ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава 1
Когда нежные дуновения ветра принесли в комнату сладковатый запах сосновой хвои, я проснулся, нехотя открыл глаза и попытался спрятаться под одеяло, наполовину сползшее на пол.
– Спускайся! На стол уже подано, – послышался из сада бодрый голос Вальтера.
Я вышел на балкон и потянулся, подставив спину тёплым солнечным лучам, гулявшим по кронам садовых сосен и черепичным крышам окрестных домов.
– Вот что значит работать допоздна, – насмешливо заметил Вальтер, имея в виду моё позднее пробуждение. – На умывание тебе две минуты, иначе кофе остынет.
Под раскидистым рододендроном на ротанговом столе действительно стыл завтрак. Кофе испускал вкусный витиеватый дымок. На кухне Вера звенела столовыми приборами. Вальтер читал Die Zeit. Возле фаянсового кофейника лежала стопка местных еженедельных газет.
Быстро умывшись, я спустился в сад. На крыльце Вера, как всегда, встретила меня милой улыбкой и проводила, взяв под руку, до стола, словно я впервые завтракал с Вальтером и потому побаивался его строгих хозяйских манер.
– Думаю, те несколько дней, что ты провёл у моря, подействовали на тебя благотворно, – рассуждал Вальтер Шмитц, начиная новый бутерброд с маслом и студенистым вишнёвым джемом. – После весеннего семестра тебе нужно хорошо отдохнуть. Для этого здесь есть все условия. Я сам устаю от больших городов. В мегаполисах чувствуешь себя маленьким, потерянным человеком. Приходит пора, когда потребность вырваться на волю из людской толчеи достигает предела: в конце зимы я предпочитаю проводить семь–десять дней на горном курорте, летом – стараюсь побывать на тёплых морях. Теперь вот у меня появился этот дом.
Вальтер с гордостью посмотрел на свежевыкрашенный особняк и остался доволен его богатым внешним убранством. Дом этот напоминал мне аккуратный кусок белоснежного торта, политый пурпурным вареньем с вкрапленьями ломтиков экзотических фруктов. Гранитные ступени на расширенном крыльце, при приближении к которому вечером над дверью зажигался люминесцентный светильник, были уже явным излишеством, как, впрочем, и полностью застеклённая веранда, где, развалившись в шезлонге, Вальтер вечерами смотрел новости по спутниковому каналу. Из символов прошлого на обновлённом фасаде остались лишь деревянные отреставрированные ставни и кованая изящная «пятёрка», заказанная отцом Вальтера в кузнечной мастерской Хофмана.
В этом доме семья Шмитцев жила с 1929 года. Отец Вальтера работал в клубе военного санатория администратором, мать служила на почте. Перед рождением сына санаторий выделил Шмитцам квартиру в служебном доме. Их комнаты находились в левом крыле, в правом – жила семья санаторного окулиста Крёпке. Сын Крёпке – Алоиз – был старше Вальтера на два года. Возрастное неравенство ощутимо сказывалось на их отношениях. Вальтер рос замкнутым обидчивым ребёнком. Алоиз для него был просто соседом и в силу своей вспыльчивости, чередующейся с наставническими замашками, не мог претендовать на роль близкого друга. Они часто ссорились из-за пустяков. Об этом Вальтер любил вспоминать с лукавой иронией, вкусно дымя кубинской сигарой на пушистом диване. Для меня, впервые вступившего в незнакомое жилище, труднее всего было связать воедино две жизни этого странного человека – ту и эту, удивительно сошедшиеся в одном историческом месте после полувекового разрыва. Картину, подтверждающую эту связь, я и сейчас воспроизвожу с полной отчётливостью: Вальтер, сидящий на диване в сером клетчатом костюме, нелепым довершением к которому служат жёлтые пляжные тапочки, так вот, этот некогда расторопный гимназист, спавший на том же месте, что и сейчас (понятно, школьный диван давно пропал), показывает мне изломанную фотографию белобрысого круглолицего подростка, расчёсанного на классический довоенный пробор и, между прочим (гася сигару о край хрустальной пепельницы), самодовольно твердит, что это он и есть, только в образе обиженного ученика с поджатыми губами, и не его тут вина, что фотоснимок и он – настоящий – далеки от визуального сходства.
– У меня была очень неудобная кровать, – продолжал Вальтер, вертя в руках фотографию. – После того как в пять лет я свалился с неё ночью и повредил плечо, я стал панически бояться темноты и твёрдых поверхностей. Свою кровать я вообще терпеть не мог, но требовать улучшения спальных условий не посмел – то были не лучшие годы для нашей семьи. К тому же у нас росла Хельга. Родители отдавали ей всё самое лучшее. Она часто болела. Мы возили её в Кёнигсберг к лучшим врачам. Хельга погибла в 44-м вместе с матерью во время бомбёжки союзников. Они поехали в больницу и не вернулись. Вечером их пригласила к себе тётя Эльза, а ночью начался кошмар…
На мгновенье Вальтер задумался. Он погасил толстый окурок и придвинулся ко мне.
Вдруг он жалобно посмотрел на меня и прижал к себе крепкой ладонью:
– Полагаю, скучать тебе здесь не придётся. В мансарде можно сделать мастерскую. Кстати, я купил тебе мольберт.
Мы обошли с ним пустой, пахнущий свежим ремонтом дом. Внутри Вальтер осуществил грандиозную перепланировку. У коммунальных проектировщиков его дизайнеры отвоевали максимум жизненного пространства. Дом наводняли пастельные тона. В лучах мягкого искусственного света мы шли, скользя по паркетному полу, почти плыли (представил я непроизвольно), как рыбы в дорогом переливающемся аквариуме. Вдруг мы сталкивались с нашими чёткими отражениями в незаметных встроенных зеркалах и, сами того не замечая, замирали в шаге от своих двойников, которые удивлённо ухмылялись, глядя нам прямо в глаза.
– Здесь было три комнаты, – рассказывал Вальтер, прохаживаясь по залу первого этажа. – В этих комнатах ютились две семьи и больной старик. Они пользовались одной кухней. Туалет тоже был один на всех. В другом крыле две семьи жили в таких же условиях. – Вальтер озабоченно осмотрел светлую комнату, представляя недавние масштабы коммунального безобразия, в котором прозябали покорные жильцы дома № 5 по Морской улице. – Впрочем, жизнь у них началась только сейчас. Я переселил их в новые квартиры, а госпожу Игнатьеву взял к себе в домохозяйки.
Квартиру Крёпке Вальтер удачно вписал в общий проект дома. Если бы не экскурс в историю, которому Шмитц посвятил первый день моего пребывания в доме, я бы не догадался, что до войны здесь жили две семьи. Небольшой просторный дом, казалось, всегда был предназначен для одного хозяина. Прежде чем решиться на соединение квартир, Вальтер разослал письма в Восточно-Прусские землячества в надежде хоть что-нибудь узнать о судьбе соседей. Послал он запрос и в Кёнигсбергский дом в Дуйсбурге. Однако вразумительных ответов не получил. Было только предположение, что кто-то из Крёпке (возможно однофамильцев) эмигрировал в 49-м году в США из Магдебурга.
Сказать, что Вальтер активно разыскивал Алоиза, было бы неверно. Всё-таки тёплых чувств он к нему не питал. Конечно, он мог приступить к розыскам Алоиза во времена, когда был моложе и переселенцы из Пруссии ещё не разлетелись по свету, потеряв надежду на возвращение в родную провинцию. Но в пору поисков своего места на новой земле Шмитц всецело был занят утверждением собственной личности и любых отклонений от намеченного курса старался избегать: будь то переживания по поводу потерянных родителей, родины, друзей, знакомых…
Последний раз Вальтер видел Алоиза в феврале 45-го. Влекомый решительной матерью к поезду, уходившему в Кёнигсберг, он мелко трусил по людному перрону с нехитрыми пожитками за плечами. Тогда уже никто не сомневался в скором падении города. Гауляйтер покинул крепость, но его истеричный голос каждый день вырывался из радиоэфира с призывами стоять до конца. Мобилизованные в Фольксштурм отцы Вальтера и Алоиза не подавали о себе никаких известий. В тридцатитысячном воинском контингенте, оборонявшем крепость, начались брожения. Фронт приближался к городу. Вырваться из Кёнигсберга можно было единственным путём – морем с военной базы в Пиллау. Но простым людям добраться до моря было непросто. Гражданское население эвакуировали в последнюю очередь, когда промышленников и банкиров уже не было в городе, объятом паникой. Пустые, в спешке брошенные виллы знати величаво и грустно возвышались над зимним бушующим морем. С ранних лет Вальтер не решался приближаться к этим домам и лишь бросал боязливые взгляды в сторону неприступных имений. Теперь он мог сколько угодно бродить в заваленном снегом царстве рухнувшего благополучия. Во дворе, обнесённом искусным кованым забором, Вальтер кружил вокруг бронзовой скульптуры (мальчик с рыбой в руках) и вспоминал, что в этом саду известный архитектор любил читать Allgemeine Zeitung за чашкой кофе. Утром, когда Вальтер шёл в школу, к этому дому подкатывал чёрный глянцевый Mercedes, и седовласый господин заканчивал свой завтрак, откладывал газету и садился в машину, а шофёр, важно улыбаясь, закрывал за ним дверь.
За пять дней, проведённых в особняке, я стал привыкать к Вальтеру. Дом, таивший историю нескольких трагических жизней, медленно затягивал меня в свои временные глубины. Со слов Вальтера я мысленно рисовал, моделировал жизни его обитателей. Я представлял жеманного курортного фотографа, усадившего перед устрашающим объективом светловолосого стеснительного мальчика с дрожащими от волнения руками и сбившейся на бок бабочкой, я воображал на морском берегу несчастного ребёнка, пережившего смерть родных, я видел у самого моря его худую сутулую фигуру, насквозь продуваемую ветром.
Через неделю Вальтер уехал в Гамбург. Он обещал вернуться в июле. В первые дни моей самостоятельной жизни он звонил по два-три раза в день. Моя жизнь интересовала его в мельчайших подробностях. Он спрашивал, занимаюсь ли я живописью, хорошо ли переношу морской климат, не голоден ли я, не одиноко ли мне в чужом доме, просил звонить, если что-то в быту меня не устраивает. Моё сдержанное, порой безразличное отношение к его заботам, проявленным на вербальном уровне, ничуть не расстраивало его – перед моей матерью он чувствовал повышенную ответственность за меня и потому добросовестно выполнял свои новые обязанности.
Накануне его отъезда мы пошли на пляж. В целях защиты от «сверхактивного солнца» Вальтер взял с собой матерчатый складной грибок. Я тащил рюкзак, набитый фантой, минеральной водой, фруктовыми лосьонами и кремом для загара. С алюминиевым шезлонгом Вальтер спускался к морю крутыми тропинками. Ответственный за провизию и связь с внешним миром, я следовал за ним. Вальтер вёл меня на своё излюбленное место. Мне, впрочем, было всё равно, где загорать – побережье нравилось мне всё без исключения.
