокруг себя, не насильственно, без суеты создавать упорядоченность жизни, будто люди перестали воевать с мирозданием. Любовь раскрепощает. И раскрепощает до такой степени, что человека волнует только предмет его любви, а все остальное ему безразлично. Но любовь в то же время побуждает украшать мир, она научает быть щедрым. Облагораживание мира верой, украшение жизни любовью – это цель всех нас и ежедневные наши инструменты.
– Кто свободнее – богач или нищий?
– Софистический вопрос, не имеющий ответа. Каждый человек хотел бы быть и богатым, и свободным, а не «или-или».
Наш мир делает все, чтобы человек был несвободным
– Что такое свобода обретенная и что такое свобода дарованная? Чем они отличаются, на ваш взгляд?
– В детстве я несколько раз слышал песню старых большевиков: «Я научу вас свободу любить». Кого-то нужно учить любить свободу, женщину, родину, кто-то сам научается. Одни всю жизнь терзаются мыслью, ищут, другие принимают подарки. Дарованной свободы человеку всегда мало. Он будет желать новых свобод. Что касается внутренней свободы, то это состояние одержимости, свойственное, например, героям Джека Лондона и Хемингуэя. Когда, что бы ни случилось, нужно идти туда, где тебя ждут, где без тебя умрут. И ты знаешь, что свобода твоя заключается не в протяженности пути, а сознательном его выборе. Сделав этот выбор, ты закрепощаешь себя им и ощущаешь полностью свободным. Обрести свободу невозможно без самоограничения.
– Свобода – это естественное состояние человека? Или его естественное состояние несвобода?
– Мне представляется: свобода – неестественное состояние человека. Пропев поутру гимн бесконечности божественных потенций, заключенных в тебе, ты выходишь из квартиры с уже другой риторикой. Как пассажир метро ты зависим от утренней давки. Потом ты зависим от начальства. Наш мир делает все, чтобы человек был несвободным. Как бы там, по Вознесенскому, ни кричал, стоя в своей квартире под душем, «завбазой»: «Я мамонт в семье и на производстве!», у него есть начальник. Мне скажут: настоящий человек должен ощущать себя свободным. Скажут те, кто работает по собственному желанию раз в неделю. Нет, эти люди, конечно, молодцы. У всех разные взгляды на свободу.
– У Пушкина: «На свете счастья нет, но есть покой и воля». То есть воля или свобода не синоним счастья. Свободный человек несчастлив?
– Свободный человек всегда одинок. А человек несвободный, он постоянно в коллективе, ему там тепло, он кормится с общего стола. Толпе всегда легче найти себе пропитание, чем одинокому, то бишь свободному человеку. Вспомните Маяковского: «Ты одна мне ростом вровень, стань же рядом с бровью брови». Но вровень не встается. И не потому, что с карлицей связался, а потому, что все люди не могут быть такими большими, высокими, свободными, независимыми, как он. Ему, как и Пушкину, и Лермонтову, выпало прожить три жизни за одну. И ощутить себя одиноким. Будь у великих русских писателей общая могила, на ней можно было бы написать: «Они жили и умерли в недоумении». В недоумении от того, почему так трудно жить, полюбив свободу.
– Это все-таки горькое слово – свобода?
– Я бы сказал так: свобода – понятие, которое вмещает в себя тысячи смыслов, и энциклопедия здесь не поможет. Для одних свобода – это синоним праздности. Для других метафора идеала. Есть набор трюизмов, поставщиком которых является наше кино. Один фильм сообщил, что счастье – это когда тебя понимают. Другой своим названием продекларировал: свобода – слово сладкое. Если бы мы поменьше смотрели кино, то нашли более широкий словарь для обсуждения. Порой мы рассуждаем о свободе почти как о сахаре. Я убежден, рядом со словом «свобода» должны обязательно находиться не менее важные категории – милосердие, сострадание, понимание ближнего. Вместе они образуют некий золотой стандарт человеческих отношений. Пусть волевой человек частью своей свободы поделится с нуждающимся. Сильный пусть защищает обездоленных. Свобода – это созидание, ответственность и сознательный выбор. А в оттенках вкуса свободы пусть каждый разбирается самостоятельно. Главное, чтобы был сохранен золотой стандарт.
