И возненавидел я жизнь,
Ибо злом показалось мне то, что делается под солнцем,
Ибо всё – суета и погоня за ветром.
Еккл 2,17
Открытые полки с книгами. Двухтомник «Лекарственные средства» под редакцией Машковского, рецептурный справочник Видаль за две тысячи десятый год, справочник по венерическим болезням, учебники и монографии по детской и подростковой гинекологии. Последних неоправданно много, – около пятнадцати корешков книг, по которым можно понять, что хозяина библиотеки очень интересует эта тема.
На средней полке фотография небольшого размера. Маленький мальчик с широко открытыми глазами, который с удивлением смотрит в камеру. За руку его держит улыбающаяся женщина в длинном белом платье.
Выдвижные шкафчики шифоньера. В одном помятые инструкции к бытовой и компьютерной технике, в другом, практически пустом, в дальнем углу детские трусики белого цвета.
Я возвращаюсь к столу и сажусь на стул. Снова смотрю на монитор. Почти однообразные картинки меняются на экране. Раз за разом, вгоняя сознание в бессмысленное созерцание, – смотреть на это грустно и противно, но нужно, чтобы убедиться.
Владелец этих цифровых фотографий заслуживает смерть.
Отвернувшись от монитора, я осматриваю помещение. Небольшая однокомнатная квартира. Стена, разделяющая кухню и комнату, убрана. Справа от окна угол, в котором создано подобие кабинета, – компьютерный стол, за которым я сижу, полки с дисками и книгами на стене. Слева – кухонный уголок светло-коричневого цвета: газовая плита, разделочный стол, стиральная машина, холодильник и на стене кухонные шкафчики. В дальнем углу мягкий диван и журнальный столик, на котором стоит настольная лампа. На стене – плоский телевизор. Ничего лишнего, – обычное жилище аккуратного холостяка.
Если бы не содержимое компьютера, то никто никогда бы не заподозрил в скромном интеллигентном мужчине с медицинским образованием начинающего педофила. Да, я знаю, что в реальности он еще не перешагнул черту, но – до неё остался лишь шаг, и он его обязательно сделает.
Я слышу звук открывающегося замка. Он возвращается с работы. Откинувшись на спинку стула, я смотрю в окно – в июне темнеет поздно, уже перевалило за одиннадцать часов вечера, а все еще достаточно светло. Я слышу, как он весело насвистывает. Скинув обувь, идет в ванную комнату и моет руки. Затем в комнату и, наконец-то, видит меня.
На лице всего лишь удивление. Он ничуть не испугался, и мне это нравится.
– Как вы сюда попали?
И не дожидаясь ответа, он переводит взгляд на монитор. Там сейчас появилось изображение обнаженной девочки лет десяти. Она лежит на спине, глаза закрыты, на животе справа марлевая повязка. Состояние после аппендэктомии, первый час после операции.
– Кто вы?
Он снова спрашивает, хотя по глазам вижу, что он уже начал вспоминать меня.
– Я знаю вас, – говорит он, и нетерпеливо щелкая двумя пальцами, продолжает, – вы врач-терапевт из второй терапии. И фамилия у вас какая-то странная. Какой-то Нофелет, что ли?!
– Нет, – мотаю я головой, – моя фамилия Кохелет.
– Точно! Я же помню, еврейская какая-то фамилия!
Он непроизвольно улыбается, садится на диван, непринужденно закидывает ногу на ногу, и снова спрашивает:
– Ну, и как вы попали в квартиру?
– Через дверь.
Я лаконичен и созерцательно спокоен. Когда ты в чем-то уверен, и уже принято решение, то не нужно суетиться и торопиться.
– Надеюсь, вы понимаете, что это незаконно?!
– Да.
Я смотрю в глаза тому, кто десять лет назад сознательно и осознанно пришел поступать в медицинскую академию на педиатрический факультет. Уже тогда он знал, что хочет получить от своей будущей работы. Уже тогда он в своих розово-мокрых мечтах представлял себе то, что сейчас у него меняется на мониторе каждые пятнадцать секунд.
– Что вам надо?
Наконец-то в его голосе появляется неуверенность. Нет, еще не страх, и не паника. Он всё еще думает, что неуязвим и контролирует ситуацию. Он уверен, что всё закончится хорошо.
– А как вы думаете, что мне надо? – спрашиваю я.
– Деньги за молчание? – предполагает он. – Но вы же знаете, что много я предложить не могу.
Я мотаю головой и улыбаюсь.
– Вы тоже любите детей и хотите, чтобы я вам подарил свою коллекцию? – говорит он с легкой усмешкой в глазах.
Поморщившись, я снова качаю головой.
– Вы хотите отдать меня в руки правосудия? – вздыхает он с наигранной грустью. – Однако сразу хочу предупредить, что вы ничего не сможете доказать. Большая часть фотографий сделаны с согласия родителей, так как я собираю материал для кандидатской диссертации и визуальные материалы нужны для иллюстрации научной деятельности.
Пожав плечами, я говорю:
– Большая часть, но не вся.
– Если вы их скопировали, то вы тем более не сможете доказать, что это взято из моего компьютера. Я сотру с жесткого диска фотографии, которые не относятся к диссертации, и – всё. У вас на меня ничего нет.
Он торжествует. Его улыбка раздвигает щеки, создавая на них милые ямочки, которые так нравятся детям.
– А, может, я ничего не хочу доказывать? – спокойно говорю я. – И, собственно говоря, зачем мне копировать это? Суетное это, – пытаться что-либо кому-либо доказывать.
Он удивлен.
– Тогда для чего все это?
– А так ли уж это важно, знать для чего и зачем? – говорю я, отворачиваясь к монитору. Подвигав мышь, я возвращаю на монитор рабочий стол и нажимаю на кнопку выключения компьютера. Я осознанно подставляю спину противнику, ожидая его нападения. Но, к моему сожалению, он на это не решается. Когда я снова поворачиваюсь к нему, он по-прежнему сидит на диване. Но теперь в его глазах есть страх и паника.
– Если вы собираетесь забрать мой системный блок, то сразу предупреждаю, я вам не позволю это сделать!
– Попробуй мне помешать.
Я старательно обостряю ситуацию, но он все никак не может решиться на открытое сопротивление. Отодвинув стул, я сгибаюсь и лезу под стол, делая вид, что хочу отключить компьютер от монитора и от сети. И только тогда он делает первую попытку. Схватив обеими руками настольную лампу, он вскакивает с дивана и нападает на меня.
Я жду этого, поэтому его первый удар приходится на край столешницы. Металлический абажур лампы с грохотом летит в сторону. Толкнув стул ему на встречу, я отвлекаю противника от следующего удара. Когда он с угрожающим выражением лица снова замахивается, я делаю быстрый выпад правой рукой, в которой у меня зажат нож. Он легко входит в тело, и всё – неожиданная боль, осознание, что увидели глаза, ужас неминуемой смерти – отражается в его глазах. Лампа падает на пол.
Он прижимает руку к ране. И медленно валится назад. Я успеваю поймать его, чтобы лишний шум не помешал мне. Хотя, абажур и стул уже произвели достаточно много шума.
Я сижу рядом с телом и смотрю в его тускнеющие глаза. Да, я все также считаю, что в глазных яблоках остается очень много информации, но теперь они мне не нужны. Жертвоприношения в прошлом, – Богиня покинула меня, ну, или я, вернувшись из бездны, осознал, что свет далеких фонарей всего лишь странный мираж во мраке зимнего леса. Ритуалы канули в Лету, так как они не имеют сейчас никакого значения, – ни эстетического, ни устрашающего. Как оказалось, нельзя войти в одну и ту же реку дважды, даже если знаешь, что течение имеет замкнутый цикл и молекулы воды однотипны. Обязательно найдется член стада, который нагадит выше по течению, и непоправимо изменит качество реки. Тени по-прежнему живут только сегодняшним днем и своими мелкими сиюминутными желаниями. Редко кто из них заслуживает жизни, и только единицы готовы встреться с Богом.
За окном совсем стемнело. Скоро ночь, – время безумств для одних, сна для других, и бессонницы для третьих. Вернувшись в город, я снова перестал спать по ночам, словно жизнь в большом стаде теней заставляет меня с тоской и ужасом всматриваться во тьму, сотканную из сотен серых многоэтажных домов, мрачных улиц и тусклых фонарей.
Я неторопливо протираю все те поверхности, на которых могли остаться отпечатки пальцев. Да, конечно, я мог бы использовать перчатки, но латекс не дает тех тактильных ощущений, которые так мне нужны. Через кожу рук я чувствую окружающий меня мир, и это важнее риска быть обнаруженным.
Закрыв за собой дверь, я иду вниз по лестнице. На уровне четвертого этажа в подъезде на подоконнике стоит кактус. Колючий полиповидный вырост, который созерцает ежедневную суету многоквартирного дома. Положив ключ от квартиры на край горшка, я продолжаю свой путь вниз.
На уровне второго этажа мне навстречу поднимается долговязый худой мужик с равнодушно-отстраненым взглядом. Он медленно, словно нехотя, шагает по ступенькам. За спиной у него пустой станковый рюкзак. Он не смотрит на меня, и я уступаю ему путь, чуть замедлив шаги. Мужик даже не поднимает голову, словно никого рядом с ним нет. Волоча ноги, он проходит, и я продолжаю свой путь вниз.