Мы ушли далеко от городского пляжа. Вальтер разложил шезлонг, я расстелил мохнатое полотенце с рекламной нашивкой Ruhrgas, сбросил футболку и побежал к воде. Шмитц сопровождал мой бег лихим ликующим криком, на что я отвечал воинственным рёвом первобытного человека.
Вальтер долго не решался зайти в воду. Сначала он ощупал её руками, сев на корточки возле замшелого волнореза. Потом поднялся, вытер розовые пальцы о цветастые плавки и засунул свой резиновый купальный сандалий в набежавшую волну. Сочтя воду сносной, он тщательно натёрся кремом и с затаённой решительностью двинулся вперёд. Руки он отвёл за спину, как это делают пловцы перед стартовым прыжком. Наконец он бросился в воду и поплыл. Я следил за ним из-за покосившегося грибка и через трубочку потягивал противную тёплую фанту. Вальтер медленно плыл вдоль берега, подняв над водой грузную красную спину. Иногда он останавливался и зависал в воде в вертикальном положении – отдыхал. Боковым волнам он подставлял плечо и реже уворачивался от них, ложась на спину, будто хотел их перепрыгнуть.
Передо мной яркой безбрежной синевой стелилось море. Попеременно шумовые накаты волн бросались на берег, и в этом стихийном звуковом диссонансе тонул, будто уходил на дно моря, отдалённый гул пляжа. Я больше не сомневался в том, что тайные обстоятельства, положившие начало нашим отношениям, повергли меня в прямую зависимость от этого человека. Он возымел надо мной безграничную власть. Куда бы ни хотел я скрыться от его щедрой опеки, я знал, что прищуренный глаз Вальтера повсюду будет следить за моими перемещениями. Со времён нашей первой встречи его отдалённое присутствие подтверждалось письмами, отправленными экспресс-почтой, почтовыми извещениями, бесконечными телефонными звонками. Но главное, он был чрезвычайно подвижен в пространстве и мог в любое время непрошеным гостем предстать на пороге, застав врасплох меня и прислугу. «Дела надо делать быстро, – любил повторять он, объясняя свои искромётные действия. – Быстрый бизнес – быстрый успех!» Накупавшись, Вальтер выбрался на берег и долго ещё фыркал, как морж, возле меня. Видно было, что он доволен состоявшимся заплывом. Вода действительно была тёплой. И чистой.
Напуганный известиями о загрязнении балтийской акватории в районе Дивногорска, Шмитц специально навёл справки относительно безопасности морской воды для здоровья купальщика. Когда его скептический прогноз о наличии в Балтике вредных микроорганизмов не подтвердился, он обрадовался и с вечера стал готовить купальные принадлежности.
– Я люблю Балтийское море, – говорил Вальтер, лёжа на спине в тени грибка. Ладонью он потирал живот, на котором выступили мурашки. – Можешь представить, последний раз я купался здесь пятьдесят лет назад.
…За неделю, что я один провёл в особняке, не случилось ничего примечательного, если не считать появления двух картин, которые мне несомненно удались. Я развернул мастерскую в мансарде. Паркетный пол был застелен листами ватмана и картоном. Я ползал на коленях в узких проходах между пугающими своей молчаливой пустотой неизведанными галактиками и склонялся у приглянувшегося листа, изливая на него заранее приготовленные красочные смеси, которые низвергались водопадом из стеклянных и жестяных банок. Я был потрясён размахом своих абстрактных изысканий. Никогда ещё я не чувствовал такой мощной свободы в основании творческого пространства. Я двигался по полу легко, словно по льду, и странные вибрации нетронутых бумажных фактур вступали со мной в безмолвный ритмический диалог, который я вёл плавными росчерками кисти на мокром вздувшемся ватмане. Когда выпады моей кисти, подобные дерзким уколам рапиры, оставляли на бумаге грубые текучие подтёки и не было никаких шансов обратить их в русло отчётливых цветовых рек, я поднимался с колен и долго бродил среди островных отпечатков развеянной страсти, обращённой в немые идеи, формы и темы.
Писать я заканчивал не раньше полуночи. Я гасил свет в мансарде, желая скорее приземлиться на твёрдый матрас, лежавший на полу у тахты. Ночевать на втором этаже в спальне, отведённой мне Вальтером, я не решался. Обстановка там была напыщенной и строго официальной: антикварный скрипучий диван, громоздкий буфет из красного дерева, приобретённый Шмитцем у начальника профсоюзного санатория, примитивный пейзаж Куршской косы, стилизованный под экспрессионистские небрежные холсты Молленгауэра1, наконец, скрипучие стулья, целых пять стульев с подковообразными спинками, простоявшие полвека в глуши тёмных складских помещений военного санатория.
Утром я просыпался под задорные звуки танцевальной музыки, проникавшей в мансарду через распахнутую створку окна. Это значило, что Вера, приходившая в дом к восьми, готовит на кухне обед. У Вальтера она работала полгода. До расселения дома Вера жила в квартире Крёпке с пятилетним сыном. Они ютились в маленькой угловой комнатушке, отделённой от других комнат фанерной перегородкой. Вальтер переселил её в однокомнатную квартиру в новом кирпичном доме на окраине Дивногорска. Тронутая заботой Шмитца, Вера сама предложила ему помощь по ведению домашнего хозяйства. И не прогадала.
Шмитц нуждался в верном человеке, который присматривал бы за домом в его отсутствие. Всё-таки дом этот до моего приезда был практически нежилым, и кто-то обязан был следить за сохранностью имущества, разбросанного по этажам в многозначительном хаотичном порядке, и кто-то должен был потчевать Вальтера густым русским борщом, и с крыльца улыбаться ему, выпорхнувшему из машины с лёгкостью старшеклассника, приглашая в чистые, пахнущие моющими средствами апартаменты.
Поначалу, рассказывал Вальтер, результаты капитального ремонта повергли Веру в уныние. Она сомневалась, что справится с возложенными на неё обязанностями. Масштабы ежедневной уборки её откровенно шокировали. К тому же она не знала, что делать с ковровыми покрытиями, и призналась, что никогда не мыла кафель. Вальтер преподал ей несколько уроков пользования пузатым чудо– пылесосом и на следующий день лично проследил за тем, как Вера выполнила влажную уборку.
Кроме фанатичного поддержания чистоты он велел ей ухаживать за уличными и домашними цветами, проветривать утром и вечером комнаты и покупать местные газеты. Он приобрёл ей рабочий халат, фартук, снабдил порошками и попросил завести сменную обувь. На работе он не рекомендовал ей пользоваться косметикой и парфюмерией и категорически запретил приводить в дом знакомых.
С моим появлением в доме работы у Веры прибавилось. Она стала регулярно убираться в моей спальне и мансарде, где утром на полу глянцевым разноцветьем сияли пятна застывших эмульсий. Вечером, перед уходом домой, Вера спрашивала, что приготовить на завтра. Меню она заносила в специальный разграфленный Вальтером блокнот. Ровно в два часа, когда новости первого канала разлетались по дому из мощных динамиков кухонного телевизора, Вера звала меня на обед. С неизменным пятиминутным опозданием я заходил в зал, где у входа на веранду стоял круглый стол, накрытый белой накрахмаленной скатертью.
Мои минимальные житейские требования и откровенная пассивность в выборе заказных блюд действовали на Верины кулинарные таланты раскрепощающе. Однажды, осознав, что нечего полагаться на мои невразумительные гастрономические запросы, она сама перешла к формированию меню на неделю, чем освободила меня от жуткого ежедневного процесса, завершения которого я не мыслил без обращения к поваренной книге.
Веру не интересовало, почему именно мне Вальтер отвёл роль временного смотрителя за его семейными реликвиями. Не знала она и того, что, поселив меня в родительском доме, Шмитц достиг существенного душевного покоя. Через меня он поддерживал связь со своим детским прошлым, которое спустя полвека вдруг воскресло в его недремлющей памяти в саду под цветущим отцовским рододендроном. У его розовых замшевых цветков, разбросанных в изумрудных листьях обильными букетами, он любил прогуливаться перед сном и утирал бумажным платком опухшие от слёз глаза, грустно блестевшие в жёлтом дымящемся свете уличного фонаря.
Перед памятью родителей совесть его была чиста, и теперь он делал всё, чтобы свой душевный покой, проросший на почве удивительной жизнеспособности, передать мне – временному наместнику его души в отчем доме. Он не жалел никаких средств, чтобы пробудить во мне жажду к полноценной жизни собственника, имеющего дом, валютный счёт в банке, домохозяйку и любезных родителей, доверивших своему чаду проживать в фешенебельных апартаментах.
Глава 2
В знойный ветреный день, когда я лежал возле самого моря на полосатом взъерошенном полотенце, сквозь дымчатый фиолет очков я увидел её худую загорелую спину. Я отложил книгу, точнее, она сама выпала из моих рук, и явственно услышал, как тревожно забилось моё сердце, взбудораженное доселе неведомым внутренним чувством. Гибкое, проворное существо, занятое поисками купальника в обветшалом матерчатом рюкзаке, не замечало моих жарких настойчивых взглядов и – слава Богу – не знало, в какие заоблачные дебри забилась моя пугливая душа, спасаясь от нашествия натуралистических, по-пляжному откровенных сцен с её участием и эпизодической ролью кудрявого хлопца в бермудах, державшего вокруг неё дырявое в нескольких местах полотенце в качестве ненадёжной ширмы. Ухажёр стоял, широко расставив ноги, жевал потухший окурок и делал вид, что его мало интересует происходящее за банным полотенцем, во всяком случае не больше, чем скутер, с бешеной скоростью летевший по волнам.
Когда его подруга надела купальник, он бросил погасший окурок в песок, хлебнул из горлышка тёплого пива и, взяв её за руку, потащил к морю. Без раздумий и привыкания к холодной воде она зашла в волны по пояс, неуклюже окунулась и поплыла от берега, по– детски бултыхая ногами. Её дружок занялся бессмысленным нырянием. На поверхности он появлялся лишь для того, чтобы набрать воздух и обдать брызгами пассивных купальщиков. Я следил за неумелыми взмахами её тонких рук, нелепо падающих в воду, и влюблялся в каждое её неловкое движение, позволявшее кое-как держаться на воде. В её противоборстве с водой, доставлявшем ей явное удовольствие, было что-то жалостливое и беспомощное (впрочем, воображённое только мной), отчего её мокрое, блестящее в лучах полуденного солнца тело казалось ещё более заманчивым, почти родным.