В не столь давние времена, памятные лозунгами «Слава КПСС!», «Народ и партия – едины», «Пятилетку – в четыре года!», пропаганда считалась делом важным, ответственным и, как минимум, безвредным – большинство населения эти лозунги не воспринимало всерьез. После крушения СССР слово «пропаганда», вызывающее стойкие ассоциации с советским агитпропом, приобрело негативную коннотацию. Между тем пропаганда – это, в переводе с латыни, «подлежащая распространению вера» (propago – «распространяю»). В современном значении – «распространение политических, философских, научных, художественных и других взглядов и идей с целью их внедрения в общественное сознание и активизации массовой практической деятельности». Как сегодня воспринимается пропаганда? На кого она рассчитана? В какой мере можно ей доверять?
– Вы верите всему, что показывают по телевизору?
– Нет, конечно.
– А тому, что пишут в газетах?
– Тоже нет. Все, что показывается, говорится, пишется для широкой аудитории, должно, я считаю, подвергаться если не критическому анализу, то хотя бы первичному осмыслению, независимо от того, чей это телеканал, радиостанция или газета. Но дело в том, что массовое сознание, как правило, некритично. В любой стране большинство обывателей зачастую слепо верят всему, что им внушают газеты или телеэкран. Если говорить о государственной пропаганде, то здесь многое зависит от типа государства, от политического режима в нем. В демократическом государстве, каковым является и Россия, вести целенаправленную пропаганду труднее, потому что в нем есть и другие источники информации.
– У слова «пропаганда» негативная коннотация?
– Я думаю, да.
– А как же пропаганда научных знаний, достижений культуры, здорового образа жизни?
– Это другое. Это действительно нужное, необходимое распространение знаний, просвещение. Здесь слово «пропаганда» имеет положительное значение. Другое дело – государственная пропаганда, которая призвана продвигать те или иные государственные идеи (часто спорные и неоднозначные), проводить ту или иную политическую линию. В любом государстве такая пропаганда рассчитана на обывателя. Ее целевая аудитория – массы. В силу своей природы власть не может существовать без манипулирования общественным сознанием и потому вынуждена прибегать к пропаганде.
– Почему столь эффективной была сталинская пропаганда?
– Потому что никакой другой пропаганды в те времена не было и быть не могло. В Советском Союзе существовала только государственная пропаганда.
– Она существовала и при Сталине, и при Хрущеве, и при Брежневе. Тем не менее сталинской пропаганде советские люди безоговорочно верили, а, скажем, брежневской – уже не очень. Почему?
– Брежневские времена – они уже были другие. Для того, чтобы пропаганда, подобная сталинской, становилась успешной, необходимо было несколько условий. Первое – это «забор» вокруг государства, полная изоляция страны и ее граждан от внешнего мира. Тогда пропаганда такого типа действительно достигает своей цели. А как только образуется какая-то брешь, как только в информационное пространство страны проникает, допустим, «Голос Америки» или «Радио Свобода», – государственная пропаганда начинает быстро размываться. Вот почему при Хрущеве, когда началась «оттепель», а затем при Брежневе советская пропаганда стала терять свой смысл, не достигая своих целей. Хотя шестеренки этой пропагандистской машины вроде бы крутились так же.
– Может, сталинская пропаганда так магически действовала на массовое сознание, потому что держалась на безграничной вере в вождя?
– Она много на чем держалась – и на вере в вождя, и на «железном занавесе», и на репрессиях, и на слепой убежденности масс в том, что если что-то с вождем случится, то страна и народ этого не переживут. Не будь подобных подпорок, советская пропаганда давно бы рухнула. Бездумная, слепая вера во все, что говорят, сковывает мысль и тормозит сознание.
– Какие последствия для массового сознания имеет неожиданная, резкая смена пропагандистской парадигмы?
– Последствия резкой смены в любой сфере всегда тяжелы. Когда был развенчан «культ личности» и открылась часть правды о Сталине, миллионы советских людей испытали даже не разочарование – крах веры. Столь же сильным потрясением для многих оказался распад СССР, который, как долгие годы не подлежало сомнению, был «могучим и нерушимым». В этом, на мой взгляд, и состоит характерная особенность и самый большой вред государственной пропаганды – она сеет иллюзии (заряжает ими массы), которые потом, спустя годы, сама же и развеивает, травмируя сознание миллионов «очернением» того, что еще вчера превозносила, и «обелением» того, что еще совсем недавно предавала анафеме.
– Существует ли пресловутая «американская пропаганда» или это миф, созданный нашей пропагандой?