Во дворе дома я вдыхаю полной грудью летний воздух, – смесь цветущей акации, выхлопных газов и жареной рыбы. Подняв голову, я вижу, как на небе тень медленно закрывает серебристый диск луны. Заворожено наблюдая за эти астрономическим явлением, я на минуту забываю, что мне надо уходить от этого дома.
Улыбнувшись, опускаю голову и неторопливо иду в сторону своего жилища, наслаждаясь вечерней прохладой и тишиной. Мне нравиться вечернее и ночное время летом, – тепло и темно, всё для того, чтобы не видеть безумие окружающей действительности и неторопливо шагать, никуда не спеша.
Ночь – это время для размышлений и действий.
Она, как лунное затмение, скрывает яркую дневную суету и суетные глупые мысли.
Бог – это зло. Абсолютное и вечное. Иррациональное, неисправимое, аморальное и патологичное. Ничего нельзя изменить, – поставив диагноз, невозможно вылечить. И эта неизлечимость заставляет меня думать, что мир создан для вечного страдания. Так было и так будет. Цивилизация в этом пространстве сделана Создателем для собственного увеселения и развлечения. Это ведь так интересно созерцать, как изо дня в день совершаются различные злодеяния. Пьяный муж забивает насмерть жену, женщина закапывает своего новорожденного ребенка в огороде. Подростки глумятся над беззащитным бомжом, и пьяный водитель на высокой скорости сносит группу людей, стоящих на автобусной остановке. Молодой парень с улыбкой нажимает на кнопку, зная, что после этого произойдет взрыв, который убьет его и еще несколько десятков людей.
Творец удобно расположился в кресле, и наслаждается тем, как тени пытаются выжить на этой планете. Иногда он ускоряет процесс, – ураган ломает деревья, срывает крыши и убивает живые существа. Или землетрясение в океане, которое поднимает волну и смывает жизнь с побережья. Или многодневный ливень, который затапливает сушу, вызывает оползни и приводит к массовой гибели людей.
У Него много различных рычагов, и Он ими активно пользуется, особенно, когда видит, что люди в борьбе за жизнь побеждают. И чем больше живых существ на планете, тем сильнее будет рад Создатель, когда придет время сбора урожая.
Бог – это зло, и всё чаще я думаю о том, как вхожу к Нему в комнату. Я не представляю, где Он живет, но могу нарисовать это место в своем воображении. В пустой комнате стоит удобное кресло напротив прозрачной стены, на которой всё и происходит. Он сидит в кресле и увлеченно созерцает, как одинокий стрелок, вооруженный автоматической винтовкой, расстреливает толпу мирных горожан. На Его лице довольная улыбка. Потные ладони сжимают подлокотники кресла. Он настолько увлечен, что не замечает меня.
Быстрым и уверенным движением я перерезаю Ему горло.
Я знаю, – у Него такая же кровь. Она толчками бьет из раны на шее. Он хрипит, хватаясь руками за рану. В Его глазах радость сменяется удивлением.
Жаль, что это всего лишь мои ночные мечты и видения. Я не знаю, где Его логово. Это место может быть в соседней квартире, или на соседней планете. Не думаю, что мне когда-нибудь удастся посмотреть в Его глаза, но никто и ничто не может помешать представить эту ситуацию.
Я рисую карандашом на белом листе бумаги. Изображение иногда больше скажет, чем любое слово. Быстрые движения карандашом возвращают меня из мира грез, – я создаю портрет детского хирурга.
Олег Антонов. Двадцать девять лет. Третий год аспирантуры и почти готовая кандидатская диссертация. Способный хирург, которого ценили на работе, и начинающий педофил, которого знали в Сети под ником Доктор Лав. Он так и не успел сделать то, о чем мечтал, но он приблизился к этому моменту очень близко. Фотографии и робкие прикосновения, – это всё, что он делал. Пока.
И безумие в сознании, когда он представлял то, что может сделать. Интеллигентный и спокойный на работе, в своем сознании он безумствовал и ни в чем себе не отказывал.
Он уже сделал последний шаг и стоял у самого края.
Возможно, завтра он бы перешагнул черту.
Я смотрю на его изображение. Один из теней, решивший, что Бог позволил ему нарушать законы общества и морали. Который решил, что имеет право, словно он сын Бога. Ну, или бастард, на худой конец, но – ему можно по праву рождения.
Я подношу огонек от зажигалки к краю листа и смотрю, как расплывается темное пятно по изображению. Оно корежит черты его лица, искажая и стирая их. Еще мгновение, и Олега Антонова больше нет.
Ни на бумаге, ни в этом мире.
Я бросаю уголок несгоревшей бумаги и пепел в тарелку. Встав со стула, я иду к окну. Горизонт светлеет. На улице появляются первые тени, спешащие на работу. Скоро рассвет, и начало нового дня.
Для меня обычные трудовые будни в городской больнице, а для Бога – новые развлечения и удовольствия. Надеюсь, что Он расстроится, когда узнает, что один из Его стада ушел навсегда, так и не сделав зла.
Ухмыльнувшись, я думаю о том, что, скорее всего, Он даже не заметит этого. На планете так много занимательного, что Он преспокойным образом найдет замену своим желаниям.
Или с интересом будет продолжать наблюдать за мной. Вполне возможно, что я тоже одна из Его игрушек.
Потянувшись всем телом, я иду в ванную комнату. Через час я должен быть в больнице. Меня ждут пациенты и ежедневная рутина. Я все так же не уверен в том, что тени нуждаются в выздоровлении, но меня тешит надежда, что однажды ко мне в палату поступит пациент.
Я посмотрю ему в глаза и пойму, что это именно тот, кто мне нужен.
Да, тот самый пациент.
Которому я хочу перерезать горло.
В отделении царит праздничное настроение. Сегодня пятница, а в воскресенье будет День медицинского работника. Последний рабочий день недели и предвкушение праздничного вояжа на речном теплоходе, который ежегодно организует администрация больницы.
– Михаил Борисович, – говорит мне Марианна Николаевна Никулина, профсоюзный лидер нашего отделения, – вы у нас человек новый, поэтому явка в воскресенье обязательна. И отдохнете, и с коллективом больницы познакомитесь. Кстати, – она игриво подмигивает мне, – наши незамужние девушки интересовались вами, спрашивали о том, будете ли вы на теплоходе.
Кивнув, я с улыбкой говорю:
– С удовольствием приму участие в этом мероприятии. А то я, кроме нашего отделения, никого толком не знаю.
И мысленно продолжаю говорить:
– И знать никого не желаю. И напиваться до свинского состояния не буду. И с незамужними дамами подавно знакомиться не хочу.
– Вот и хорошо.
Марианна Николаевна отворачивается от меня и подходит к заведующему отделением.
Мне грустно. Придется быть на этом стадном мероприятии, смотреть, как коллеги из интеллигентных людей превращаются в пьяное быдло. И придется изо всех сил пытаться не выделяться из толпы веселящихся медицинских работников. Ничего не меняется, словно не было последних пяти лет, которые я прожил вместе с Богиней. Однажды она попала ко мне в палату и стала смыслом моей жизни. Неожиданно пришла и так же внезапно пропала, оставив после себя чувство легкой грусти и странно-приятные воспоминания. С одной стороны, последние пять лет я жил с твердым знанием, что она в любой момент придет и поможет, возьмет за руку и поведет к свету далеких фонарей. А с другой стороны, это ложное ощущение защищенности и собственной непререкаемой правоты мешало мне увидеть простую истину, – она целенаправленно вела меня в бездну. Этот урок пошел мне на пользу. Я шагнул в пропасть и, наконец-то, стал самим собой. Теперь мне не надо оглядываться, чтобы узнать мнение Богини или увидеть одобрение в её глазах. Теперь мне не нужно вглядываться во тьму, чтобы увидеть свет далеких фонарей. И нет необходимости смотреть под ноги, чтобы не оступиться.
Впрочем, я по-прежнему верю и использую Её слова:
«Люди, как тени, идут своим путем, кто в правильном направлении, а кто-то идет совсем не туда. Бредут, как стадо. Но у любого стада всегда есть те особи, которые идут впереди. И те, которые идут сзади. Те, что спереди, умрут первыми. У тех, что сзади, будет шанс, но они тоже умрут. И всегда есть те люди, которые отбиваются от стада. Идут своим путем. Эти выживут. Будь другим. Иди своей дорогой».
– Михаил Борисович, чему вы улыбаетесь?
Услышав голос, я возвращаюсь из глубин своей памяти. На меня смотрит Нина Альфредовна Кузнецова, коллега по отделению и просто симпатичная женщина. Она замужем и любит мужа. В этом нет ничего необычного, если не считать того, что муж ненавидит её и тайно желает ей смерти. Ну, или чтобы она ушла к другому мужчине, и оставила его в покое. Я видел его всего один раз, и хватило одного рукопожатия при знакомстве, чтобы понять и увидеть его сознание. Увидев меня, он даже на мгновение обрадовался, решив, что я уже затащил его жену в постель и совсем скоро он будет свободен.
Думай о только хорошем, когда подаешь руку новому человеку, – может так случится, что ты открываешься настежь тому, кто способен увидеть твоё нутро.
– Иногда, Нина Альфредовна, окружающий мир мне кажется таким замечательным, что я радуюсь тому, что живу, – отвечаю я на вопрос, – вроде, и так все прекрасно, но знаю, что завтра будет еще лучше, и просто радуюсь этому ощущению.