Сколько лет было этой юной особе? Семнадцать? А может, двадцать семь? В наше время, когда вчерашние школьницы стремятся во всём походить на уставших от славы, безжизненных топ-моделей, порой сложно сказать, кто бросил на тебя вопросительный взгляд из толпы: старшеклассница или замужняя дама, жаждущая приключений на стороне. Но эта купальщица всё же недалеко ушла от школьной скамьи. Я судил об этом по её протёртой джинсовой куртке, купленной скорее всего на местном рынке, по исцарапанным по локоть рукам (напряжённые отношения с избалованным сиамским котом), вульгарным словам, доносившимся до меня сквозь раскаты глухого прибоя.
О близком присутствии наблюдателя она, увлечённая пляжными радостями, не догадывалась. Между тем я следил за ней не первый день. Впервые я увидел её в душном кафе на оживлённом променаде. Она болтала со своими подругами о юных привлекательных разгильдяях, торговавших на городском рынке турецким ширпотребом. Неприятно хихикая, она поцеживала кофе, чередуя короткие глотки с длинными сигаретными затяжками. Я смотрел на неё, прикрываясь местной тоскливой газетой, в которой по поручению Вальтера искал познавательные статьи о жизни курорта.
Спустя пару дней я вдруг обнаружил эту хрупкую девочку с короткой мальчишеской стрижкой в окне дома напротив за весьма прозаическим занятием. Она вешала постиранное бельё на провисшие за подоконником верёвки и что-то напевала. Тут же меня ошарашило простейшее открытие: мы, оказывается, соседи! Но разве могла она, причисленная моим неуёмным воображением к рангу первых городских красавиц, жить в сыром деревянном доме через дорогу от «неприступной крепости» Вальтера? Разве могли крикливые пьющие соседи омрачать её чистое возвышенное бытие? Я смотрел в её спальню из окон другого, тепличного мира, в котором материальное благополучие домовладельца сквозило в любой мельчайшей детали богатого интерьера, и пытался расстаться с навязчивой мыслью о том, что грузный кирпичный забор, воздвигнутый строителями Вальтера вокруг дома (от довоенной ограды остались лишь два пролёта и калитка), заставит её отнестись ко мне с неминуемым предубеждением.
Наши дома разделяли тридцать метров. В универсальной мансарде я устроил наблюдательный пункт. Из открытого настежь окна я свободно прочитывал асимметричные примитивные цветы на её пропылённой шторе. Вечером до меня доносился отчётливый звон посуды и столовых приборов из кухни. Я слышал грубый голос отца, запрещавшего ей пить на ночь кофе с молоком. Позже, когда за шторами прекращались всякие перемещения и в окнах гас свет, я ожидал включения мутного бра в её комнате, что непременно случалось после её возвращения из ванной. За незадёрнутыми занавесками она бесшумно передвигалась по комнате, готовя на ночь кровать. Два разросшихся запущенных кактуса, стоявших на подоконнике, как наклейки, прилипали к её подвижной пластичной фигуре. К окну она подходила редко. (Немногие страдают привычкой смотреть перед сном в небо).
Так моё проживание в доме Шмитца наполнилось новым смыслом. Я не утратил интереса к живописи. Наоборот, я стал работать с удвоенной энергией, но теперь тонкие шлейфы моих многослойных эмульсий ложились на ватман, влекомые исключительно вдохновением из дома напротив. Там, за бутафорской прогнившей стеной, которая непременно должна была развалиться при первом же осеннем урагане, оно жило в тесноте и убожестве, жило и скандалило с родителями, опустошавшими за вечер бутылку дешёвого портвейна.
Из детской Вальтера, куда я заходить не любил, мне пришлось взять бинокль его отца, чудом уцелевший в подвале коммуналки. Как-то с этим биноклем Вальтер долго ходил по дому и, останавливаясь у распахнутых окон, прикладывал его к глазам и внимательно рассматривал туи и лиственницы на нашей зелёной улице, будто хотел убедиться в подлинности парковых насаждений, затмивших могучими стволами и кронами просторный ландшафт его детства.
По прошествии пятидесяти лет оптика Karl Zeiss была безупречна. Её качество было неоспоримым, стоило мне лишь отрегулировать резкость на исследуемом объекте. Миниатюрная девочка, будто позируя, ходила передо мной быстрым уверенным шагом, пряталась за громоздким шкафом и вдруг исчезала из комнаты, хлопая рассохшейся дверью, а спустя десять минут (в награду за ожидание) появлялась в комнате вновь, закутанная по колени в банное полотенце, и тянулась к выключателю, одновременно гася свет и сбрасывая полотенце. По своему желанию в самом интригующем месте она прерывала оптический и потому несколько ирреальный сюжет, сужая своё жизненное пространство до едва освещённой луной окопной щели, в которой теплился холодный серебристый отблеск брошенных на подоконнике ножниц.
Вскоре бинокль Вальтера я заменил на видеокамеру. За ней я специально ездил в Калининград. Но предусмотрительная соседка как будто разгадала мои коварные замыслы и стала чаще обычного задёргивать на ночь шторы. (Если бы её родители догадались повесить в детской комнате жалюзи, мой подлый видеофильм не состоялся бы вовсе). Но и те приглушённо матовые, хаотичные кадры, попавшие в поле зрения современного сверхчувствительного объектива, почти устраивали меня и складывались в немой документальный фильм, который я просматривал по утрам с нездоровой жадностью оператора, влюблённого в исполнительницу главной роли. Едва проснувшись, я вставлял кассету в видеомагнитофон. Изящный девичий стан, окутанный цветастой загадочной оболочкой – штора проецировала на её теле свои растительные мотивы, – мелькал передо мной, радуя внезапной близостью и раздражая недосягаемостью.
В связи с тем, что мой фильм почти каждый день прирастал новыми кадрами, я стал залёживаться по утрам в кровати. Мне было необходимо просмотреть отснятый материал, иногда с несколькими повторами. Долгие просмотры «кинопроб» привели к тому, что я стал опаздывать к завтраку. Вера, почуяв моё безразличие к установленным в доме порядкам, однажды сказала, что с удовольствием передвинула бы Friihstuck на более поздний час, но обязательства перед Вальтером не позволяют ей сделать этого. Она вела тетрадь, в которой отмечала, что готовила каждый день, сколько денег ушло на недельную закупку продуктов и во сколько она приглашала меня к столу. Я не мог пока решиться на то, чтобы прибрать к рукам книгу дежурного по кухне, и довольствовался ненужными оправданиями по поводу поздних посещений столовой. К моим опозданиям Вера относилась нормально. Она готова была даже разогреть завтрак, лишь бы я как положено питался и не вздумал жаловаться на неё Шмитцу. На последнее я был не способен, но жареный картофель и макароны с итальянским соусом она всё же безропотно подогревала. А вот кофе, поданный в китайском фаянсовом кофейнике, долго оставался горячим.
Два раза вечером мы случайно встретились под тусклым фонарём, стоявшим возле нашей калитки. Встретились и разошлись так, как двое прохожих, вынырнув из темноты, избегают столкновения, в последний момент уступая друг другу дорогу. Во второй раз она уже обратила на меня внимание и, кажется, признала во мне соседа. Во всяком случае, она задержала на мне продолжительный вопросительный взгляд и осталась крайне удивлена наличием ключа от владений Шмитца у юного растрёпанного незнакомца. Я ловко провернул ключ в замке калитки и, очутившись за массивным забором, провожал её пожирающим взглядом до тех пор, пока демонстративные качающиеся движения её узких бёдер не поглотил зловещий мрак подъезда.
Я быстро установил, что её летние каникулы не отличаются особым разнообразием. Вставала она поздно, не раньше одиннадцати. В полдень, в разгар жары, она устремлялась на море с двумя-тремя подругами. У фуникулера их поджидали двое загорелых худощавых юнцов, вооружённых плейерами и рюкзаками, набитыми пивом. Вечерами, около восьми, она выходила на прогулку. Её путь лежал в центр города, насыщенный отужинавшими курортниками, деловыми туристами из Германии, польскими и литовскими детьми, специалистами по сомнительным шашлыкам с Кавказа. Отходящий ко сну Дивногорск таил далёкую, но всё же реальную перспективу полезных, обнадёживающих контактов. Город, имевший разветвлённую схему пеших маршрутов, располагал мало-мальски знакомых людей к неожиданным встречам в непредсказуемых местах: в сосновых борах, на диком пляже, в заброшенном парке аттракционов…
Там я и встретил свою непредсказуемую актрису. В окружении компаньонов по пляжным забавам она сидела на ржавых качелях, приговорённых сварщиком к вечной стагнации, и, морщась, потягивала пиво из жестяной банки. Несколько туманных лиц, роившихся вокруг неё, обшарили меня недоверчивым оценивающим взглядом, выражавшим сомнение в целесообразности моего присутствия на занятой ими территории. В свой адрес я услышал нечто, подобное ворчливому дворовому ругательству, но актриса утихомирила пошляка:
– Тише! Это мой сосед. Он живёт в доме у немца, напротив меня.
Этих слов оказалось достаточно, чтобы гнев хмельной компании сменился милостью и натянутым приглашением влиться в её непрочные ряды.
– Хочешь пива? – выкрикнул кто-то из толпы, на что я отрицательно покрутил головой и вышел из парка через звездообразную дыру в сетчатом заборе.
– Завтра в восемь приходи в клуб, – услышал я вдогонку её голос. – Сыграем в теннис.
Она что-то прокричала ещё, но голос её захлебнулся в идиотском хохоте, который в свою очередь вытеснила танцевальная музыка из летнего кафе за забором.
Да, это была она, ускользающая из дома по вечерам под объективом моей камеры, чтобы бездарно транжирить своё время в курортном захолустье в объятьях беспринципных лентяев. Домой она возвращалась не раньше полуночи, заставляя моё воспалённое воображение рисовать кошмарные сцены её распутных гуляний. Я пытался ужиться с несовместимостью её двоящегося образа и моих, казалось, незыблемых представлений о ней. Я сумел простить ей увлечение дрянными сигаретами и баловство спиртным. Кроме того, ей дозволялось грубить своим родителям, принуждать разъярённого кота к исполнению гимнастических кульбитов, вывешивать за окном постиранные трусики (удивительное многообразие пастельных цветов, хотя и изрядно изъеденных порошками). Но мог ли ужиться я с чудовищной мыслью о том, что кто-то имеет право дотрагиваться до неё, усаживать к себе на колени, прилюдно обнимать?