– Разумеется, существует. Внутренняя и внешняя. При этом нельзя сказать, что внутренняя пропаганда в американском государстве похожа на советскую. Вести такую пропаганду в США весьма затруднительно, потому что благодаря выборам и другим демократическим процедурам там слишком часто обновляется власть – на местном и федеральном уровнях, каждые два-четыре года. Поэтому американцы, как правило, не настроены слепо и безоглядно верить кому-то или во что-то. Критическое восприятие собственного государства и властей у них сформировано достаточно давно, как и сама атмосфера широкой общественной дискуссии. Хотя, конечно, в периоды выборов партии и кандидаты заняты не чем иным, как именно пропагандой своей политики, своих программ и себя лично. Без этого не привлечешь электорат. Иначе обстоят дела с пропагандой внешней. После Второй мировой войны Соединенные Штаты создали информационное агентство ЮСИА, которое стало заниматься внешней пропагандой – распространением информации об Америке, ее истории, культуре, государственном устройстве. Материалы агентства были нацелены на создание привлекательного образа США в других странах. И понятно, почему это требовалось: внешняя политика США стала развиваться в русле глобализма. А глобальный лидер нуждался в позитивном образе.
– В 1999 году агентство ЮСИА было расформировано. Свою задачу создать привлекательный образ США оно, на ваш взгляд, выполнило?
– Отчасти – да. Оно вело пропаганду исподволь, ненавязчиво. Именно такая «мягкая» пропаганда достигает гораздо больших результатов, чем прямолинейная, тупая и «железобетонная», как когда-то в СССР. Вообще в США издавна ведется спор: как Америка должна влиять на мир? Одна группа государственных деятелей и политиков считает, что не обязательно влиять на мир и завоевывать себе союзников какими-то жесткими мерами. Насильно мил не будешь. Это же можно делать по-другому – силой собственного примера. Да, это долгий путь, и не всегда он приводит к быстрому результату. Но он вернее и надежнее. Если твой потенциальный союзник – человек или государство – увидит, как ты живешь, какие действия совершаешь, какие ценности исповедуешь, и сформирует в себе внутреннюю потребность следовать за тобой, воспринимая тебя как модель для подражания – это и станет главным итогом такого рода пропаганды. Это не прямая и жесткая пропаганда. Это способность своей политикой, своим поведением привлекать на свою сторону даже противника и вести его за собой. Но мы видим в США и примеры другой пропаганды – грубой, навязчивой, агрессивной. Одних Америка привлекает, а других отталкивает. Если бы не отталкивала, в мире не было бы и антиамериканизма.
– Антиамериканизму отчасти подвержены и сами американцы. Чем вы это объясняете?
– Прежде всего, тем, что американское общество очень сегментировано, сложно и крайне неоднородно. Оно соткано из заинтересованных групп и соответствующих им групповых интересов. А где существуют групповые интересы, то есть нет монолитности в обществе, там очень сложно насаждать одну точку зрения – допустим, безответно утверждать, что политика США в отношении Сирии – единственно правильная. Если государство станет пропагандировать эту политику, то получит такой мощный ответ, что его пропаганда не будет иметь должного воздействия. Верный способ противостоять влиянию государственной пропаганды – соблюдать принцип рассредоточения власти, формировать общественные институты, которые будут выступать со своей пропагандой, распространять свои знания. И тем самым способствовать формированию групп сомневающихся, а значит думающих, свободных граждан. Если ты «человек разумный», ты обязан сомневаться. Это значит, что ты мыслишь.
– Пропаганда – это всегда ложь?
– Она бы просто перестала существовать, если бы состояла из одной только лжи. Нет, в ней всегда есть какая-то доля правды. Пропагандистский эффект достигается разными путями: где-то смещением акцентов, где-то неполной или односторонней информацией, где-то некорректной аналогией – способов и уловок много. Есть, например, пропагандистские клише. Они в арсенале пропагандистов потому, что упрощают реальность. Пропаганды без упрощения вообще не бывает. Опытные пропагандисты прекрасно знают, что массовое сознание не терпит полутонов. И еще они знают, что массовое сознание воспринимает лишь две-три идеи, которые необходимо повторять, вбивая в сознание масс. А если начинаешь входить в полутона да сыпать идеями, то цель не достигается.
– А правду надо пропагандировать? Или она сама пробьет себе дорогу?
– Правду пропагандировать не надо, это может привести к обратному результату и вызвать подозрение: что-то слишком уж назойливо вы говорите про это, а действительно ли это так? Правду просто не надо утаивать. И еще ее надо распространять. Правда – это факты. А они, как известно, вещь упрямая.