– Да вы в душе поэт, – улыбается Нина Альфредовна.
– Ну, может и не поэт, но – спасибо на добром слове, – говорю я собеседнице. Она из тех коллег, в которых я вижу личность. Она, конечно же, не знает, куда идет и что её ждет впереди, но – порой мне кажется, что когда придет время, она инстинктивно выберет тот путь, который позволит ей взлететь над тупой ежедневной рутиной.
– Удивляюсь я вам, Михаил Борисович, – говорит Нина Альфредовна, – в медицине всё плохо, зарплаты низкие, пациенты об нас ноги вытирают, главный врач думает только о том, как набить свой карман, в средствах массовой информации чуть не каждый день обещают конец света в ближайший год, а вы радуетесь завтрашнему дню. Хорошо быть оптимистом, но, иногда это выглядит так глупо.
Я, пожав плечами, неопределенно улыбаюсь и отворачиваюсь от собеседницы.
И, придвинув к себе истории болезни, начинаю работать.
У меня три палаты, в каждой по четыре койко-места. И все заняты, несмотря на то, что сейчас середина июня. Половина пациентов с обострением хронического бронхита и ухудшением бронхиальной астмы, связанной с цветением тополя. Другая половина – с обострением хронических холециститов и панкреатитов, обусловленных неумеренным употреблением алкоголя, жирной и острой пищи. И здесь всё так же, как и было пять лет назад. Разросшиеся тополя как никто не обрезал, так и сейчас этого никто не делает, – на ветках свисают белые шапки, ветер гонит пушистые хлопья по асфальту. Тени неутомимо и без остановки набивают утробу жареной и жирной пищей, запивая её огненной водой, зная, что именно это им кушать и пить нельзя. Словно это последний день в их жизни, и завтра ничего уже не будет. Хотя, для некоторых завтра так и не наступает.
Впрочем, у меня есть один пациент, историю болезни которого я извлекаю из папки и открываю. Он поступил вчера, и я еще не успел узнать его настолько хорошо, чтобы принять решение. Пациент мне интересен, хотя я понимаю, что вряд ли что-то смогу изменить.
Разве что чуть-чуть продлить его жизнь, чтобы потом прервать её.
Или не делать ничего, чтобы он долго и мучительно умирал от болезни.
Я думаю об этом.
Свежий речной ветер. Я подставляю лицо ветру, и смотрю вдаль. Там, где вода сливается с горизонтом, пространство разделяется тонкой линией. Это как надрез на коже, – края чуть-чуть раздвигаются, линия набухает кровью, через пару секунд рана станет красной полосой, разделяя тело на «до» и «после». Кажется, что сейчас я увижу кроваво-красное дно этой полосы, как прямой путь в бездну.
Белые облака на голубом фоне вверху, темная пропасть речного течения – внизу. Большинство теней полагает, что добро сверху, а зло снизу, Бог на небе, а Сатана во мраке пропасти.
Это было бы очень просто, если бы разделение на добро и зло действительно существовало. И это кажется таким справедливым и правильным.
Однако всё мираж. Там, на стыке воздуха и воды нет ни справедливости, ни правды, ни добра, ни зла.
Равнодушие и пустота.
Снизу и сверху.
И наивные надежды, которые питают сердца теней призрачными видениями.
Нож, рассекающий кожу, несет очищающую боль и благостную смерть. Шагни в бездну и отпусти сознание. Только так можно стать самим собой.
Глубоко вдохнув речной воздух, я поворачиваю голову и смотрю в салон теплохода. Мы только отплыли от причала, а массовая попойка по случаю Дня медицинского работника уже в разгаре. Ритмичная музыка бьет по ушам, на танцполе топчутся несколько женщин. Кстати, представительниц слабого пола в салоне теплохода больше, чем мужчин, раз в двадцать. Если уж быть точным, то я вижу только троих представителей сильного пола, которые сидят в дальнем углу стола и тупо напиваются.
– Что, и вам это мероприятие не нравится? – слышу я голос.
Обернувшись, я смотрю на стоящего рядом полного мужчину. Заведующий одного из отделений детской хирургии, Сазонов Дмитрий Васильевич. Добрые глаза на круглом лице, короткая щетина на голове, округлый живот. Он чем-то похож на Винни-Пуха. Детская больница расположена рядом с нашей районной многопрофильной больницей, поэтому коллеги-педиатры принимают участие в этом праздничном вояже. Мне он знаком только лишь потому, что я знал Олега Антонова.
– Да. Как-то всё это выглядит убого. Напиться и забыться.
Я отвечаю на вопрос, глядя на водную гладь за бортом.
– И на это есть причины. Мы можем подняться наверх и там поговорить об этом.
Дмитрий Васильевич смотрит туда же, куда и я. Он говорит спокойно и даже как-то равнодушно.
– Давайте.
Мне любопытно поговорить с новым и интересным человеком, поэтому я легко соглашаюсь на предложение.
Мы поднимаемся на вторую палубу, где практически никого нет. Парень с девушкой, обнявшись, сидят за столом и о чем-то тихо говорят.
– Люба, Витя, а вы что здесь, а не внизу? – спрашивает Дмитрий Васильевич.
Девушка смущается, а парень говорит, что им тут лучше, и они не хотят вместе со всеми напиваться.
Улыбнувшись, Сазонов поворачивается ко мне и говорит:
– Мои ребята. Вот, молодое поколение, которым не нужно это – напиться и забыться. Хотя признаюсь, далеко не все такие, большая часть молодых докторов уже потеряны для медицины.
И потом снова обращается к ним:
– Если не затруднит, дорогие мои, принесите нам что-нибудь выпить-закусить.
– Да, конечно, – согласно кивнув головой, говорит девушка, – мы сейчас, Дмитрий Васильевич.
Они уходят, а детский хирург показывает на стул рукой и предлагает:
– Садись, Михаил Борисович.
Он знает, как меня зовут, хотя мы не были представлены друг другу. И он быстро перешел на «ты», что импонирует мне. Излишняя вежливость и расшаркивание совсем ни к чему, особенно, когда я уверен в том, что мой собеседник, умный, опытный врач, и просто хороший человек. Удобно устроив свое большое тело на стуле со спинкой, Дмитрий Васильевич продолжает начатый на нижней палубе разговор:
– Я, Михаил Борисович, тридцать лет в этой профессии, прошел от ординатора до заведующего отделением, и, начиная с прошлого года, постоянно ловлю себя на мысли, что мне больше не хочется работать в этой системе. Понимаешь, – он прищуривается, словно хочет разглядеть у меня на лице понимание, – прихожу в отделение и с трудом заставляю себя делать то, что умею и знаю. И понимаю, что так нельзя, и поделать с собой ничего не могу. Всё разваливается, – и в отделении, и в нашей городской и краевой медицине, и в стране вообще. Никто не хочет работать, зато всё хотят получать большую зарплату. На каждые десять выпускников медицинской академии только один знающий и любознательный специалист, – остальные или хотят руководить, чтобы иметь доступ к государственной кормушке, или просто ничего не хотят делать. Смешно сказать, – мне практически некому передавать свои знания и опыт, – хотя это вовсе не смешно, а грустно. Вот, – Дмитрий Васильевич показывает рукой на Любу, которая с помощью своего друга несет на подносе тарелки с закусками и бутылку водки, – эта девочка, и еще один хороший специалист у меня есть, и всё! И больше никого!
Приняв поднос, он благодарит своих сотрудников, и, проводив глазами молодежь, сам разливает в рюмки водку.
– Давай, Михаил Борисович, за знакомство!
Я медленно выпиваю полрюмки водки и сразу перебиваю мерзкий вкус хрустящим огурцом. Дмитрий Васильевич на выдохе опрокидывает рюмку в себя, и, замерев на мгновение, медленно вдыхает воздух.
– Так вот, о чем это я?
– Молодежь работать в медицине не хочет, – напоминаю я.
– Да, точно. Но это еще полбеды. Система здравоохранения уничтожается, во всяком случае, у нас в крае. Всё, что создавалось десятилетиями, уничтожено за пару лет. Губернатор – прожектер и пиарщик, красиво говорит и потихоньку всё, что есть ценного в крае, продал или своим, или московским финансовым структурам, а прибыль положил к себе в карман. Краевой министр здравоохранения, мальчик-мажор, который толком врачом не работал, делает то, что ему скажут, и как результат, частные клиники растут, как грибы, а муниципальная медицина находится на грани выживания. Впрочем, выше тоже надо смотреть, – Дмитрий Васильевич показывает пальцем вверх, – когда у руля российского здравоохранения ставят менеджера, а не профессионала, то и внизу не стоит ждать умных руководителей.
Он снова разливает водку, словно не заметив, что у меня в рюмке что-то осталось.
– Давай, Михаил Борисович, выпьем за тех, кто пытается сохранить уважение к себе и к своему труду, – говорит доктор Сазонов тост, обреченно вздыхает, и быстро опорожняет свою рюмку.
Я вижу, что он хочет напиться. И забыться. Но мне интересно то, о чем он рассуждает. Поэтому я поддерживаю его, – выпив половину рюмки, я снова ставлю её на стол. И говорю:
– Ну, может, не так всё мрачно?!