Глава
3
В клуб военного санатория я пришёл в десятом часу. Хорошо освещённые теннисные столы стояли вдоль длинной оконной витрины, украшенной аппликациями на тему «море и отдых». Три стола были свободны, за остальными шёл вялый переброс мяча, усыплявший погружённых в тяжкие раздумья шахматистов. Народу было немного – следствие жаркого, душного дня. В кафетерии я заказал молочный коктейль и взял трубочку с белковой начинкой. Угрюмые теннисисты продолжали усыплять пожилых мыслителей за клетчатыми досками под красным сукном. Я был уверен, что актриса придёт. И придёт не одна. Возможно, она пригласила меня в клуб, чтобы поведать о собственных наблюдениях за моей скрытной персоной. Ну что она могла рассказать обо мне в присутствии своих верных сопровождающих? Например, то, что она владеет обо мне не менее полной информацией, чем я о ней. Я ожидал услышать такое желчное, насмешливое признание, поскольку давно понял, что в маленьком балтийском городке некоторые жители с болезненным подобострастием интересовались не только заштатными судьбами своих соседей по лестничной клетке, но и социальным статусом некоторых подозрительных курортников.
После второго коктейля я поднялся в игровой зал. На мини-сцене, как попало заставленной аппаратурой, появился клубный диджей. Готовясь к ночной дискотеке, он испытывал на прочность ушные перепонки седовласых шахматистов, которые смиренно передвигали фигуры под оглушительные разрывы ритмичных танцевательных снарядов. В предвкушении скорых танцев агрессивнее заиграли теннисисты, что, впрочем, не прибавило им мастерства. И только пожилая вахтёрша в скомканном лоснящемся парике, уставшая от вечерних сборищ хамоватой толпы, сидела за своим старомодным полированным столом и апатично орудовала спицами, понимая, что главные события в зале ещё впереди.
В этой довольно глупой, хаотичной обстановке я и встретил актрису. Она вынырнула из-за высокого пальмообразного фикуса и налетела на меня грудью. Я пережил небольшое приятное потрясение.
– Мы встречаемся всегда неожиданно, – проронил я, быстро придя в себя.
– Извини! – она растерянно оглянулась. – Там где-то была моя подруга. Кстати, Стэлла!
Актриса протянула мне руку, которую я невольно задержал в своей влажной ладони. Стэлла не воспротивилась моей лёгкой наглости, лишь сделала шаг назад и озабоченно уставилась на входную дверь.
Между тем в дверях публика заметно активизировалась. Плечистая билетёрша приступила к исполнению своих жестоких обязанностей. Жаждущая пива и танцев толпа, используя давно отрепетированные приёмы, пыталась клином прорваться сквозь её могучие руки и натренированное широкое плечо охранника. Я понял, что Стэлла прошмыгнула в зал без билета и в целях конспирации петляла между мозаичными колоннами и клубной двухметровой растительностью, томившейся в деревянных бочкообразных горшках.
– Пойдём в бар! Там поговорим, – рванула она меня за рукав, и я пошёл за ней туда, где только что зачем-то выпил два молочных коктейля.
В сумрачном задымленном баре – не успели мы занять единственный свободный столик – из звенящего, агрессивного полумрака навстречу нам выплыла коротко стриженная полная особа в мини-юбке и туфлях на ужасающе высоком каблуке.
– Ты что, уже здесь? Предупреждать надо, что без билета лезешь, – осадила она Стэллу и первой приземлилась на высокое дерматиновое кресло, которое раболепствующе вздохнуло под её тучным телом.
– Пожалуйста, полегче! Не выражайся при мужчинах, – с лукавой ухмылкой парировала Стэлла.
Полная особа, принявшая меня за рельефный декоративный элемент интерьера, прожгла меня надменным испепеляющим взглядом, переведя из разряда дубовой скульптуры в живое существо:
– Это ты квартируешь у Шмитца?
Я кивнул, подав первый признак жизни.
– Между прочим, это Джулия! – представила Стэлла напористую подругу, принявшуюся изучать меню в папке с золотым тиснением.
Джулия, а проще Юлия Одинцова, была студенткой факультета романогерманской филологии Калининградского университета и, к слову, одной из переводчиц господина Шмитца. Стэлла держалась в тени своей привилегированной подруги и приближённостью к VIP-персонам похвастать не могла. Они были абсолютно разные – взбалмошная, без конца ёрзающая на стуле в клубах табачного дыма Стэлла и прагматичная, с карьеристскими замашками, компенсирующими проблемы с бесцветной внешностью, Джулия.
(И всё же на Джулию она не тянула. Я никак не мог увязать это имя, предполагающее всестороннюю душевную утончённость его владелицы, с красноватым круглым лицом, оснащенным продолговатыми плоскими очками, над которыми густо торчали раскосые, совиные брови. Добавьте сюда ещё короткие толстые пальцы в безумном каскаде крупных колец с вкрапленьем янтаря, и вы получите Юлию Одинцову – любимую переводчицу Вальтера).
Похоже, что и Джулия серьёзно разочаровалась в моих внешних данных. Квартирант Вальтера представлялся ей высоким черноголовым мужчиной с вьющимися глянцевыми волосами, ниспадающими интригующими завитками на томное загримированное лицо актёра из популярного бразильского сериала.
Тем не менее Джулия преодолела брезгливость к невзрачному хранителю кирпичной реликвии Вальтера. Она сумела вернуть себе нормальный деловой тон и даже перешла к остротам. Рвавшаяся же на танцы Стэлла относилась ко мне безразлично. Она была занята затянувшейся дегустацией сухого вина и не замечала моих открытых вопрошающих взглядов в свой адрес и не чувствовала скользящих прикосновений моего потного локтя к её изумительному блестящему запястью. Джулия руководила нашим спонтанным застольем: заказывала бутерброды, вино и салаты.
– Господин Шмитц говорил мне, что летом в его доме будет гостить некий родственник из Петербурга, – сказала Джулия, накручивая на вилку непокорный проводок спагетти. – Но то, что это будешь ты?..
В её застекленных прищуренных глазах вспыхнули огоньки недоумения.
Я был уверен, что она не догадывается, какие отношения нас связывают с Вальтером. Она считала меня временщиком, сезонным туристом в балтийских краях, которому посчастливилось отдохнуть у моря в респектабельном особняке с прислугой. В лучшем случае Джулия считала меня русским немцем, попавшим сюда на летние каникулы благодаря усилиям немецкой диаспоры в Санкт-Петербурге, премировавшей меня за успехи в учёбе поездкой на отдых в бывшую германскую провинцию.
– Так кем ты приходишься Шмитцу? – Джулию распирало растущее любопытство. Он что, действительно твой родственник?
– Он женат на моей матери.
– Ах, вот что! – воскликнула Одинцова и щёлкнула зажигалкой над моим бокалом. Стэлла тоже взялась за сигарету и удивлённо сжала губы в вишнёвый комочек, да так, что мне захотелось её поцеловать. Мои собеседницы переглянулись.
– Так это с ней он приезжал сюда весной? – полюбопытствовала Стэлла, перестав вторить шёпоту известного певца, замелькавшего на экране телевизора.
– Возможно. У меня нет сведений о матери с весны, – сознался я и бесцеремонно осмотрел маленькие округлые выпуклости под розовый сетчатой кофточкой Стэллы. Её не смутил мой наглый взгляд. Наоборот, она почувствовала себя увереннее и про себя отметила, что и этот странный аляпистый тип, имеющий солидные связи, не отстаёт от других её поклонников и падает перед ней ниц, прося пригреть на груди его пребывающую в сомнениях и глубокой любви душу.
– В апреле я видела Шмитца с одной милой дамой. – Джулия перешла к пиву и жадно поглотила треть пол-литровой кружки Beck's. Ловким языком она слизала пену с пухлых губ. – Весной знакомый затащил меня на собеседование в какое-то совместное предприятие. Им нужны были секретари со знанием немецкого и переводчики. Я думала, что не пройду по конкурсу. Но через неделю мне позвонили и срочно вызвали в Дивногорск. Я пришла в дом Шмитца и застала его там с красивой женщиной лет сорока пяти. Я встретила их в гостиной на первом этаже. Они лежали на широком диване приблизительно так, как Леннон с Йоко Оно когда-то ласкались в постели на виду у журналистов. Они не застеснялись меня, оторопевшую от страха, и даже предложили кофе. Так вот, получается та женщина была твоей матерью…
Годился ли я в сыновья такой страстной умопомрачительной женщине? Тем не менее я был её единственным сыном, имевшим весьма отдалённое сходство с её эффектной наружностью. «У красивых женщин рождаются красивые сыновья. Таков закон природы, – любила повторять разведённая подруга Анжелы, пользуясь случаем унизить меня перед матерью в моё отсутствие. – Взять хотя бы сына Софи Лорен. Чудо-юноша, хотя по всей видимости, ещё мальчик. Но каков взгляд! – Элина мечтательно кружилась в кресле, осматривая серый потолок, на котором, казалось, вот-вот должны были проступить магические черты её молодого идола. – А эти вьющиеся волосы с шоколадным отливом… А руки… руки прирождённого музыканта».
– Ну и как тебе наш городок? – продолжала пытать меня Джулия.
– Ничего. Чистый воздух. Много зелени, особенно впечатляют сосны и главное – море, – сказал я, глядя на Стэллу, за которой пришли два ухажёра. – Жизнь у моря приносит тихую радость и успокоение.
– Не уверена, – возразила Джулия. – Так говорят все приезжие. – Она кивнула Стэлле, чтобы та шла наверх. – Ненавижу Балтийское море. Грязное и холодное. Зайти в воду – проблема, на пляже – никаких развлечений. А если зарядят дожди, на улицу вообще выходить не хочется. Сидишь дома или вечерами в подъезде слушаешь сплетни про своих знакомых от их друзей. Вот тебе и всё балтийское лето, – поморщилась Джулия. – Это вот этим плясунам – она имела в виду забывшуюся в диско-ритмах Стэллу – море действительно по колено. Думаешь, им нужна солнечная Ibiza? Ничего подобного. Им и здесь хорошо. Главное, чтобы хватало водки и жратвы. Тогда море будет приятным в любую погоду. Мне, кстати, наплевать на их развлечения, – снова поморщилась Джулия. – Мне нужен результат. В жизни ничто не должно проходить впустую. Даже сегодняшний вечер. – Одинцова посмотрела мне прямо в глаза, и от её морозного дерзкого взгляда мне стало не по себе. – Кто знает, может, наша встреча когда-нибудь принесёт положительный результат. Я помогу тебе, а ты поможешь мне. От этого нам станет лучше обоим. Согласен? – уже доверительно, но, соблюдая дистанцию, спросила Джулия.
Я невольно кивнул.
– Тогда за встречу! – она подняла полный бокал и первой чокнулась со мной. – И будь здесь поаккуратней с людьми, – посоветовала она назидательно, но без умысла напугать. – О том, кто ты такой, языком не болтай и не зови в дом первого встречного. Не думай, что о твоём тёмном бытии знаем только я, Стэлла и домработница Шмитца. Это не так. У нас здесь и сосны с ушами, а у жителей – длинные языки, утончённый слух и прекрасное зрение. В эйфорию от бурных пляжных знакомств не впадай. Они, как правило, быстротечны и, кроме выброшенных на ветер денег, подмоченной репутации и венерических болезней, ничего не приносят.