– Какой должна быть пропаганда в век Интернета?
– Как минимум, очень искусной. Интернет – уникальный механизм, который, не скажу, что сводит на нет, но, во всяком случае, сильно снижает результативность любых пропагандистских усилий со стороны государства. В век Интернета заниматься безоглядной и примитивной пропагандой очень сложно. Ведь всегда найдется сайт, содержащий альтернативную информацию. Поэтому государственная пропагандистская машина должна модернизироваться, идти в ногу со временем. Конкуренция с Интернетом должна заставить такую пропаганду быть менее лакировочной, менее одномерной, более честной, правдивой.
– Честность и правдивость – они, вы считаете, не противоречат самой природе пропаганды?
– В идеале не должны противоречить. Почему у пропаганды негативный оттенок? Потому что она никогда не бывает стопроцентно правдивой. Критически мыслящий человек понимает, что жизнь соткана не только из удач, побед и успехов. Пропаганда же, как правило, говорит преимущественно о них, при этом сильно их преувеличивает. И почти не говорит об ошибках и неудачах, промахах властей. А если и говорит, то сильно их приуменьшает. Для пропаганды, как правило, характерны отрыв от реальности и отсутствие чувства меры. Именно это прежде всего и отбивает доверие к ней.
– Россия проигрывает информационные войны Западу?
– Мне кажется, проигрывает. Потому что, несмотря на существование канала «Russia Today», холдинга «Россия сегодня», других СМИ, распространяемых на Западе, она все-таки не вписалась в западное информационное пространство. Вот эта «берлинская стена» в информации – она осталась.
– Почему, как вы думаете?
– Это принято объяснять пережитками холодной войны. В значительной степени это так. Эпоха холодной войны и биполярного противостояния прошла, но подозрительность, взаимное недоверие остались. А подозрительность рождает стереотипы. Эти стереотипы живут десятилетиями, передаются из поколения в поколение. Разрушить их очень трудно. Но дело не только в этом. Мне не нравится само сочетание слов «информационная война». Тем самым как бы подразумевается, что кто-то эту «войну» может выиграть, а кто-то проиграть. Но коли уж принято рассуждать в этих категориях, то, на мой взгляд, Россия проигрывает информационные войны. Мне кажется, что свою позицию, например, по событиям на Украине Россия могла бы более активно доносить на зарубежных информационных площадках. Делать это надо, оперируя фактами, а не только риторикой, и предъявляя неоспоримые доказательства своей правоты. Тогда противоположная сторона этими фактами и доказательствами будет приперта к стенке. Основа любого суждения – знание, а основа знания – факты. Не знающие фактов люди легко попадаются на крючок пропаганды.
– Можно ли сказать, что в современном мире с его изобилием информации и широким доступом к ней пропаганда становится анахронизмом?
– Я так не думаю. Пропаганда была, есть и будет. В любом государстве. При любом политическом строе. Как ее воспринимать – это другой вопрос. Когда с молодости человек подпадает под влияние мощной пропаганды, то потом, спустя годы, он становится ее постоянным и восприимчивым адресатом. Даже если он и понимает, что должен критически смотреть на вещи, ему все равно трудно переломить себя. Монополизм губителен не только в экономике, но и в любой другой сфере. Именно поэтому обществу всегда нужна альтернативная информация. Необходимы общественные дискуссии, свободный обмен мнениями. Именно благодаря этому и формируется критическое сознание и критическое восприятие мира, а в конечном итоге – и более зрелое общество, которому «промывать мозги» будет не так-то легко. Каждый должен беречь собственное сознание, не превращая его в жертву пропаганды.
За последнее время, по опросам «Левада-центра», значительно выросло число респондентов, ставящих историю на первое место в числе феноменов, которые «внушают чувство гордости за Россию». Но именно история является сегодня полем ожесточенных дискуссий. Накануне 100-летия русской революции эти дискуссии стали еще острее. Как оценивать 1917 год и весь дальнейший ход событий? Какие уроки из Октября и опыта советской власти следует извлечь, чтобы не повторять прошлых ошибок? Чем объясняется возрождение памятников Сталину? Что нас больше разобщает – разные точки зрения на события и персонажей истории или стремление установить единственно «правильную» точку зрения на них?
Кто с кем должен примириться?
– Приближение 100-летия Октября как-то не ощущается. Кроме заклинаний о вреде всех и всяческих революций и призывов к примирению всех со всеми, ничего не слышно. Как думаете, почему?