Дмитрий Васильевич машет руками, и громко говорит:
– Нет, именно так. Мрачно и хреново. Реформа, инновации в медицине, модернизация, пилотные проекты, – завалили нормальную медицину умными словами, и под этой кучей уже нет того, что было раньше. Это, как гвозди, которые вбивают в гроб бесплатной медицины. Словно платная медицина может решить настоящие и будущие проблемы врачей и пациентов. Будто если бросишь горсть монет рабам, то они с радостью и энтузиазмом увеличат производительность труда.
Теперь уже я наливаю водку в рюмки.
– Но ведь государство дает деньги на покупку новейшего оборудования, – говорю я, поставив бутылку на стол, – строятся современные медицинские центры, например, перинатальный центр и центр сердечной хирургии…
– Дорогой мой, – обреченным голосом прерывает меня хирург, – во-первых, оба центра построены на бросовых землях, на болоте, и кое-кто явно погрел руки на этом. Все проблемы у этих центров еще впереди. Ну, а во-вторых, они ни в коем случае не решат проблемы ни в акушерстве, ни в сердечной хирургии, ни в демографической ситуации, ни в нашей медицине вообще, потому что будут здания, но некому будет работать. Еще лет десять-пятнадцать, и некому будет лечить обычных людей в небольших городах и поселках, потому что специалистов уже сейчас не хватает, и те, что сейчас работают, скоро разбегутся из-за нищенской зарплаты и тяжелого ненормированного труда. Конечно, кое-кто останется, но это уже не будут профессионалы высокого класса, которые хотят что-то изменить к лучшему, которые хотят помочь и вылечить. Представь себе картинку, – крупные медицинские центры, которые смогут оказать помощь далеко не всем, больницы для бедных, где ничего нет, ни нормального оборудования, ни хороших лекарств, ни профессионалов своего дела. И платные клиники, где смотрят не на здоровье, а на кошелек, и где сделают все, чтобы изъять деньги из кошелька. И каков будет результат?
Дмитрий Васильевич поднимает руки, растопыривает пальцы, и сам отвечает на свой вопрос:
– В крупных центрах поток запущенных больных, где, как на конвейере, уже никто не будет обращать внимания ни на пациентов, ни на их родственников, ни на возможность выздоровления. В муниципальных больницах основными пациентами будут старики, алкоголики и инвалиды. В платных клиниках богатые пациенты будут платить за то, что им вовсе и не надо, и будут получать ту медицинскую помощь, без которой вполне могут обойтись.
Мы снова выпили. В голове появилось головокружение и чувство эйфории.
Я улыбаюсь. Наверное, со стороны это выглядит глупо, но Дмитрий Васильевич этого не замечает. Погруженный в свои мысли, он продолжает говорить:
– Еще одна огромная глупость – разделили поликлиники и стационары, создали систему фондодержания, и теперь в поликлинике будут максимально тянуть с госпитализацией, а стационары будут получать запущенные случаи, когда уже поздно что-либо сделать. Нельзя разделять амбулаторное и стационарное звено, – Дмитрий Васильевич ладонью, как саблей, рубит воздух, – потому что тогда разрушается преемственность в оказании медицинской помощи, и никто ни за что не отвечает. Эта ситуация хороша для менеджеров, которые видят только финансовые потоки, знают, как из них сделать свои состояния, и не замечают реальных проблем в медицине. Они не имеют никакого представления о том, что действительно нужно нам для лечения пациентов.
Я вижу, что Дмитрий Васильевич пьян. Его речь становится заторможенной, но свои мысли он пока излагает ясно и четко. Впрочем, я понимаю, что ему надо просто выговориться. Он ничего не может изменить в создавшейся ситуации, и это осознание своего бессилия и нарастающая несправедливость заставляют его мысленно беситься. Сегодня он спустит пар, и завтра, может быть, ненадолго у него будет легко на душе.
После очередной рюмки Дмитрий Васильевич, задумчиво глянув на речной простор, грустно говорит:
– Да, и нахрен эти глобальные проблемы. У меня хирург пропал. Способный парень. Умный, любознательный и способный. Руки на месте, детей любит, и они его тоже. Я, глядя на него, думал, что всё не так плохо, если такие врачи есть. В четверг не пришел на работу, в пятницу тоже, на дежурство не появился, на телефон не отвечает, дверь не открывает. Никогда ничего подобного с ним не было. Если в понедельник на работе его не будет, то я даже не знаю, что делать.
На штанге зеленые блины по двадцать пять килограмм с каждой стороны. Жим лежа. Три подхода по десять раз. И затем надо сделать еще один подход с общим весом штанги пятьдесят пять килограмм. Через боль в мышцах я толкаю штангу над собой и в голове ни одной мысли. Только желание пересилить и преодолеть себя, – зачем ходить в тренажерный зал, изнурять себя физическими нагрузками и терпеть боль, может, лучше ничего не делать и просто отдаться меланхоличному течению реки по имени Жизнь.
Тяжело дыша, я отдыхаю. Мышцы рук и груди дрожат от напряжения. Я смотрю по сторонам и пытаюсь вернуть сознание к мыслительному процессу.
В фитнесс-центре около тридцати человек, и это достаточно много для половины седьмого утра. И очень мало для зала размером с половину футбольного поля. Большая часть из этих тридцати бегут или идут по беговым дорожкам, несколько занимаются на силовых тренажерах. Рядом со мной только что пришедший худой долговязый мужчина разминается перед зеркалом во всю стену.
Я добавляю к штанге еще два блина по два с половиной килограмма. И вопросительно смотрю на мужика. Он кивает и идет ко мне. Встав для страховки рядом, он сразу начинает негромко и без эмоций на лице говорить:
– В первой квартире живет семья – он работает на стройке каменщиком, она – библиотекарь, и маленькая дочь. Вроде всё нормально у них, живут хорошо.
Его ладони не прикасаются к штанге, но я уверен, что если мои руки не выдержат нагрузку, он сможет удержать штангу от падения.
– Во второй квартире живет молодая пара с совсем маленьким ребенком. Он инженер на заводе, она – в декрете. Нормальная благополучная семья.
Он помогает опустить штангу в пазы и отходит от меня. Взяв гантели по десять килограмм, он начинает упражнения на бицепсы.
Опустив голову, я отдыхаю. Кажется, что каждая мышца плечевого пояса дрожит. Капля пота стекает со лба и падает на руку. Задумчиво созерцая венозный узор на запястье, я размышляю об извилистом пути, который снова привел меня к тому месту, откуда я начинал. Словно свернулась спираль, отбросив меня назад, но я вернулся совсем другим. И внутренне, и внешне. С другой фамилией в документах, и с ясным пониманием дальнейшего пути. Осталось похоронить прошлое, в буквальном смысле этого слова, и, скинув этот груз, идти своей дорогой налегке. Хотя, иногда мне кажется, что, даже предав земле Её тело, я никогда не избавлюсь от мрака зимнего леса. Тьма давно живет со мной, и Богиня всего лишь давала призрачную надежду на то, что когда-нибудь я выйду к свету.
Манящие миражи.
Как часто они ведут нас в пропасть.
Хотя, может это и хорошо, – только так можно найти свой истинный путь, только таким образом можно заглянуть в глаза Богу.
Закончив силовые упражнения, я иду на беговую дорожку, и, включив на дисплее программу, начинаю быстрым шагом наматывать расстояние на скорости семь километров в час. Быстрая ходьба успокаивает и расслабляет, во всяком случае, меня. Просто идти, не глядя на цифры, меняющиеся на экране. Передвигать ноги и следить за дыханием. Ритмичные движения, которые приближают меня к будущей встрече с тем, кто присматривает за мной. Да, я в этом уверен, – Он пристально и неутомимо наблюдает за мной. Я тоже в некотором роде Его игрушка, пусть даже Он думает, что полностью контролирует меня.
Через тридцать минут я останавливаю беговую дорожку и иду в раздевалку. На часах – семь двадцать пять, через полчаса я должен быть на работе.
Сразу после душа я подхожу к зеркалу и пока причесываю свои короткие седые волосы, снова с некоторым удивлением и странным ощущением чужеродности зеркального отражения, созерцаю себя. Прошло уже столько времени, а я все никак до конца не могу привыкнуть к тому, что вижу.
Заживший неправильно сломанный нос пришлось снова ломать, и после операции он стал с горбинкой, тонкий и крылья носа прижаты к носовой перегородке. Чуть изменился изгиб губ. Выбитые передние зубы пришлось вставлять, и это полностью изменило мою улыбку, – она теперь больше походит на оскал хищного зверя, что, впрочем, нисколько не мешает мне открыто и уверенно улыбаться. Усы и маленькая седая бородка обрамляют нижнюю часть лица, меняя его очертания.
Неизменными остались только глаза.
Я смотрю на себя, и только по глазам вижу доктора Ахтина.
Я изменился снаружи и внутри, но не настолько, чтобы забыть и зачеркнуть все то, что было в моей прошлой жизни. Я, по-прежнему, Парашистай, пусть порой думаю и делаю не так, как раньше.
Какой-то широкоплечий мускулистый мужик идет в душевую комнату и замедляет шаги напротив меня. Я знаю, что он видит, – неровный шрам на спине, рваные рубцы на боку и бедре, и еще несколько мелких шрамов, которые уже не так явно бросаются в глаза. Он открывает рот, словно хочет что-то спросить, но, увидев мой взгляд, резко сжимает губы и уходит.