Джулия допила вино и позвала официанта. Когда тот удалился за счётом, она достала из сумки косметичку, откуда ловко извлекла овальное зеркальце и губную помаду.
– Я тебя не учу, – сказала она, начав интенсивно ретушировать губы. – Я тебе советую. Ну что, пойдем на дансинг?
Она положила деньги на поднос возле счёта, испещрённого безобразным почерком официанта. Я заплатил за себя и за Стэллу.
В холле клуба гремела, сотрясая стёкла, дискотечная музыка. В разноцветных ломаных лучах света, носившихся над головами танцоров, я продвигался за Джулией, натыкаясь на чьи– то острые локти и горячие спины. Джулия тащила меня к месту их танцевальных сборищ, периодически оглядываясь и проверяя, не засосала ли меня в пульсирующую волнообразную пучину размаянная толпа. Я держался руки Джулии и наконец попал в круг, в котором семеро плясунов как заведённые дёргались друг перед другом, следуя местной танцевальной традиции. Чьи-то сильные руки вытолкнули меня на центр буйного, клокочущего, как море, круга. Стэлла и Джулия хлопали в ладони, поощряя мой немощный безумный танец. В глазах старожилов танцклуба я выглядел полным идиотом. В знак поощрения моих наивных кривляний Стэлла несколько раз двинула бёдрами, затянутыми в трещавшую по швам юбку. Когда объявили медленный танец и Стэлла оказалась в рекордной близости от моих растопыренных рук, я почувствовал, что ноги мои налились свинцом, и я заскользил по паркету, как буер по ледяной поверхности водоёма, гонимый к финишу мощным попутным ветром. Я ухватил Стэллу за талию, словно поймал спасательный круг, и так, тоже размякшую, водил её взад-вперед, касаясь губами её влажной правой щеки, и прижимал её горячее, разбитое алкоголем тело к себе, едва державшемуся на ногах. Джулии я больше не видел. Что было дальше в тот вечер и как я добрёл до дома, я не помню.
Я очнулся на диване в гостиной. Лежал я на подушке Вальтера под мягким пушистым пледом в чёрно-белую полоску, которым он укрывал себе ноги, когда вечерами сидел на веранде в шезлонге. Я слышал, как за окном в соседнем дворе рычала газонокосилка. В кухне работал комбайн. Мои уши шумели, как две большие морские раковины, и этот шум был болезненно чётким и постоянным, как штормовая волна, от методичного преследования которой я безуспешно пытался спрятаться под подушкой.
Без пяти два, когда пришло время обедать, в гостиной появилась Вера. Она окинула меня сочувствующим взглядом:
– Может, положим на лобик марлечку?
Я не ответил. Впрочем, Вера уже держала марлю в руке.
– Это поможет, – уверенно сказала она и села на стул у дивана.
В Вере проснулся материнский инстинкт. Она погладила меня по голове гладкой нежной ладонью и наложила на мой горячий лоб холодную марлю. Она склонилась надо мной, как над собственным захворавшим ребёнком, и зашептала мне, чуть ли не мурлыкающему цаце, успокоительные обнадёживающие слова. Она обволакивала меня цитатами из детских стихов Михалкова и, кажется, перешла к Чуковскому, затеяв импровизированный сеанс вербально-мануальной терапии. Подобные реабилитационные услуги не оговаривались в её контракте со Шмитцем. Вера заботилась обо мне от чистого сердца, и я, бессовестно распластавшийся перед ней на диване, должен был как минимум извиниться за свой ужасный разобранный вид, чего – ворчливый и капризный – я делать не собирался и только глупо постанывал при каждом прикосновении лёгких Вериных рук. Непроизвольно я вошёл в роль надменного барчука, устроившего в доме нештатную ситуацию, которую Вера, по всей видимости, расценила, как проверку на преданность работодателю.
Я проснулся вечером, когда стрелки часов причалили к восьми. Шум в ушах стих. В ногах валялась пахнувшая увеселительным беспределом рубашка. Голова не болела, правда, покалывало в висках. Я отбросил плед, нехотя поднялся с дивана и поплёлся в ванную. Под мощным напором прохладной воды я приободрился. Душ дрожал надо мной и, урча, выбрасывал широким потоком пенные щекочущие струи воды, которые рассыпчатым прозрачным градом стучали по моей тяжёлой голове, словно пытались выбить из неё остатки вчерашней дискотечной дури.
На кухне, приколотой к пробковой доске с любимыми рецептами Вальтера, я обнаружил Верину записку. «Мне очень жаль, – писала она старательно, по-ученически выводя буквы, – что вы не попробовали сегодняшнего обеда. Я знаю, что к рассольнику Вы неравнодушны. Однако я не решилась нарушить Ваш крепкий сон лишь потому, что пришло время обедать. Звоните же мне сразу, как только проснетесь, и я явлюсь тотчас же и накормлю Вас обедом, а может, и ужином».
Я тут же позвонил Вере и извинился за непристойное поведение в обед. Я попросил её не приходить вечером и, чувствуя жуткий голод, уничтожил без её ведома прекрасное овощное рагу с грибами. Потом я пил крепкий чай в саду и посматривал на зашторенное окно в доме напротив. Странное, притихшее чувство тянуло меня за те грязноватые шторы, будто между нами случилось что-то жуткое и серьёзное, что несколько остудило мой пыл и заставило взглянуть по-иному на эту самоуверенную резкую девочку, и потому сегодня мне не хотелось её видеть, но мысли мои были целиком растворены в её зыбком, исчезающем образе.
Когда начало смеркаться, я вышел из дома. В окне Стэллы мелькала серая тень её матери. Породистый суровый кот сидел на подоконнике и апатично зевал, осматривая меня сонным, безразличным взглядом. Я шёл по мягкой тропинке к морю и наслаждался тишиной. Воздух, пропитанный густым хвойным ароматом, окутывал ветреной свежестью, ощутимой только у моря. Вдали за сосновым бором маячили огни переполненных кафе и ресторанов. Там била ключом неугомонная жизнь, которая по вечерам, как по волшебству, трансформировалась из курортной в застольную. Вечерний город то и дело удивлял вспышками групповых буйных гуляний на фоне размеренной тихой жизни курорта. Город жил по неписаному природному плану, согласно которому большинство жителей Дивногорска, довольствуясь духовными дарами Балтийского моря, по утрам принимали воздушные ванны на балконах и в палисадниках, а пляж использовали для групповых трапез с винно-водочными забавами возле ухающих костров. Единственное, что их волновало всерьёз – это слухи, распускаемые длинными языками местных всезнаек. Да, пожалуй, ещё они не были равнодушны к пастельным, округлым стайкам немецких туристов, которые с невозмутимыми лицами высыпали на узкие улочки из высоких расписных автобусов, похожих на корабли пришельцев, и кучно устремлялись куда-то вперёд, соблюдая организацию движения в группе и по настроению соря мелкой разменной монетой при виде чумазых детей, настырно просящих eine mark zu essen2.
Я полюбил Дивногорск очень быстро. После отъезда Вальтера мне хватило трёх дней, чтобы досконально изучить его лесные маршруты. Я ценил витиеватый (почти по Андерсену) сказочный стиль старых ветшающих вилл. Я любил гулять по аллеям приземистых раскидистых рододендронов, сплошь усеянных розовыми и белыми цветками. Их плотные листья с той и другой стороны образовывали надо мной шуршащий навес, почти полностью закрывали небо, и в этой подвижной цветочной оранжерее я сам себе казался неуместным летучим вымыслом жизни, которому в лучшем случае надлежало воплотиться в этом древнем историческом месте в виде мраморной скульптуры Германа Брахерта3 и не ходить с умным видом студента-мыслителя от куста к кусту, жадно поглощая терпкие цветочные ароматы. И так я гулял по роскошной аллее, дивясь тому, что в глубине природного великолепия брожу в одиночку, и потому я вскоре возомнил себя хозяином здешних шорохов и дуновений. Я превратился в декоративный элемент паркового ландшафта, способный передвигаться взад-вперёд, не отрывая взгляда от сосновых крон, в которых резвились проворные белки.
…Я замер на краю откоса, держась за ребристый шершавый ствол горной сосны. Подо мной шептал невидимый прибой. Жёлто-оранжевый свет мерцающего маяка проступал с дальнего берега размытыми струями сквозь плотный непрореженный лесной массив. И не было вокруг ни души. Только на променаде теплилась какая-то жизнь и гигантские зловещие тени курортников ползли по бетонным плитам вдоль тяжелых перил, под которыми шелестело притихшее море. Кто-то еще бултыхался в чёрной прибрежной воде, кто-то с опаской плюхался в море со скользких волнорезов. И где-то в районе солнечных часов, выложенных на тротуаре бледной мозаикой, из карманного радио слышался оптимистичный прогноз синоптиков на завтрашний день.
На променаде звучали эстрадные песни. В летнем кафе, на плохо сбитой деревянной эстраде, четверо музыкантов в белых пиджаках исполняли столичные хиты в собственной ресторанной интерпретации, что, впрочем, не умаляло достоинств московских исполнителей этих популярных «творений», прочно засевших на верхних этажах хит-парадов уважаемых молодёжных газет.
Я взял чай с лимоном. Мой столик стоял у самых перил, под которыми плескалось, ёрзая по волнорезам, вечернее море. Где-то на таком же тихом балтийском берегу, но в другом жизненном измерении готовился к очередному визиту в Дивногорск господин Шмитц, и снаряжала его в дорогу моя мать. Кроме шикарных свадебных фотографий у меня не было свидетельств их счастливой семейной жизни. В подтверждение сладко проведённого медового месяца Вальтер прислал мне толстый фотоальбом, напичканный скалистыми видами Канарских островов, снимками водных забав под палящим солнцем, яркими фото вечерних супружеских прогулок по роскошно иллюминированному курорту. Потрёпанные жизнью, но не лишённые привлекательности и обаяния «молодожёны» вышли на глянцевых снимках беззаботными и абсолютно естественными, что на целый день опровергло моё убеждение об их корыстной, заранее просчитанной связи.
Почувствовал ли я себя одиноким, незаслуженно брошенным после отъезда матери в Германию? Собственно, одиноким я был всегда, даже в толпах гогочущих студентов на бездушном Невском проспекте. Иногда я сознательно искал это прозрачное щемящее чувство, чтобы по ночам разговаривать со своим недремлющим разумом, устремлённым к небу искусства, – редкие, незабываемые мгновения. И лишь внезапное расставание с матерью, не пожелавшей баловать меня вестями из-за границы, ввергло меня в состояние устойчивого тупикового одиночества, в котором не было ничего, кроме затаённой злобы на продажное человечество и горькой обиды на родного человека.