– Действительно, власть пока развернуто не высказывается. Но это не значит, что общество молчит. Оно-то как раз весьма бурно реагирует на этот юбилей. Наша Ассоциация исследователей российского общества (я руковожу ее Международным советом) ведет мониторинг самых разных рефлексий по поводу столетия. Нас интересует не только научная, историографическая рефлексия, но и художественная, и общественная, и интернетовская. Так вот, полемика развернулась очень интересная. Назову, к примеру, некоторые сюжеты. Какая цена была заплачена за великий социальный эксперимент, не был ли он преждевременным? Способна ли модель государственного устройства, созданная после распада СССР, конкурировать с советским проектом, который ряд политиков спешит объявить неполноценным, как ошибку отцов и дедов? Столетие дает нам также возможность не только перепроверить мифы о революции, но и понять, бродит ли призрак революции по современной России и какая она.
– Представители власти избегают сравнений советского периода российской истории с нынешним. А о наступающей исторической дате говорят только одно — что она должна способствовать примирению в обществе. Но кого с кем примирять?
– Кого с кем – и вправду не очень понятно. Потомков красных с потомками белых? Но никакой вражды между ними как будто бы не наблюдается. Ну, хорошо, вспомнили о жертвах Гражданской войны, о том трагическом времени. Но важнее, на мой взгляд, примирять тех, кто попал под каток расслоения общества. Ведь во имя социальной справедливости совершаются революции. А столетие Революции-1917 по-прежнему воспринимается в сугубо партийном духе, с полярными оценками. Политики из партии «Единая Россия» не скрывают своего негативного отношения к революции, ее представляют либо как заговор (либералов, масонов, революционеров, немцев, большевиков или вообще марксистов и т.п.), либо как случайное стечение обстоятельств. Для КПРФ революция однозначно благо, открытие новой эры. Двойственность позиции политической элиты является и побочным результатом неспособности сформулировать вдохновляющее видение будущего. Каков социальный идеал современной России? В каком направлении движется страна?
– На ваш взгляд, русская революция – это Февраль или Октябрь?
– Я считаю, что концепция «двух революций», придуманная в конце 20-х – начале 30-х годов Сталиным, уходит в прошлое. Определения «Февраль – плохой», «Октябрь – хороший», «Февраль – буржуазная революция», «Октябрь – социалистическая» сегодня не воспринимаются. Они сужают и упрощают сложнейший процесс «революции революций» – крестьянской, рабочей, интеллигентской, национальной, политической. Многие историки, и я в их числе, склонны смотреть на Революцию 1917 года как на единый сложный процесс. Первая мировая война – «всесильный режиссер» этого процесса. После февральских потрясений, после свержения монархии, казалось бы, будут разрешены все накопившиеся противоречия. Но у февралистов ничего не получается. И тогда наступает следующая фаза – июль 1917 года, полуреволюция, попытка левых радикалов осуществить свою альтернативу. Она проваливается. Временному правительству удается взять ситуацию под контроль – лидеры большевиков оказываются либо в «Крестах», либо уходят в подполье. Затем происходит попытка правого переворота и установления военной диктатуры. Это август, корниловский мятеж, который тоже проваливается. А ситуация ухудшается, страна погружается в глубокий кризис. Главные вопросы – о мире, земле – не решены. И когда режим уже ничего не держит под контролем, ничем не может управлять, в условиях нарастающего хаоса власть берут крайне левые, то есть большевики во главе с Лениным. Далее следует разгон Учредительного собрания, а затем страшнейшая Гражданская война, которая длится до 1922 года. Ряд историков с декабрем 1922-го связывают завершение революционного процесса и образование новой страны под названием Союз Советских Социалистических Республик.
– Кто, по вашим наблюдениям, сегодня определяет «генеральную линию» в отношении к 1917 году?
– Я не вижу никакой «генеральной линии». Есть свой сценарий у объединения левых сил, у КПРФ, у либералов. С любопытным проектом выступает власть церковная. В августе патриарх Кирилл в Арзамасе на торжествах, приуроченных к 150-летию со дня рождения патриарха Сергия, опосредованно легитимизировал советскую эпоху – не отказываясь при этом от ее критической оценки как «безбожной». Сознательное согласие Сергия на сотрудничество с советской властью привело к некоторому преображению этой самой власти. Революционный 1917 год стал тем самым попущенным Богом испытанием, которое в конечном счете укрепило людей.