Вздохнув, я иду к своему шкафчику.
Мне надо спешить, если я не хочу опоздать на работу.
Хотя, иногда мне кажется, что совсем не стоит куда-либо торопиться, – если в той точке пространства, куда я иду, меня ждет Бог, то ничего страшного, если он посидит в ожидании доктора.
Рафиков Ринат Ибрагимович. Пятьдесят два года. Обострение хронического панкреатита. Круглые щеки, второй подбородок и короткая щетина волос на голове. Лицо, как у борова, с непреходящим удивлением в заплывших глазах. Он любит вкусно и обильно покушать, а теперь ему это нельзя делать, и поэтому в глазах застыл вопрос – когда перестанет болеть живот, не будет тошнить и можно будет съесть рульку и запить пивом?
Я бы мог ответить на это кратко и емко, но – пока не могу. Пациент поступил после личного звонка главного врача больницы. Заведующий отделением лично присматривает за тем, как я его веду и какие препараты назначаю. Коллеги, облегченно вздохнув после того, как узнали, что Рафиков поступил в мою палату, периодически сочувственно спрашивают, как идут дела.
Я отвечаю, что всё хорошо, хотя совсем в этом не уверен.
Панкреатит можно полечить, загнав его в состояние стойкой ремиссии. Сахарный диабет, который я выявил традиционными методами диагностики, можно держать под контролем. А вот от раковых клеток, поселившихся в одном из отделов толстой кишки, так просто не избавиться.
Да, хирургическая операция может продлить ему жизнь, но сейчас только я знаю, что у Рафикова впереди. Методы диагностики несовершенны, – пока никто и никак не сможет доказать, что у него начинающаяся злокачественная опухоль в сигмовидной кишке.
Пациент не жалуется. У него нет симптомов, и, соответственно, нет показаний для проведения необходимых диагностических исследований.
Нет диагноза, соответственно, нет и показаний для операции.
А когда диагноз поставят, то будет поздно – множественные метастазы в печени, большом сальнике и на брюшине сведут на «нет» усилия хирургов. Грустная фраза «эксплоративная лапаротомия», которое своей обреченностью заставляет смириться с мрачной действительностью и успокаивает сознание, – я сделал всё, что мог.
Да, ты опытный и знающий врач, но можешь далеко не всё.
Впрочем, это не относится ко мне. Я могу кое-что сделать, но тут возникает вопрос – зачем мне тратить свои силы и энергию, во имя чего и ради кого?
Рафиков Ринат Ибрагимович – влиятельный функционер партии власти в нашем регионе. Он находится почти на вершине краевой пирамиды, – выше только губернатор. Но это далеко не главное. Важных чиновников много, но Рафиков отличается от остальных тем, что он находится в центре созданной им паутины. Да, именно он один из организаторов коррупционной системы в нашем регионе. Откаты и крупные суммы в конверте за землю в центре города и возможность освоить бюджетные деньги. Он присматривает за системой, контролирует финансовые потоки и, в некотором роде, Рафиков важнее и круче губернатора, потому что последний тоже кормится с его рук.
– Как дела, Ринат Ибрагимович?
Мой голос спокоен и вежлив. Я смотрю в его глаза и вижу там злость. Рафиков привык, что любую задачу он может решить, любую проблему разрулить, но тут вдруг оказалось, что он ограничен в своих желаниях. В воскресенье, когда на фоне лечения ему стало лучше, он съел то, что нельзя было.
Кусок свинины. Совершенно не жирной, слегка недожаренной, сочной и вкусной. Она таяла во рту, и он съел её с непередаваемым удовольствием.
Через час заболел живот. Потом тошнота и рвота непереваренной пищей. Затем поднялась температура. Дежурный доктор сделал всё, что положено в таких случаях, и к утру Рафикову стало чуть лучше.
– Так себе, – говорит пациент, глядя на меня исподлобья, словно это я виноват в том, что он не может жрать в три горла то, что хочет.
– Что ели вчера? – спрашиваю я. Заметив, как напрягся Рафиков, уточняю:
– Вчера вам было плохо. Поэтому я интересуюсь, после чего это произошло?
– Я ел только то, что давали здесь. Эту вашу мерзкую кашу, и стакан киселя.
Он отвечает на мои вопросы и на его лице видна вся гамма эмоций – от неприятия больничной пищи до ненависти к медицине вообще. Он уверенно и нагло врет, причем, он сам себя убедил, что во всем виновата больница, а не его нарушение диеты. Он у себя в сознании пришел к выводу, что вчерашнее вкусное и замечательное мясо никоим образом не может быть причиной его проблем. И еще в чем он уверен, – никто, кроме его жены, не знает, что он кушал жареную свинину.
– Каша, кисель, и всё?
– Да.
Кивнув, я улыбаюсь и говорю:
– Ну, значит, эту какая-то случайность. Наверное, ваш панкреатит последний раз взбрыкнул, и вы сейчас быстро пойдете на поправку. Сейчас будет капельница с контрикалом, и вам станет значительно лучше. Думаю, что к завтрашнему дню можно будет подумать о переводе в эндокринологическое отделение.
Ни уличать его во лжи, ни пытаться его вылечить, я не желаю. Если в пятницу я еще размышлял, то сегодня я уверен: избавив Рафикова от панкреатита, хотя бы на время, я переведу его в специализированное отделение и забуду о существовании этой тени. Я не собираюсь тратить на него свои силы, и уж тем более, не дам ему возможность красиво умереть. Пусть умирает долго и в муках. Он это заслужил.
– Какое отделение?
Рафиков, услышав мои последние слова, широко открывает поросячьи глазки и привстает на кровати.
– У вас сахарный диабет. Вам надо будет подбирать инсулинотерапию, и это лучше сделать вместе с эндокринологами.
– Какой такой сахарный диабет? – Рафиков не хочет понимать и принимать то, что слышит.
Пожав плечами, я говорю:
– Обычный. Скорее всего, он у вас появился на фоне панкреатита. Ну, это вы в эндокринологии разберетесь.
Развернувшись, я ухожу. Ни говорить с ним, ни рассказывать Рафикову о его заболевании, я не хочу. Так же, как и не собираюсь говорить о том, что ему надо обследовать кишечник.
Через три месяца у него в первый раз будет кровь в стуле. Еще целый месяц он будет думать, что это случайность, и никому не будет об этом говорить. Через неделю после первой жалобы терапевту, он будет направлен на ректороманоскопию, где у него обнаружат опухоль и предложат оперативное лечение. Рафиков не поверит хирургу, и поедет в Москву на обследование. Диагноз подтвердится, и он согласится на операцию.
Но – будет уже поздно.
Я бы мог что-то изменить, но только что пришел к простому и однозначному выводу, что этот член стада заслуживает мучительную смерть.
После работы я иду пешком. Пусть далеко и идти надо по загазованным улицам, но летним вечером доставляет удовольствие, – просто топать по одной из улиц, на которых совсем недавно я искал жертвы и, забрав очередной орган, нес каноп Богине. Сейчас мне кажется это наивным, но нужно было через это пройти, чтобы выйти на дорогу, ведущую к Храму, и к распятому на кресте.
Всё продумано и предопределено.
Я всего лишь подчиняюсь своему подсознанию, в котором уже всё записано и зафиксировано. Конечно, можно попытаться свернуть с дороги, но, ни к чему это не приведет, – пропетляв, я снова вернусь на правильный путь.
Я мысленно возвращаюсь к разрушенному Храму, где я нашел распятие. Оказавшись там дважды, – виртуально с Богиней, и реально с самим собой родом из детства, – как мне показалось, я прожил целую жизнь. Или сразу две, одну за другой.
И в каждой был Он.
Почти мертвый, смертельно больной человек, наказанный два тысячелетия назад за то, что пошел своим путем. Мои попытки избавить его от страданий не увенчались успехом, хотя сложно решить, что было бы в этом случае благоприятным исходом. Думаю, что выздоровление было невозможно, а продолжение жизнедеятельности организма было возможно только на кресте. Сняв Его с креста, сам того не подозревая, я совершил акт эвтаназии.
Помочь умереть смертельно больному, – это хорошо и правильно?
Или плохо и аморально?
Наверное, правильнее поставить вопрос так – есть ли стопроцентная уверенность в том, что Он был смертельно болен?
Сейчас могу сказать, что уверен. А там, в Храме, – я не могу вспомнить, что по этому поводу думал. Повинуясь инстинктам, заложенным в медицинском институте, я просто пытался вылечить Его, ни на секунду не задумываясь о том, заслуживает ли этот Человек моих усилий.
Наверное, впервые за долгие годы я не размышлял о том, надо ли Ему помогать.
Увидев Человека, распятого на кресте, я стал делать то, что умею.
Я иду по тротуару, выложенному плиткой. Два года назад его здесь не было. Разбитый асфальт, бордюр ниже земли и грязь, после каждого дождя стекающая на пешеходную дорожку. Теперь бордюр хорошо ограждает тротуар от участка покрытой травой почвы, на котором растут какие-то цветы.
Двор, в котором мне всё так хорошо знакомо, тих и безлюден. Вечер понедельника. Ветер шелестит листвой берез и боярышника. Запах жареных оладушек. Так было раньше, и так же происходит сейчас. Я сажусь на лавку у дальнего подъезда напротив дома, в котором я жил. По диагонали от подъезда, в хорошей видимости от знакомых окон. Я покинул эту квартиру в далеком две тысячи седьмом, полагая, что больше никогда сюда не вернусь. Меня ждали Тростниковые Поля, – так я думал.