Глава 4
Моё детство прошло в Польше. Я рос подвижным общительным ребёнком, пока в четвёртом классе со мной не случился непредвиденный перелом. Учёба шла своим чередом, дворовые игры, порой принимавшие огнеопасный характер, разили безнадёжным увлекающим однообразием, но невидимая сила, не спросив моего согласия, возводила мощную стену между мной и пресными радостями подростковой жизни. Я ничем не выделялся среди одноклассников. Случалось, я получал двойки и не делал домашнее задание. Я не испытывал трудностей в общении со сверстниками, принимал активное участие в футбольных матчах и был не самым худшим на поле. Но вне поля – в раздевалках, во дворах, в подъездах, на стройках и свалках, куда тянуло моих знакомых, – я чувствовал себя неуютно. Дворовой ораве я не предъявлял претензий на лидерство, потому со мной не разговаривали и ухмылялись, когда я стоял в стороне и жмурился, не желая смотреть, как летят кирпичи и камни в тритонов и лягушек, метавшихся в грязи и собственной жиже на бетонном дне заброшенного фундамента.
Двор никогда не был предметом моих мечтаний. Меня влекло в мою комнату, в которой на письменном столе лежал набор цветных карандашей и начатый альбом. Меня завораживал уют красочного, зарождающегося вокруг меня мира. Часами я сидел за альбомом и беличьей кистью размещал текучие краски на рельефном листе, раскладывал цвета так, как это диктовала мне внутренняя логика простейшего созидательного процесса.
Потом, уже в художественной школе, рисование оказалось технически сложным, порой скучным занятием. В пыльных холодных классах, заваленных гипсовыми муляжами, проходили мои первые настоящие уроки живописи.
Художественную школу я закончил в Петербурге. К этому времени я успел забросить занятия футболом, но продолжал собирать эмблемы футбольных команд Европы. Для этого у меня имелся специальный альбом. Из спортивных газет я срисовывал эмблемы европейских клубов.
Школу я не любил. В классе, куда завуч определила меня безо всяких раздумий, появление новичка прошло незамеченным. Первую четверть со мной вообще никто не здоровался и не разговаривал. Ко мне прислушивались лишь тогда, когда учитель вызывал меня к доске. На меня смотрели, как на диковинного заморского зверька, который мало того что ходил в иностранных кроссовках, ещё и что– то складно лепетал. Постепенно ко мне начали привыкать, а после того как на физкультуре в матче с параллельным классом я забил два довольно корявых гола, меня приняли за своего и стали здороваться по утрам в раздевалке.
Вскоре я познакомился с Игорем. Его пересадили за третью парту, я сидел перед ним за второй, у окна. Сначала мы помогали друг другу на контрольных и диктантах, потом стали общаться на переменах и вместе возвращались домой. Игорь жил недалеко от меня. Иногда он заходил ко мне после школы и мы вместе обедали. Я снабжал его польской жвачкой, которой у меня было в избытке. Постепенно мы сдружились. Мы виделись после школы почти каждый вечер. Он так же, как и я, рос без отца. У нас появилось совместное увлечение – музыка. Игорь был вхож в круги районных меломанов. Тогда иметь в своей фонотеке Depeche Mode или Alphaville было престижно. Некоторые прогрессивные личности нашего двора группами шастали в темноте с магнитофонами, из которых неслись модные ритмы «новой волны». Я несколько раз примыкал к таким подвижным громким компаниям, но долго там не задерживался, поскольку всегда сторонился разрушительных инстинктов толпы, громившей в пьяном угаре веранды детских садов и окна нашей же школы.
К девятому классу я забросил рисование и ограничился беглыми зарисовками на клочках бумаги и в конце толстых тетрадей. Видя моё растущее пристрастие к современной музыке, моя мать подарила мне на день рождения громоздкий тайваньский плейер. Я ходил с ним в школу, брал его по вечерам на улицу, иногда засыпал с ним и утром находил его на столе рядом с запиской: «В школу не опаздывай. Одевайся теплее. Обед – в холодильнике. Меня не жди. Приду поздно. Целую. Мама».
Бывало, она не приходила вообще. Она стала позволять себе это, когда я был уже вполне самостоятельным и мог понять, что она занята устройством своей личной жизни. Иногда к нам домой приходили её подруги. Они работали с ней в турбюро. Реже нас посещали мужчины, преимущественно средних лет. Они тоже имели отношение к Анжелиной работе. Мне они дарили гоночные машинки, импортные авторучки или – вовсе необъяснимо – резиновых солдатиков. Это был их простой стратегический ход, они хотели на всякий случай мне понравиться, что в дальнейшем могло им пригодиться. Я принимал их подарки с полнейшим безразличием. Анжелу это, конечно, не радовало, но она не решалась провести со мной разъяснительную беседу по поводу того, как мне следует себя вести с её хорошими знакомыми. Зная, что я и так обделён её вниманием, она всячески стремилась удовлетворить мои растущие потребности и покупала модные брюки и свитера, пластинки и румынские рубашки в крупную клетку. Однажды она принесла мне пахучий ананас, который ей подарили иностранные туристы. Это шершавое сладкое чудо долго стояло у нас на кухне. В день рождения Игоря мы разделались с ним в два счёта.
К концу восьмого класса я окончательно понял, что Анжеле дороги не тёплые чувства между матерью и взрослеющим сыном, а ровные, по возможности непротиворечивые отношения двух близких родственников, живущих в одной квартире. И хотя она продолжала испытывать ко мне механическую нежность, я стал относиться к её вынужденным знакам внимания с заметной долей снисхождения. Моё приподнятое настроение во время наших вечерних встреч и субботних поездок по магазинам укрепило её во мнении, что я больше не нуждаюсь в её обострённом внимании к своим мелким бытовым и личностным проблемам.
В девятом классе наши отношения с Игорем резко ухудшились. Всё началось с того, что он переехал на Петроградскую сторону. В новой школе у него нашлось много друзей. Мы стали реже видеться. У него появились новые интересы. Музыка отошла на второй план по сравнению с сильнейшей страстью выглядеть солидно. Чтобы заработать деньги на одежду, он занялся перепродажей духов и косметики, поторговывал антиквариатом. Своей деятельности он не стеснялся совершенно. Источающий тяжёлые ароматы, Игорь приходил ко мне и подолгу рассказывал, какой парфюм сейчас популярен. При этом он не стеснялся предложить мне купить у него (естественно со скидкой) какой-нибудь яркий цветной флакончик. В музыкальном мире он признавал теперь только Modern Talking и Bad Boys Blue, в худшем случае мог позволить себе послушать пышногрудую Саманту Фокс. На классную вечеринку по случаю 8 Марта, устроенную с разрешения завуча в подростковом клубе, он принёс второй альбом Modern Talking. Это вызвало дикий восторг в кругу танцующих. Бывшая соседка по парте не отходила от Игоря весь вечер, что явно его стесняло. В мыслях он давно уже воспарил над мелочной «неразвитой» средой своих недавних одноклассников.
Я не пытался спасти нашу дружбу. Это было бессмысленно. Последние полтора школьных года я провёл в тотальном одиночестве. Я начал писать стихи. Анжела не подозревала, что я увлёкся сочинительством. Она считала, что я вновь обратился к рисованию и на моё шестнадцатилетие подарила мне набор масляных красок и этюдник. До этих подарков я даже не дотронулся. Я был целиком поглощён литературой. Книги Бунина, Багрицкого, Пастернака я брал с собой в школу. По вечерам я писал, иногда в одиночку бродил по тёмным купчинским улицам. Окраинные ландшафты, продуваемые пронзительными ветрами, блочные высотные дома вдоль скоростных дорог, грохочущие трамваи – всё это подтверждало мою причастность к некой тайной вселенской драме, в центре которой томилась моя брошенная всеми душа. Мои стихи тех лет были насыщены апокалиптическими предчувствиями. Я полностью замкнулся в своём мире. На улице я старался избегать встреч с одноклассниками и учителями, пару раз не реагировал на дверные звонки Игоря.
Наконец в воскресном выпуске районной газеты напечатали мои стихи. Журналист, ответственный за работу с письмами читателей, отобрал из моей увесистой рукописи два безобидных пейзажных стихотворения. Он откорректировал некоторые эпитеты и удалил два четверостишия из второго стихотворения, придав, по его словам, компактность и лёгкость всей публикации. Утром я пришёл на политинформацию и, как ни в чём не бывало, сел за свою парту. Моё появление в аудитории сопровождалось недоумевающим взглядом классного руководителя. Роза Васильевна посмотрела на меня так, как будто я совершил мелкую кражу, о чём сообщили во вчерашней газете.
Розе Васильевне моё творчество не давало покоя и тогда, когда в районной многотиражке начали появляться мои первые заметки и небольшие статьи. Она останавливала меня в школьном коридоре и задавала следующие вопросы: «Ты уверен, что решить проблему можно теми средствами, которые ты предлагаешь? По-моему, это несерьёзно. Я бы это не опубликовала». Или: «Ты пишешь так, будто всё давно знаешь. Это обманчивое состояние. Хорошенько подумай, тем ли делом ты занимаешься?»
Одноклассники тоже посматривали на меня с недоверием. Хихикали, косясь в мою сторону, обычно угрюмые личности из параллельных классов. Игорь отнёсся к моим публикациям с пониманием и даже попросил на память несколько экземпляров газет со стихами. Он всегда считал себя прогрессивно мыслящим и счёл ниже своего достоинства делать резкие выпады в адрес хорошего коллеги, которого «занесло не в ту сторону».
Я продолжал сотрудничать с районной газетой. Журналистика увлекала меня всё больше и больше. О моих выступлениях в газете Анжела ничего не знала. Блокнот со стихами и газетные вырезки я хранил дома в надёжном месте. Но однажды стихи она обнаружила. Нашла и заметки.
– Я прочла твои стихи, – созналась она как-то вечером. – Я понимаю, что всё это очень личное и я не имею права лезть в твою жизнь. Точнее, в твой мир. – Она села в кресло и глубоко вздохнула. После долгой напряжённой паузы спросила:
– Что ты думаешь делать дальше?
В её понимании я был уже не провинившимся сыном, которого следовало простить, дабы наладить привычно прохладные отношения в семье. Мои дела обстояли гораздо хуже, меня надо было спасать.
– Так что будем делать? – переспросила она.
– Я ничего не собираюсь менять, – сказал я совершенно спокойно. – Ничего ведь не случилось.
Она встала с кресла. Подошла ко мне. Её руки легли на мои плечи.
– Чем тебе помочь? – тихо спросила она и холодной рукой провела мне по затылку. Голос её вздрогнул.
– Помогать мне не надо.
Я сделал шаг назад. Она не последовала за мной и продолжала стоять посреди комнаты.
Я попросил её не препятствовать моим занятиям литературой и сообщил, что собираюсь поступать в университет на факультет журналистики. Поскольку Анжела не задумывалась над тем, кем бы хотела видеть меня после школы, это известие не вызвало у неё отрицательных эмоций, но и радости не принесло никакой. Предпосылок для занятия писчим ремеслом она во мне не наблюдала. Постепенно, оправившись от лёгкого шока, она стала критиковать мой выбор.