– Вы хотите сказать, это хорошо, что нынешняя власть устранилась от общественных дискуссий вокруг 1917 года?
– Да, хорошо, что сейчас нет узурпации пространства памяти о Революции-1917. Но поскольку Путин имеет высокий кредит доверия, то обществу, конечно, интересно, что скажет носитель верховной власти, какие акценты расставит. Все-таки 100-летие революции – большая историческая дата. К ней в этом году обращается весь мир. Поэтому важно, какую оценку даст столетию руководитель страны. В феврале – на 100-летие падения монархии – он промолчал. Посмотрим, что скажет и на что намекнет в начале ноября.
– Вы сами с каким знаком оцениваете 1917 год?
– Расставлять знаки – «плюсы» и «минусы» – это неверно с точки зрения исторического мышления. Любой факт минувшего содержит в себе как положительные, так и отрицательные моменты, их переплетения и образуют живую ткань истории. Сделаю два утверждения. Во-первых, 1917 год и весь советский период были исторически неизбежными – если они произошли. Во-вторых, коммунистический эксперимент оказал как колоссальное негативное воздействие на наш народ, прежде всего из-за той цены, какую за него пришлось заплатить, так и мощное положительное влияние.
– Хорошо, 1917-й – «социальная болезнь» или «праздник угнетенных», «большевистский переворот» или «великая революция»?
– Французские интеллектуалы тоже долго искали ответ на этот вопрос по поводу своей революции, которой без малого 230 лет, – катастрофа или благотворное событие, необходимость или случайность? Она одновременно была и тем, и другим. Так же и в России – с оправданным акцентом на определение «великая», если за критерий оценки брать ее воздействие на весь мир, судьбу колониальной системы, социальную политику, культуру.
– Видите ли вы какое-либо сходство сегодняшней российской ситуации с тогдашней, столетней давности?
– Подобная аналогия сегодня популярна в соцсетях. Однако с ней трудно согласиться, и вот почему. Казалось бы, и там, и тут есть нарастание брожения, ожидание перемен. Но давайте не забывать, в 1917-м страна переживала кризис: изнуряющая война, экономические неурядицы, обвал уровня жизни большинства населения. А что сейчас? Да, есть инфляция, цены растут, с экономикой по-прежнему не все в порядке. Но сравнивать с этой точки зрения обе эпохи, по-моему, некорректно.
– Какие уроки нам следует извлечь из Октября?
– Похоже, сложилось понимание, что одним махом, разом, используя насилие, невозможно решить все проблемы, разделаться с нежелательным старым и быстро, тут же создать новое, включая формирование нового человека. Логике радикализма и максимализма может противостоять только умная политика, своевременность реформ. В то же время сейчас большинство историков признают, что связь между революцией и реформой намного сложнее, чем считалось раньше. Реформы могут как предотвратить революцию, так и спровоцировать ее. Запаздывание с реформами, их половинчатость и неполнота – катализатор революции. Хотя точно таким же катализатором могут выступить и вполне своевременные преобразования – всё зависит от конкретной ситуации, от контекста.
– Если кратко, революции случаются, когда власть не откликается на новый общественный запрос.?
– Да. И тем самым не упреждает революцию. Но должна откликаться не только власть и ее верховный носитель, но и гражданское общество, которое не конкурент, а партнер, тоже несущий ответственность за попадание страны в критические ситуации. Обновление невозможно обеспечить авторитарно. Участие граждан в принятии политических решений, работа системы «локации» между властью и обществом, местное самоуправление, кадровые ротации способны купировать назревающие революции. Но снова повторю: купировать в данном случае – вовсе не значит совсем снять такую угрозу. Всё зависит от качества, от масштаба назревших перемен. Случается, что как раз снятие остроты противоречий в обществе открывает дорогу революционным потрясениям.
Причины популярности Сталина надо искать не в прошлом, а в настоящем
— В какой мере отношение общества к историческим событиям и персонажам вырабатывается самостоятельно, а в какой программируется государственной пропагандой?
– Здесь обоюдный самообман. Обществу кажется, что оно формирует запрос к власти, а власть думает, что этот запрос формирует она и транслирует в общество.
– По опросу «Левада-центра», треть россиян считают, что сейчас, при Владимире Путине, жизнь в России лучше, чем когда-либо за последние 100 лет. В этом историческом диапазоне «серебро» досталось эпохе Брежнева (29 процентов), «бронзу» поделили дореволюционная эпоха и эпоха Сталина (по 6 процентов), положительные оценки получили также эпоха перестройки (2 процента) и эпоха Ельцина (1 процент). Такие результаты вас не удивляют?