Через два года я вернулся, но нашел другой путь к Богине.
Прошло еще два года, и вот я снова здесь.
Она ушла навсегда, и теперь осталось только узаконить это в реальности, похоронив тело.
Прямоугольники освещенных окон стали возникать один за другим. Наступили белые ночи, но тени хотят больше света, чтобы видеть друг друга. Или чтобы не бояться своих сумеречных отражений в оконных стеклах.
В окнах моей бывшей квартиры тоже появился свет. С интересом глядя на них, я жду. Тени, живущие близко к склепу, даже не подозревают, что рядом с ними, за стенкой, находится ванна с формалином, тело мертвой женщины и стеклянные сосуды с жертвенными органами.
В окне появилась женская фигура. Она настежь распахнула створки окна и задернула штору.
Осмотревшись, я убеждаюсь, что во дворе никого нет. Да, я понимаю, что некоторые любопытные глаза могут смотреть во двор из окон, но почему-то мне кажется, что сейчас время ужина и телевизора. И то, и другое отвлекает тени от любопытного созерцания дворовой действительности.
Быстрым шагом я иду через двор, и, пригнувшись, забираюсь в заросли боярышника. Кустарник расположен под окнами интересующей меня квартиры, и через открытое окно я могу слышать всё, что там происходит.
– Я думаю, ребенку пора спать.
Мужской голос. Равнодушный и бесцветный.
– Пойдем, Лиза, я тебе сказку про Жихарку перед сном расскажу.
Женский голос. Добрые интонации и любовь к дочери.
Я сижу на траве, скрытый кустами боярышника и слушаю.
«Жили, были кот, петух и маленький человечек Жихарка. Кот и петух уходили на работу, а Жихарка один дома оставался, к обеду готовился, стол накрывал, ложки раскладывал. Раскладывает, да приговаривает:
– Эта простая ложка Петина, эта простая ложка Котова, а эта не простая, точеная, ручка золоченая, я её себе возьму, сам ей буду кушать.
Прослышала про это хитрая лиса, и захотелось ей жихаркиного мяса попробовать.
Жихарка всегда двери в дом закрывал, а один раз забыл затвор задвинуть. Он только хотел ложку положить, а по лесенке топ, топ, лиса идет! Он быстро ложку бросил и под печку спрятался. Лиса зашла, – туда глянет, сюда глянет, – нет Жихарки.
– Постой же ты у меня, сам скажешь, где ты сидишь, – сказала она.
Подошла к столу и стала ложки раскладывать:
– Эта простая ложка Петина, эта простая ложка Котова, а эта не простая, точеная, ручка золоченая, я её никому не отдам, с собой унесу, сама ей буду кушать.
А Жихарка из-под печки закричал:
– Ай-яй-яй, тетенька Лиса, не берите, это моя ложка.
– Ах, вот ты где сидишь, – обрадовалась Лиса, вытащила Жихарку из-под печки, закинула себе на плечи и потащила в лес.
Притащила, печку жарко истопила, взяла лопату и говорит:
– Садись на лопату, – а Жихарка маленький, да удаленький, сел на лопату, ручки, ножки растопырил и в печку не лезет.
– Да не так, – говорит ему лиса. Он повернулся затылком к печке, ручки, ножки растопырил и не лезет в печку.
– Да не так ты, – рассердилась Лиса.
– А ты мне покажи, тетенька Лиса, я не умею.
Лиса села на лопату, лапки поджала, хвостиком прикрылась, а Жихарка лопату в печку задвинул и прикрыл заслонкой.
А дома кот и петух плачут и приговаривают:
– Эта простая ложка Петина, эта простая ложка Котова, нет ложки точеной, ручки золоченой.
А по лесенке – топ, топ Жихарка идет, – а вот и я! Они стали его обнимать, целовать.
Теперь там Жихарка с котом и петухом живут, и нас в гости ждут.
Вот и сказке конец, кто слушал, тот молодец, а кто не слушал, соленый огурец».
Я улыбаюсь, словно только что мама рассказала мне сказку перед сном. Закрыв глаза, я отпускаю сознание.
Потому что хочу не только слышать.
Потому что хочу помочь.
Или мне кажется, что я могу что-то изменить.
Она поцеловала засыпающую Лизу. Поправила одеяло, любуясь своим ребенком. Идти к мужу не хотелось, что, конечно же, ничего не меняло – он хотел «прочистить дырки». Единственное, о чем она молилась, – пусть Лиза крепко спит, ведь если она проснется, детское любопытство заставит её приоткрыть плотно закрытую дверь.
И посмотреть.
Он уже был в нетерпении. Переключал каналы, равнодушно глядя на экран. Когда она стелила постель, чувствовала спиной его взгляд, – он уже явно забыл о телевизоре. Она сбросила тапки с ног, скинула халат с плеч, забралась на постель и встала в позу. Никаких прелюдий и предварительных ласк, никаких слов любви и поцелуев. Коленно-локтевое положение с раздвинутыми бедрами и постараться расслабиться, потому что даже мазь он не любил использовать. Пережить первую боль, а после будет чуть лучше.
Изобразить возбуждение, хотя бы совсем чуть-чуть.
Немного подвигать бедрами.
И ждать, когда все закончится.
Она никак не могла привыкнуть за эти годы к экзекуции. Особенно плохо было первые три месяца (как давно и как недавно это было), – почти всегда кровь из трещин, боль до, во время и после и, самое главное, это было унизительно. Она пыталась с ним говорить об этом, но ему так нравилось. Он говорил, что испытывает большой кайф (милая моя, это так классно, у тебя такая упругая попка, а во влагалище у тебя после родов, как в стакане, ну, никакого кайфа, ты ведь хочешь, чтобы мне было приятно, не так ли). Да, после рождения Лизы упругость вагины уже далеко не та, но она полагала, что ему нравилось видеть женщину в унизительном положении, чувствовать свою власть и это доставляло ему больший кайф, чем сам секс.
Она смотрела снизу между раздвинутых ног на его двигающиеся волосатые бедра, на красную каплю, бегущую по своему бедру (одна из первых и далеко не последняя), слушала его нарастающее пыхтение. В последнее время он чаще стал хотеть «прочистить дырки», и в последний месяц на фоне регулярных клизм и частых травм снова кровь и боль стали её спутниками.
Она переместила взгляд на стену, стараясь не слышать легкие чавкающие звуки и хлопки его бедер об ягодицы. Узор на обоях. Монстр, которого она видела на стене, нагло усмехался. В легком полумраке бра видение чуть-чуть менялось – то загадочно улыбается, растягивая пухлые губы, то ухмыляется нагло, то угрожающе скалится. Как бы изучает, что она сделает, как поведет себя, и посмеет ли вообще что-то сделать, или будет покорно подвергаться унижению. И, понимая, что сопротивления не будет, что так будет всегда, находясь в полной уверенности и безусловной покорности жертвы, чудище тоже хочет потоптаться на её достоинстве. В его черных зрачках она видит всю дальнейшую жизнь на долгие годы вперед.
Он захрипел, судорожно притягивая её бедра впившимися в кожу пальцами, и она мысленно перекрестилась, – слава Богу, быстро кончил.
После этого он хлопнул ладонью по её ягодице (конечно же, это похвала, – молодец, крошка, сегодня было классно), упал обессилено на кровать и моментально заснул, впрочем, как всегда.
Она, медленно и осторожно, чтобы не усилить боль, пошла в ванную. Помылась (больно было даже прикасаться намыленной рукой), села на край ванны, взгромоздив ноги на унитаз и на стиральную машину. В круглом зеркальце она увидела вечно приоткрытый задний проход. По его краям старые ранки с темно-коричневыми корочками, большая часть из которых были сорваны. В обнаженных старых ранках и в свежих трещинках копилась сукровица. И, накопившись, она тонкой красноватой каплей стекала по ягодице, и снова медленно набиралась.
Она вздохнула и подумала, что натруженному заду нужен длительный отдых. Очень длительный отдых. Взяла рядом стоящий крем с антисептическими свойствами и стала наносить на раны.
Почувствовав, что не одна, она подняла глаза. Уже зная, что увидит.
– Тебе больно? – в приоткрытую дверь ванной заглядывала Лиза. На лице ребенка была написана жалость, а глазах стояли слезы. Маленькая девочка с взрослыми глазами. Она на секунду растерялась от своей обнаженности и неловкости позы, но затем, опустив ноги и встав перед ней на колени, чтобы быть на одном уровне с дочерью, строго спросила:
– Зачем ты подглядывала? Ты ведь знаешь, что это нехорошо.
Она говорила, а мысли метались – как давно она подсматривает, и что видела, потому что сегодня все закончилось быстро, чего нельзя сказать о позавчерашнем акте «прочистки дырок», который она пережила с трудом.
– Нехорошо делать больно людям, – отвлеченно сказала Лиза, слегка наклонив голову в сторону комнаты, где спал отец.
Она обняла дочь, и как две лучшие подруги, объединившиеся против одного противника, они неслышно плакали. Её маленькие теплые ручки обнимали мать, слезы капали на кожу, и ей казалось, что они остались вдвоем (маленькая девочка и взрослая женщина) против всего враждебного мира. Мира, где мужчины используют женщин, где нет места любви и радости, а есть только боль и страх.