– Это ведь рутинный копеечный труд, – вразумляла она меня под настроение. – Никаких перспектив до сорока лет! Сплошная бумажная волокита! Стрессы, наконец! – не унималась она. – Я не хочу, чтобы ты жил так же, как я. Посмотри на нас! Разве достойны мы такой жизни?
Она прослезилась и потянулась к сигаретам. Я стоял перед ней растерянный, но виноватым себя не признавал.
В университет я поступил, несмотря на приличный конкурс. Подготовке к вступительным экзаменам я посвятил весь выпускной год. О том, что меня зачислили на факультет, Анжела узнала спустя два дня после оглашения списка поступивших – ровно столько её не было дома. «У меня будет много работы», – сказала она перед моим последним экзаменом и обняла в дверях, спеша на встречу тургруппы. Вернулась она в третьем часу ночи. Я сообщил ей главную новость, и она бросилась обнимать меня прямо с порога. Радовалась она громко и безудержно. В обнимку мы зашли в
её комнату. Я усадил её на разобранную кровать. Она была сильно пьяна и без конца повторяла, что я талантливый ребёнок. Я помог ей снять туфли и уложил её под одеяло. Я сидел возле неё, пока она не заснула. Растрёпанная и красивая, она спала на спине, положив правую руку на моё колено. Левую руку она закинула за голову, и я долго осматривал её белую блестящую от пота свежевыбритую подмышку. На полу, под диваном, валялась её стильная кожаная сумочка, тут же лежали духи, пачка Marlboro, зажигалка, платок в мелкий цветочек, два презерватива, записная книжка, ручка, зеркальце. Я смотрел на неё, как на старшую сестру, загулявшую на вечеринке, и не мог признать в ней собственную мать, имевшую право на личные тайны. В ту ночь я неожиданно легко смирился с тем, что формально она больше принадлежит не мне и даже не временным своим знакомым. Она была одержима естественным влечением к поиску спутника жизни, и претендентов на это место было достаточно. Я судил об этом по визитным карточкам, разбросанным на её письменном столе. Её записная книжка была испещрена адресами жителей Европы и Америки. Они дарили ей своё бесцельное туристическое время, дополняя представление о себе никчёмными безделушками вроде шариковых ручек, вымпелов, женских журналов, почтовых открыток, фломастеров, городских схем… Весь этот хлам пылился у неё на книжных полках вперемешку с женскими сентиментальными романами, словарями и разговорниками.
Иногда по вечерам в её отсутствие нам звонили и на плохом английском со скандинавским акцентом приглашали мою мать к телефону. Подобные промахи случались неоднократно, что не красило её ухажёров. А как-то вечером, когда я сидел за домашним заданием, в дверь позвонили и молодой человек с внешностью банковского служащего вручил мне огромный шикарно оформленный букет белых лилий для моей матери. С внешней стороны к пахучему полиэтилену была приколота записка: «From Gottfried with love». Имена её почитателей постепенно выяснялись…
С началом учёбы в университете меня захлестнула иная, активная жизнь. Бродя в глуши купчинских кварталов, я не подозревал, что мир вокруг богат и объёмен. Я быстро проник в глубь Петербурга. Город, о котором я прочёл гору книг, открылся мне всей мощью и полнотой, поглотив меня вместе со скудным стихотворным мирком. Мой поэтический дар был жалок по сравнению с человеческим гением архитектурной мысли. Во мне проснулась жажда познания. После занятий наперекор ветрам и снежным метелям я исследовал улицу за улицей, мост за мостом. Я проникал в дебри городского пространства, которое складывалось из геометрически чётких жизненных символов: проспектов и улиц, домов и соборов, мостов и каналов… Меня занимало странное, замысловатое движение питерских улиц, растворявшихся в малозначительных переулках, а то и упиравшихся в тёмные стены глыбообразных домов. Но были улицы, выводившие к свету, на ветреный простор площадей, к колоннадам соборов. Исторические места я связывал собственными маршрутами, и если от Гостиного двора мне надо было попасть к Исаакиевскому собору, я выбирал путь, соответствующий моему настроению.
Когда я впервые зашёл в здание Двенадцати коллегий, мне слабо поверилось в то, что это и есть университет. Длинные коридоры со шкафами, набитыми древними книгами в потрескавшихся переплетах, плохо написанные портреты учёных, замызганный стёртый паркет – всё это в лучшем случае напоминало университетский музей, куда изредка заглядывали сонные посетители. Внешне учебный процесс казался здесь абсолютно мифическим. Я попал в университет, когда в курилках и буфетах умные разговорчики о прочитанных книгах сменились обсуждением кровавых триллеров и подсчётами опустошённых бутылок на днях рождения и вечеринках. Пустословие некоторых учёных мужей, усыплявших на первых лекциях аудиторию, тоже мало кого волновало. «Прогрессивные мысли» кое-кто предпочитал черпать из бульварного чтива под воздействием щедрых потоков алкоголя, а то и наркотиков. Я сам в какой-то момент попал во власть разнузданной массовой культуры. Уже отгремели в Русском музее выставки Малевича и Филонова, а я всё ещё крутился на Невском проспекте вокруг уличных художников в бессилии найти адреса настоящего искусства. Здесь рождалось обманчивое ощущение причастности к творческому процессу, и даже дух мелкооптовой торговли не мог поколебать моих фантастических представлений о том, что это и есть истинная художественная богема.
На Невском проспекте я познакомился с Алексом. Я почему-то сразу ему приглянулся. Мы разговорились, и он потянул меня в кафе общежития для иностранных студентов и аспирантов на улице Плеханова. Впоследствии я бывал там несколько раз. Кафе этого старинного дома, в котором существовал заповедный паспортный контроль, к вечеру заполнялось до отказа. Здесь взрослеющих членов европейской интеллигенции приглашали на выставки-продажи в неизвестные мастерские, здесь обменивались адресами, выбивали приглашения для получения виз в Европу и Америку, принимали в дар поношенные вещи, тяготившие уезжающих домой студентов, здесь, торговали советской военной символикой, медалями и орденами, здесь обменивали зимние солдатские шапки на американские прорезиненные ботинки, считавшиеся престижнейшей вещью в среде «невских» художников, здесь в длинных общежитских коридорах тайно ночевали те, кто не имел своей крыши, здесь просто пили за чужой счёт кофе, а если везло – водку. Находиться вблизи иностранцев, повсюду сопровождать их, извлекая из навязчивых эскорт-услуг максимальную выгоду, было жизненным принципом некоторых молодых бездельников. Пределом мечтаний для них был отъезд на Запад. Алекс тоже был одержим этой идеей. Он жил на 5-й Советской в огромной коммуналке с, казалось, бесконечным уходящим в чёрную дыру коридором, вдоль которого тянулись двери, двери, двери…
Среди знакомых Алекса были уличные художники, учащиеся Академии художеств, сектанты, продавцы коммерческих палаток, несостоявшиеся юристы. По соседству с Алексом, в том же пещерном коридоре, жил кудрявый увалень Томсон, носившийся с навязчивой идеей попасть в книгу рекордов Гиннесса. Собственно, Томсоном его прозвал Алекс. Смуглому чернобровому Владимиру, похожему на цыгана, прозвище это сразу пришлось по душе. Он почувствовал себя увереннее.
Комната Томсона была просторной и солнечной. Сюда вечерами, часто без приглашений, стекались отработавшие на Невском художники. Кое-кто оставался ночевать и утром исчезал из комнаты в чужих брюках бесследно. К внезапной пропаже своих вещей все относились нормально, таковы были законы уличной жизни, перенесённые в условия коммунального быта. Приятели Томсона прозябали в полнейшем безвременье. Днём они могли вповалку спать, ночью – бодрствовать и веселиться. По настенным часам, окутанным годовой паутиной, ориентировались лишь о начале нового триллера. Здесь никто никуда не спешил. Назначенные накануне встречи игнорировались по наспех придуманным причинам или переносились на неопределённый срок. Новый день здесь ничем не отличался от минувшего, разве что иным световым выражением, дождём или снегом, который если и был замечен, то лишь для того, чтобы задуматься об отсутствии тёплой одежды.
Иногда я ночевал у Алекса. Он тоже писал стихи. Мы читали друг другу свои новинки, слушали Коэна, которого он боготворил, разговаривали о прочитанных книгах. За время нашего знакомства Алекс успел побывать в Италии и Англии. Из Италии он приехал, полный радужных впечатлений. «Итальянцы – это маленькие дети», – торжественно говорил он, вспоминая лето, проведённое в молодёжном лагере. В Италию Алекс попал с помощью Потапенко, который когда-то был женат на итальянке. Благодаря стараниям жены его картины купила туринская галерея. С Потапенко заключили контракт. Он работал в Турине до тех пор, пока не начал пить. Пил он долго и серьёзно, в результате чего потерял и жену, и Италию. «Это был не его город, – рассказывал Алекс, входя в положение своего знакомого. – Индустриальные мотивы – не его стихия. В промышленном городе нет почвы для душевного надрыва. Он там был одинок, несмотря на благополучие и заботу жены».
Потапенко жил в Апраксином дворе в тесной дореволюционной многоэтажке с узкими окнами и низкими потолками. Дома у него я был один раз. В тот наш приход мы нашли его лежащим на кровати. Он был смертельно бледен и почти недвижим. Есть он давно уже ничего не мог. Пил молоко и кефир. В последний раз он допился до белой горячки. Потапенко был экспрессионистом. Он писал тёмные натюрморты и пейзажи. Увидев гостей, он кое-как уселся на диване и стал подшучивать над своим плачевным видом. Меня он сразу записал в студенты и повторял, что сейчас в университетах все такие неразговорчивые и угрюмые. Мой внешний вид ему тоже не понравился. Вообще он пребывал в состоянии мелкого критиканства. Он пил кефир, поднося к дрожащим губам бутылку в белых подтёках, и ворчал. Современных художников Потапенко обвинял в поголовном плагиате. «Сейчас все шагалят и филонят», – бурчал он, большой и неуклюжий, себе под нос. Алекса забавлял трагикомичный облик Потапенко. То, каким образом он существовал и творил в этой конуре, для меня оставалось загадкой. Когда мы уходили, я почему-то чётко представил, что и через десять лет немощный Потапенко будет вот так же валяться в своей жуткой комнате под скомканным одеялом на вздутом диване, окружённый траурными натюрмортами и предсмертными пейзажами.
Глобальный переворот в моём сознании начался с посещения выставки Кандинского в Русском музее. По корпусу Бенуа я ходил два с лишним часа. Я ничего не понимал в абстрактном искусстве, более того, во мне ещё тлело насаждённое в художественной школе отрицание любых нетрадиционных форм живописи.