– Не удивляют! Любая статистика привязана к текущему моменту и субъективна. Вы привели одни цифры, но хорошо известны результаты опросов, где первое место отдается эпохе Сталина. Я бы обратил ваше внимание на некоторые константные показатели. Любые опросы фиксируют низкий рейтинг переходных, транзитных периодов – перестройки, 1990-х годов. Чем это вызвано? Дело в том, что любые массовые настроения во многом мифологизированы. Так вот, транзит плохо поддается мифологизации. Люди дезориентированы, их жизнь становится крайне неустойчивой. С эпохами условно стабильными – все ровно наоборот. Тут есть свои устойчивые почитатели и хулители, и это нормально. Поэтому, возвращаясь к вашему вопросу о «лучших эпохах», с однозначностью можно сказать лишь то, что эпоха Путина воспринимается как устойчивая и стабильная.
– А чем объясняются установка в Орле памятника Ивану Грозному, возрождение памятников Сталину, культивирование «неоднозначного отношения» к политическим репрессиям и вообще к государственной тирании? Эти акции ведут к общественному расколу или, наоборот, цементируют общество, по крайней мере преобладающую часть его?
– Причины этого ищите не в прошлом, не в истории, не в самих государственных деятелях с их разными биографиями. Ищите причины в настоящем. Почему все более популярен Сталин? Потому что в стране, где процветает коррупция, возникает массовый запрос на сильную руку, которая одним махом наведет порядок. Этот запрос часто выражается сакраментальной фразой: «Сталина на вас нет!» Памятник Ивану Грозному возник из этого же запроса. Это, с одной стороны, запрос на сильную руку, способную одномоментно решить все проблемы, а с другой – жалоба властям: ну сделайте же, наконец, что-нибудь с ворами, взяточниками, коррупционерами, избавьте страну от них! Что такое памятник исторической персоне? Это запрос на тот или иной тип политического лидерства. Чем был притягателен Ленин после императора? А чем объясняется популярность Сталина? Общество посылает сигнал, какого лидера оно желает. Определенная часть общества хочет, чтобы Путин, как Сталин, стукнул кулаком, устроил массовую чистку или даже провел репрессии и таким образом оздоровил власть на всех ее уровнях. Но мы уже проходили все это, и, я надеюсь, нынешние руководители страны понимают, что было бы безумием откликаться на такие запросы.
Сталинисты не нуждаются в фактах, их опора – миф
— Родственники репрессированных все чаще просят убрать их имена из открытого доступа, не публиковать списки пострадавших. Почему, на ваш взгляд? Они боятся чего-то?
– Дело не в боязни. Когда после смерти Сталина люди возвращались из лагерей – а тогда была более страшная ситуация, – те, кто не сидел, считали, что-наказание-то сидевшим было заслуженным, справедливым. И вот представьте, как с таким отношением приспособиться к мирной жизни, как вернуться в профессию? Теперь, спустя десятилетия, родственники репрессированных следят за все более откровенными речами об «оправданности» принудительного труда и насилия, об «эффективности» сталинских методов. Они слышат также призывы к «новому 37-му году» как к эре справедливого и беспощадного суда над элитами, а власть молчит по поводу 80-летия Большого террора. И в этом контексте вроде бы неприлично говорить о трагической истории своей семьи. Возможно, моментом истины для российской власти и гражданского общества станет открытие в Москве 30 октября 2017 года памятника жертвам массовых политических репрессий – «Стены скорби» работы Георгия Франгуляна. Какие слова будут произнесены властью, какие оценки сделаны, какие действия предприняты для того, чтобы это больше не повторилось?
– Возможно ли примирение между сталинистами и антисталинистами?
– Невозможно. Потому что те и другие по-разному обосновывают свою позицию. У них нет общей площадки для дискуссии. Сталинисты опираются не на биографию Сталина, а на миф. Антисталинисты же оперируют историческими фактами, работают с документами. Возможно, со сменой поколений ситуация изменится.
– Но есть и молодые сталинисты.
– Да, к сожалению. Потому что миф о Сталине не только передается из уст в уста, но и транслируется федеральными телеканалами. Сериалы «Сталин live», «Тень Сталина», «Сын отца народов»… Это миф рукотворный. Миф, создаваемый уже нынешним поколением.