– Что это вы здесь делаете? Почему ребенок не спит?
Мужской голос, который заставляет застыть от ужаса. Почему он проснулся?! Обычно этого никогда не было.
Лиза отпускает мать и, повернувшись к отцу, манит его пальцем.
– Папа, наклонись, скажу на ушко, что я знаю.
Он удивлен. Наклонив голову, внимательно слушает, что ребенок шепчет. На лице расплывается похабная улыбка.
– Да что ты говоришь! Очень интересно!
Он поворачивается и уходит.
Лиза смотрит на мать, в глазах которой ужас мешается с удивлением и любопытством.
– Что ты ему сказала?
– Я сказала ему, что в шифоньере ты прячешь большую черную палку. Когда его нет дома, ты используешь её, чтобы прочистить свою дырку.
Лицо дочери расплылось в довольной улыбке, словно она только что сделала нечто замечательное и прекрасное.
Она, не веря своим ушам, и глазам, обессилено опустилась на унитаз. Перед глазами всё поплыло. Потемнело.
И исчезло.
Наверное, она просто закрыла глаза.
А потом открыла.
Стены, сложенные из крупного черного камня, нависают тяжелым сводом сверху, надвигаются со всех сторон и уходят вдаль. Похоже на подземелье – сырое помещение, в котором водятся крысы. Или что похуже.
Она стояла на месте, оглядывая полумрак коридора и не решаясь сделать первый шаг. Казалось, что освещения нет, но она могла видеть: кое-где потеки на стенах, словно что-то темное стекало вниз, просачиваясь сквозь камень сводов; иногда белесоватый мох, похожий на живую ткань, прорастающую камень в стремлении выжить; справа у стены следы – то ли крысиный помет, то ли останки какой-то живности. Воздух влажный, но не затхлый, – казалось, свежесть поступает сюда невозможными путями.
Она шагнула вперед и оглянулась, быстрым движением головы, словно хотела поймать ускользающую реальность оставленного за дверью жилища, но за спиной только теряющаяся в темноте подземелья пустота.
Коридор был сзади и спереди, и пошла она туда, где было какое-то подобие света. Пройдя десять шагов (считая их вслух, пытаясь звуками смягчить свой страх), она поняла, что не слышит своих шагов, да и не чувствует босыми ногами (странно, на ногах должны быть домашние тапочки) холод и влагу камней. Наоборот, стопы погружались в мягкую теплую влажность визуально похожей на камень дороги. Поверхность под ногами выглядела живой, – она, остановившись, присела и надавила на пол ладонью, пытаясь кожей почувствовать жизнь. И только сделав это, поняла, как она не права: рука по локоть погрузилась в податливую мягкость, в засасывающую бездну мягких прикосновений и ужаса неизвестности.
Она, резко выдернув руку из этих объятий, отскочила к стене. И только тут почувствовала боль, – часть кожи с руки осталась там, да что там часть, вся кожа до локтя, словно сдернутая перчатка, осталась в мягком камне. И, глядя на окровавленную кисть, она закричала от боли, ужаса и страха, закричала так, как никогда не кричала. И оставляя за собой капли крови, как путеводную нить, бросилась бежать.
К свету, такому далекому и нереальному.
К жизни, в которую не верила.
Хаотичный безумный бег был недолог: налетев на препятствие, она, вскрикнув от боли, отлетела и упала на спину, ожидая, что будет погружаться во влажную бездну, где прекратится её убогое существование. Но ничего не произошло. Она открыла глаза, чувствуя спиной твердую поверхность камня, холодящего обнаженную кожу.
Это был тупик. Глухая стена, – все те же темные камни, сложенные узором кирпичной кладки. Но было и отличие, которое сразу бросилось в глаза. Стена была какая-то свежая, она совсем не выглядела старой и подверженной гниению времени.
Она казалась живой.
И эта стена действительно была живой: глаза, смотрящие насквозь, губы, растянутые в презрительной усмешке, пухлые щеки с ямочками, придающие лицу угрожающую наивность. Это был монстр из ночного детства, чудовище из одиночества юности, тварь, присутствующая на супружеском ложе и «прочищающая дырки» в её голове, пока муж занят с другой стороны. Мерзкий образ, дождавшийся своего часа, и появившийся тогда, когда она его совсем не ждала.
И голос, – тот единственный звук, который она услышала за то время, что была здесь, – соответствовал форме. Скрипучий и мощный, словно металл о металл, голос задал вопрос:
– Что есть сон, в котором зло побеждает добро?
В движениях выпуклого из стены лица была жизнь, но она казалась смертью: тем желанным забвением, когда уже невозможно противостоять безумию окружающего мира. Она смотрела в глаза вопрошающему образу и молчала. Видела в них свою участь и боялась произнести хоть слово. Но недолго, потому что ответ был очевиден:
– Это плохой сон, – и снова через молчание, она добавила, – этот сон есть кошмар.
Глаза одобрительно мигнули, скрыв на мгновение завораживающе черные зрачки, и, открывшийся рот задал следующий вопрос:
– Что есть сон, в котором добро побеждает зло?
Она пожала плечами, втягиваясь в игру в вопросы и ответы, и сказала:
– Ну, это добрый, хороший сон.
Глаза отрицательно качнулись:
– Неправильно. Добро – это изнанка зла. Это худший из кошмаров, так как он дает пустую надежду. Разворачиваешь красивую обертку в полной уверенности, что там вкусная конфета, а там – смердящее застарелое говно.
Губы слепились бантиком, что, несомненно, свидетельствовало об удовольствии, которое получала тварь от общения. Причмокнул невесомым поцелуем и снова задал вопрос, сочась самодовольством:
– Что есть сон, в котором нет ни добра, ни зла, где нет никакой борьбы, где с благостной тишиной соседствует бездонное небо, где прикосновение невозможно, а вид неприятен, где солнце зависло за горизонтом, а мир тверд во все стороны? Что есть бесконечный сон в этом сне?
Она молчала, пытаясь осмыслить вопрос, представить себе этот мир, а монстр, растянув губы в самодовольной улыбке, мерзко засмеялся, содрогаясь стенами. Он не стал дожидаться ответ, и, резко прекратив свой смех, сказал:
– Это наихудший из кошмаров, потому что это твой инфернальный сон.
Последние два слова он произнес с придыханием, смакуя их, перекатывая по языку, наслаждаясь этими звуками.
– И знаешь, в чем прелесть этого сна? – он даже прищурил глаза, пытаясь увидеть, сможет ли она ответить. И, увидев, что нет, что белое в полумраке лицо с безжизненно пустыми глазами замерло на выдохе, а губы не в состоянии разлепиться из-за мышечной судороги, сам ответил на свой вопрос:
– В пугающей реальности. Ты будешь говорить себе, что это кошмарный сон, что этого не может быть и надо проснуться, ты будешь щипать и кусать себя, ты будешь молить своего Бога об освобождении, но – все тщетно. Этот сон уже твой и пути назад нет. А впереди только ужас и страх.
Лицо из стены, став еще более выпуклым, словно пыталось приблизиться к ней, изменилось. Может, глаза стали добрее, и улыбка – мягче, но она не заметила этого: сознание балансировало на краю, даже доброе слово могло столкнуть в пропасть.
– Возможно, твой сон уже давно с тобой, и я всего лишь твой придорожный камень, что указывает путь. Хотя, выбора у тебя нет и дорога у тебя сейчас одна – прямо.
Рот монстра открылся, широко, насколько позволяли губы. В зияющей пустоте лопатоподобный язык лежал подобием тропы, словно приглашая, – пройди по мне, начни здесь и заверши путь на конце тропы, узнай, что будет дальше, испытай себя.
И когда она сделала первый шаг (а не сделать она его не могла, потому что стены подземелья сомкнулись за ней, выталкивая тело в надвигающийся разинутый рот), балансирующее сознание покачнулось на тонкой нити, которая была давно порвана и неоднократно связана простыми узлами. Она закрыла глаза, которые уже не видели, и позволила телу упасть.
Зачем сопротивляться неизбежному.
Зачем молиться несуществующему.
Полет в пустоте был быстр, а приземление болезненно. Она шлепнулась на твердую поверхность, ощутив боль всем своим обнаженным телом. И, как только боль начала стихать, инстинкт самосохранения заставил открыть глаза.
Она лежала на спине, и над ней было сумеречное небо. Подняв голову и привстав на локти, она осмотрелась (боль от движения прокатилась по телу, но она не обратила на это внимание – она очень хорошо знала, что любая боль преходяща). Спереди, слева и справа было бесконечное черное пространство. До самого горизонта – черный хорошо укатанный асфальт. Через боль в ногах она встала и посмотрела вокруг с высоты своего роста – терпеливо и медленно.
Закатанная в свежий асфальт планета (если это планета) под сумеречным небом Солнце зависло за горизонтом (если оно там есть). И её голое тело, как белая песчинка на черном песке.
Ни дуновения ветерка, ни облачка на небе, никаких звуков и видов на пустом горизонте. Только чистый черный асфальт.
И в этом странном безжизненном мире невероятным казалась божья коровка, вдруг прилетевшая ниоткуда, и севшая на грудь. Насекомое сложило пятнистые крылья и медленно двинулось осваивать новый мир.