«Дамы в кринолинах» поразили меня необыкновенным размахом цветовой палитры. Наложение друг на друга мозаичных штриховых мазков создавало едва заметную объёмность сюжета, который появлялся и исчезал в экспрессивном, на первый взгляд, хаотичном сочетании противоречивых, как бы случайных цветов. Я всматривался в огромную картину издалека, смотрел пристально, не моргая, и незаметно её предметный ряд начинал сливаться с многообразным слоистым фоном, и я больше не видел дам; я созерцал единое гармоничное пространство, в котором не было форм, лишь красочные пятна образовывали пульсирующую фактуру холста.
«Импровизации» и «Композиции» вызвали у меня ещё больший восторг. Я открывал для себя неведомые пути прочтения абстрактного искусства. Я смутно понимал, что притягивает меня в беспредметной живописи, но это притяжение было настолько сильным, что подобные вопросы не трогали меня совершенно в отличие от полного незнания истории абстракционизма. Пометавшись по букинистическим лавкам и книжным салонам, в которых царило недоступное для студенческого кармана наследие сюрреализма, я засел в пыльных залах библиотек, чтобы прорваться к корням модернизма.
Глава 5
– Здравствуй, мой дорогой!
Вальтер явился, как всегда, неожиданно. Он заключил меня в цепкие волевые объятия, после чего весело оттолкнул и, хлопнув ладонями по плечам, осмотрел пытливым взглядом психотерапевта, желая уяснить, как месячное «заключение» в его доме повлияло на мое душевное состояние.
– Я планировал прилететь завтра, но в последний момент передумал – решил сделать тебе сюрприз.
Шмитц по-хозяйски бухнулся в кресло на колёсиках и просиял усталой белозубой улыбкой. В это время его шофёр, истекая потом, таскал тяжёлые сумки и кейсы шефа в спальню. Вера, застигнутая врасплох преждевременным прибытием Вальтера, бегала из кухни в зал и обратно с подносами, загромождёнными состряпанным на скорую руку завтраком. На вылете из комнаты, стремительно входя в правый поворот, открывающий дорогу в кухню, она всякий раз рисковала задеть плечом книжный стеллаж, упрямо обосновавшийся не на своём месте.
– Который раз убеждаюсь, как хорошо вдруг оказаться вне цивилизации, – рассуждал Вальтер, разомлев от жары и быстрой смены жизненных интерьеров. Он держал двумя руками позолоченную чашку из китайского сервиза и ловил носом волнообразные струйки пахучего пара, исчезавшие в его крупных волосатых ноздрях, стоило ему лишь втянуть мятный запах любимого чая на травах. – Индустриальный мир весьма скучен, – продолжал Вальтер, мешая мельхиоровой ложечкой сахар в фарфоровой чашке. – Западный человек прекрасно адаптирован к современной промышленной среде. Но это скорее не адаптация, а прямая зависимость от невидимых экономических схем, подчиняющих личность передовому технологическому процессу, который приносит немалое материальное вознаграждение и солидный общественный статус. Но далеко не каждому, достигшему финансовых успехов, удаётся сохранить свою личность гармоничной и целостной.
Вальтер взял с подноса вторую чашку и взглянул на меня исподлобья:
– Вот где на самом деле проблема! Оголтелый успех с непредсказуемыми последствиями для собственного здоровья или самосохранение при минимальном потреблении материальных благ?
Шмитц допил чай и поблагодарил Веру за завтрак.
– Какой всё же вкусный здесь хлеб, – сказал он суетившейся у стола хозяйке. – Обедать будем в два часа. А сейчас пойдем в сад.
Состояние растительности в цветнике Вальтера вполне удовлетворило. Пышные ряды отборной герани поражали безудержным буйством красных и белых соцветий. Рядом капли росы приглушённо блестели на лепестках кофейных бегоний. Легкомысленные тёмно-оранжевые бархатцы испускали терпкий медовый аромат.
– Мне кажется, ты прекрасно проводишь каникулы, – сказал Вальтер, внимательно осмотрев благоухающую клумбу. – Кстати, у меня есть для тебя обнадёживающая новость. Это касается твоих занятий искусством. Но об этом поговорим позже. А пока расскажи, как тебе здесь живётся.
Мы сели на пластмассовую летнюю скамейку, и Вера, всё это время сопровождавшая нас, ловко подложила под спину Вальтера подушку. Мой рассказ содержал в основном описание прелестей местной природы и моря. О своих скупых на события буднях я промолчал. Вальтер сосредоточенно слушал меня и удовлетворённо кивал головой. В его понимании каникулы я проводил плодотворно.
Вера принесла десерт, и мы приступили к взбитым сливкам с клубникой.
– Знаешь, Андрюша, я практически получил согласие известной гамбургской галереи на проведение твоей выставки, – спокойно сказал Вальтер, проглотив скользкую пурпурную ягоду.
Я мужественно воспринял эту новость и каким-то неведомым усилием сдержал жуткий по силе приступ восторга, который чуть было не завершился истошным криком на весь сад.
– Я думаю, тебе небезразлична судьба Анжелы. – Шмитц резко сменил тему и быстро покончил с десертом. Он взял со стола портсигар. Переход от сладостей к табачному дурману он свершал без раздумий. – Твоя мать посещает сейчас курсы немецкого языка… Да-да, не удивляйся. Именно посещает. Ей нужно получить языковой сертификат. Для этого необходимо сдать экзамены, а чтобы допустили к экзаменам, нужно ходить на лекции, да ещё следует заплатить за обучение. Такие у нас порядки, – развёл Вальтер руками. – Но ты– то знаешь, что Анжела прекрасно говорит по-немецки, и экзамен она обязательно сдаст. Это всего лишь неприятные формальности, заставляющие профессионала на какое-то время усомниться в своих лингвистических способностях.
Вальтер закурил. Я переваривал сногсшибательную новость, затмившую смысл нашей беседы.
– Анжела очень рада, что ты прижился в моём доме. Впрочем, этот дом не только мой, но и твой. Я хочу, чтобы ты это почувствовал. – Шмитц попросил Веру подать кофе. – Но более всего Анжела рада твоим успехам в живописи. Твоя будущая выставка в Германии – бесспорный успех.
Последнюю фразу Вальтер произнёс почти торжественно, с чувством особенного удовлетворения, вызванного его непосредственным участием в организации моей выставки.
– Сейчас я вижу свою задачу в том, чтобы оградить тебя от грязных, порой жестоких наплывов реальности и дать возможность полноценно заниматься искусством. У нас для этого существуют специальные фонды, которые выдают гранты молодым перспективным художникам. У вас же такие, как ты, брошены на произвол судьбы. Поэтому твоим меценатом должен стать я! – Вальтер решительно ткнул себя в грудь указательным пальцем.
Он позвал Веру и велел ей убрать со стола. Вечером он планировал спуститься к морю, но сначала хотел отдохнуть после дороги. Я проводил Шмитца до спальни (бывшей детской). На мгновенье он задержался в дверях и ещё раз молча заключил меня в свои могучие объятия, из которых я тактично выскользнул с пожеланиями приятных сновидений.
Я отправился к себе на третий этаж и с лестницы бросил беглый взгляд на Вальтера, который застыл в дверном проёме в переливчатых накатах мягкого дневного света, опоясавшего желтоватым контуром его тёмную однотонную фигуру. Не светловолосый ли мальчик с помятой фотографии застенчиво смотрел сейчас на меня, лихо взбегавшего по ступеням в отреставрированную мансарду?
Я поднялся к себе и рухнул на твёрдую тахту. Я слышал, как Вера мыла в кухне посуду и кто-то газовал на легковушке, пытаясь запарковаться в тесном дворе соседнего дома. Вальтер культурно похрапывал в своей уютной спальне. За его благодеяниями я чувствовал указующий перст моей матери. Она уже давно смирилась с тем, что я серьёзно болен абстрактным искусством, и сдерживать моё увлечение, переросшее из студенческой болезни в жизненный принцип, больше не могла.
Я лежал, уткнувшись носом в подушку, и пытался разгадать загадку тесного дивногорского мирка, в котором странным образом уживались равнодушная ко мне Стэлла и принципиальная Джулия – Одинцова. После отъезда Вальтера я собирался пригласить их на свой вернисаж, помня про сложное отношение Шмитца к малознакомым посетителям его дома. Но относились ли к таковым мои будущие гости?
На ужин Вера приготовила жареную картошку с грибами. Вальтер, спустившийся в зал в банном халате, выглядел после душа отдохнувшим и бодрым. Он пребывал в прекрасном расположении духа.
– Ну что, идём на променад? – В этой фразе не содержалось вопроса. – Я дико соскучился по Балтийскому морю, по морю у Раушена4.
За ужином Вальтер расспрашивал Веру о её впечатлениях от работы по дому. Книгу, в которой Вера фиксировала продуктовые и хозяйственные расходы, он повертел в руках и, увлечённый её рассказом, а изъяснялась она на ломаном английском, пренебрежительно бросил на журнальный столик. Поинтересовался он и здоровьем Вериного сына, который был подвержен простудным заболеваниям и потому часто пропускал школу. Напоследок, вставая из-за стола, он по традиции поблагодарил Веру за вкусный ужин и спросил, все ли его денежные переводы она получила?
Мы шли вдоль самой кромки моря. Оранжевый диск солнца фосфоресцировал над горизонтом на грани падения в воду. Закат надвигался на берег, охватывал пляж и песчаные откосы. Я наблюдал за медным ползущим отливом солнца по ровной воде и мне хотелось вплавь достичь низкого затухающего шара, погружавшегося в морские глубины.
– Знаешь, чего мне иногда не хватает? – Вальтер остановился. – Мне не хватает той чудесной, порой опасной новизны ощущений, когда вдруг впадаешь в дикий восторг от ледяного жжения капли росы, попавшей за шиворот ранним утром, или взвизгиваешь при виде ухмыляющегося кузнечика, прыгнувшего на плечо из высокой травы. – Вальтер помолчал и попросил у меня бутылку минеральной воды, которую вместе с полотенцами и плавками я тащил в рюкзаке. Он сделал два глубоких глотка и прополоскал рот шипучей, сильногазированной водой. – Сейчас, если что-то подобное случается со мной, я отмечаю про себя, что в школьном возрасте я обязательно бы возрадовался порхающей бабочке над дикими розами в дюнах. – Вальтер сделал ещё два глотка. – Возраст сужает сферу жизненных ощущений. Сегодня я радуюсь стабильному состоянию духа, подкреплённому деловыми успехами, радуюсь домашнему покою и благодарю Господа за то, что он не отнял у меня – потенциального пенсионера – возможности самостоятельно передвигаться по этой чудесной балтийской земле. Ну что, здесь остановимся?
Я расстелил на песке оба полотенца и рядом с рюкзаком поставил резиновые сандалии Вальтера. Без них он не решался заходить в воду.