– На эту телепродукцию есть социальный заказ?
– Думаю, что есть. За сериалами о Сталине стоят определенные силы. Одно дело, когда миф рождается в недрах массового сознания, другое – когда вы его создаете своими руками. Хотя я не стал бы приуменьшать и роль вполне рационального, а не конспирологического фактора. Посмотрите, в сегодняшней благополучной и сытой Европе именно молодое поколение начинает снова играть в нацизм, увлекаться символикой Третьего рейха, его эстетикой. Что это? Реакция на засилье мигрантов? В какой-то мере, возможно, да. Но, думаю, этот протест намного глубже. Это протест романтической молодости против рациональности и будничной сытости нынешней жизни. Ее предрешенности, понятности. Протест, который принимает вот такие уродливые формы. В этом смысле наша мода на сталинизм – вполне в мировом тренде.
– По опросам «Левада-центра», в 2016 году история впервые обошла «природные богатства России» и заняла у наших граждан первое место в списке предметов гордости. У вас есть объяснение этому?
– Усилиями государственной пропаганды в массовом сознании сегодня формируется не запрос на знание истории, а культ прошлого. До этого культивировался образ будущего. В результате в массовом сознании исчезают категории естественного времени, течения жизни. Повседневность становится никому не интересной. Если культ будущего порождает идею всемерного ускорения времени, то культ прошлого – а тем более «правильного» прошлого – неизменно поднимает волну национализма, перерастающую в шовинизм. Мне кажется, обществу надоела «бронзовая», а не подлинная память, надоел пантеон одних и тех же «героев», надоело знание без альтернатив.
– После Второй мировой войны Германия провела денацификацию. Эта процедура объединила страну. Страна пережила стыд за то, что с нею случилось. Если бы Россия после крушения СССР провела декоммунизацию, это консолидировало бы общество или, наоборот, раскололо?
– Раскололо. Принципиально не могу согласиться с тем, что стыд за прошлое своей страны способен консолидировать нацию. Точнее, консолидировать он, возможно, сумеет, только вот к чему приведет такая консолидация? Любая интеграция, выстраиваемая на негативе, деструктивна, она не содержит в себе созидательного начала. Все хотят играть, как в футболе, в успешной команде. Да и в Германии все гораздо сложнее, чем кому-то кажется. Есть много психологических нестыковок между западными и восточными немцами. Именно вследствие разного восприятия национального стыда. Стоит ли поэтому удивляться странной уязвимости Германии перед массовым наплывом мигрантов. И это несмотря на самые лучшие в Европе показатели экономического роста.
Надо отказаться от культа прошлого
— Что нас больше разобщает – разные точки зрения на события и персонажей истории или стремление установить единственно «правильную» точку зрения на них?
– Я думаю, что разобщает стремление к единообразию. Во-первых, оно тоже недостижимо, и это нужно четко понимать. Какое может быть единообразие в эпоху Интернета и коммуникационной революции? Во-вторых, попытка установить единообразие всегда вызывает сопротивление. А объединить может как раз открытая дискуссия. Не инспирируемая сверху, не конъюнктурная, а реальная и публичная, в которой есть определенные правила, стремление приблизиться к истине.
– Любой спор имеет смысл, если ведёт к достижению взаимопонимания или выявлению ошибочности одной из сторон. Но к чему ведут наши споры о российской истории и о том, что есть «историческая правда», а что «фальсификация»? Имеются ли здесь перспективы для общественного консенсуса?
– На сегодняшний момент – нет. Дело в том, что директивно или управляемо вы этого не достигнете. Это возникает исподволь, постепенно.
– Какие же выводы мы сделаем из нашей беседы?
– Я думаю, главный вывод таков: история способна консолидировать нацию, но эта консолидация не должна быть искусственной, навязанной сверху. Это должен быть естественный процесс, в который вовлечены действительно разные общественные силы. Здесь самое главное – отказаться от культа прошлого, равно как и от культа будущего. Вернуться к естественному ходу жизни. Вот когда вы повернетесь к реальности, у вас уже не будет искушения искать рецепты в прошлом. Что касается 100-летия революции, то уже сегодня можно с уверенностью сказать, что оно не станет каким-то поворотным моментом на пути нашего постижения прошлого, понимания его, проникновения в него. Но, надеюсь, что каким-то определенным шажком в этом направлении все эти юбилейные воспоминания и попытки их актуализации все же обернутся.