Она улыбнулась, обрадовавшись живому существу, и подставила палец, на который божья коровка и забралась. Поднеся её к лицу, она умиленно посмотрела на неё (вспоминая стишок из детства), и…
… увидела холодные глаза, те самые, что были у него всегда, а она не хотела замечать их, слушая слова и чувствуя его руки. И мало сказать, что в глазах была угроза – в них она увидела ужас бесконечного процесса «прочищения дырок».
– Милая моя, сейчас начнем, я ведь знаю, что тебе это нравиться. Ты бы сказала, я бы делал это чаще, значительно чаще. О, ты бы знала, как мне нравиться доставлять тебе удовольствие, будь уверена, я могу делать это бесконечно.
Там, внизу, между ягодиц, возникло ощущение (судорожное сокращение растянутых мышц, колющая боль, и зуд незаживающих ран) – предвестник будущей унизительной боли.
Она хотела закричать, но здесь не было звуков, поэтому, бессмысленно раскрывая рот, она взмахнула рукой, сбрасывая божью коровку на асфальт. И кулаком, сверху, словно молотком, расплющила насекомое, нанося удар раз за разом, пока боль в руке не остановила её.
Маленькое мокрое пятно на асфальте и все. Хотя нет, – рука по локоть в крови и множество красных пятен на теле. Она задумчиво посмотрела на кровавую красоту (когда-то это уже было, возможно, в одну из тех ночей, когда монстр приходил к ней ночью, когда она погрузила руку в его мякоть).
Словно чувствуя кровь, прилетела муха. Большая жирная муха с синюшным отливом большого брюшка, которая откладывает свое потомство в падаль, в дерьмо (что ты и есть сейчас, что тут непонятного, ты сейчас, милая моя, накачанная миллиардами спермиев гниющая падаль, исторгающее накопленное годами дерьмо, пару сотен мушиных яиц тебе не помешают). Муха села на окровавленную руку, и, не дожидаясь, пока насекомое посмотрит на неё холодными глазами (в чем она была уверена на все сто процентов), она прихлопнула её свободной рукой.
Упавшая на асфальт муха была еще жива: трепыхались крылышки, бились лапки, смотрели фасетчатые (тысячи льдинок) глаза. И снова кулак-молоток опустился на агонирующую муху, добивая её.
Она выдохнула. И снова сделала вдох.
Зная, что это только начало.
Начало бесконечной жизни в пустоте сумеречной действительности…
Открыв глаза, я с недоумением смотрю перед собой. В темноте летней ночи кусты боярышника кажутся живыми, словно неведомые звери подкрались ко мне и сейчас нападут. Ветер угрожающе шелестит листьями. Где-то далеко громыхнуло – явно приближается гроза, что тоже мне на руку. Стряхнув наваждение, я встаю на ноги и поворачиваюсь к окну.
Мне повезло. Несказанно повезло.
Или, отпустив сознание и дав ему возможность действовать, я сам создал своё везение.
Впрочем, это не важно.
Как бы то ни было, у меня есть доступ в квартиру и целая ночь впереди. Хотя нет, не всё так гладко, как кажется. Еще ребенок. Девочка четырех лет. Отец девочки мертв, – женщина, находясь в сумеречном состоянии, забила его молотком насмерть. Она и теперь в бессознательном состоянии, и, как мне кажется, еще долго будет находиться в сумерках. Девочка сейчас спит, обычным детским сном. Однажды она проснется и может что-то вспомнить.
Или не вспомнит ничего.
Хотя, если подумать, в воспоминаниях ребенка есть много всего, но ничего определенного. Меня там точно нет.
Вытащив сотовый телефон, я нажимаю на кнопку, подношу трубку к уху, и, услышав ответ, говорю тихим голосом:
– Приезжай. Ты мне нужен.
Ночь прекрасна. Свежесть после дождя. Пахнет влагой и озоном, свежей травой, землей и формалином. С обнаженного холма виден лес, – бескрайний и бесконечный. Я знаю, что тайга имеет начало и конец, но её размеры завораживают меня. Уже не раз я пытался выйти из бескрайнего леса, но в детстве мне потребовалась рука той, что вывела меня к свету далеких фонарей, а примерно год назад, – многочисленные жертвы и визит в Храм.
Я уважаю таежный мир. Нет, не боюсь, – уверен, что рано или поздно тайга отпустит тебя, как бы ни казалось, что лес гипнотически бескраен. Как равный с равным, просто с удовольствием смотрю в лесную даль.
Сидя на краю ямы, – примерно два на полметра, – я пытаюсь понять самого себя. Это как сбор анамнеза у больного: чем болел, и как протекала жизнь, когда появились первые симптомы и как они проявлялись, как прогрессировало заболевание, и когда в первый раз понял, что пора обращаться к врачу.
Когда-то давно я сделал первый шаг. На пути, ведущем к свету далеких фонарей. Сначала я двигался наощупь. Особенно в юности. Богиня не часто помогала мне, даже я бы сказал, реже, чем хотелось бы. Однако она всегда появлялась вовремя, словно знала, что мне нужна её помощь. Как это было после школы…
После успешной сдачи выпускных экзаменов в школе, я написал в военкомате заявление с просьбой отправить меня в ряды Российской армии, так как я горю желанием исполнить свой патриотический долг. До восемнадцатилетия оставалось три недели, и ничего не мешало мне вновь попробовать быть, как все остальные люди.
Военком, поджарый подполковник, прочитал мое заявление, ухмыльнулся и отправил меня на медицинскую комиссию.
Вначале было неудобно ходить в одних трусах от врача к врачу, но скоро я привык. По грустному лицу медсестры, измерявшей мой рост и вес, я понял, что мне будет нелегко. Зрение у меня оказалось нормальное, и со слухом оказалось все в порядке. Невропатолог – стучал молоточком по коленям, водил им перед моим лицом, заставлял махать руками – тоже ничего не нашел.
Сложности возникли у хирурга. Нужно было снять трусы и обнажить головку. Я покраснел от пяток до макушки. Хирург (женщина лет тридцати) удивленно посмотрела на мою реакцию и сказала мне, чтобы я «быстро и полностью» обнажил головку полового члена. Затем повернула меня, заставила наклониться и раздвинуть руками ягодицы. Все остальных врачей я прошел на автопилоте, находясь под впечатлением от посещения хирурга. Очнулся только тогда, когда мне сказали, что я годен к строевой службе и завтра должен быть на областном призывном пункте. Куда я на следующий день и отправился. Отец утром позавтракал вместе со мной, сказал какие-то дежурные слова, дал денег (очень немного, сутки на них не проживешь), помахал рукой на прощание, сказал – пиши, и ушел на работу. Я обошел квартиру, попрощался с этим спокойным уголком, где я жил словно в ракушке. Меня обуревали разноречивые эмоции – страх неизвестности, неуверенность в себе и завтрашнем дне, ощущение своей никчемности и знание, что все это видят. И в то же время, ветер перемен дул мне в задницу, я чувствовал его холодок. «Новые люди, новые земли», – напевал я однообразные слова всю дорогу до призывного пункта.
Днем нас, около тридцати защитников отечества, отправили на железнодорожный вокзал, где погрузили в состав, следующий на Дальний Восток.
Мои попутчики по плацкартному купе вели себя по-разному. Федор, крепкий парень с серыми глазами, с трудом стоял на ногах. Ему было тяжело после проводин. Саша, которого провожали родители, очень их стеснялся. Я послушал, как его мать назойливо и неутомимо учит его, как вести себя, если промочит ноги, напоминает о необходимости два раза в день чистить зубы, кушать все, что дают и брать добавку, и… дальше слушать я не мог. Излишняя материнская забота утомляет, впрочем, её отсутствие оставляет чувство обиды и одиночества. Четвертым к нам пристроился капитан, который сопровождал группу призывников.
В плацкарте мы, расположившись на своих местах, минут пять смотрели в окно на мелькающие пейзажи. Затем Федор достал из рюкзака бутылку водки. Капитан заметно оживился. Саша, вырвавшись из-под маминой опеки, всем своим видом демонстрировал, что он свой, рубаха-парень. Я тоже поддержал компанию, но, так как никогда не пил ничего, крепче кефира, после двух рюмок отключился.
Далее, в течение суток, жизнь была, как хаотичная мозаика светлых и темных промежутков. Провалы в памяти перемежались с картинками моего бытия – вот я блюю в загаженное очко, вот Федя ведет меня по качающемуся на волнах перрону, вот помятый капитан сдает нас другому офицеру, и мы снова грузимся в вагон.
Очнулся я от острого желания. Придерживая обеими руками мочевой пузырь, сполз с полки.
– Очухался, – сказал Федор. Они с Сашей и еще двое парней сидели за столом. Мой взгляд остановился на бутылке и желудок болезненно сжался. Вихрем домчавшись до туалета (на мое счастье, он был не занят), я умудрился мочиться и блевать одновременно. Поплескал холодной водой на свою гудящую опухшую голову, прополоскал рот, в котором тараканы нагадили, и решил – больше ни капли этого дерьма.
Когда я вернулся в купе и отказался от предложенной рюмки, то Федя объяснил мне, что, во-первых, это самый лучший метод лечения. Во-вторых, он, то есть Федор, только что рассказал, какой ты, то есть я, крутой парень, особенно в плане баб и выпивки. И, в-третьих, отказ является проявлением неуважения к коллективу.
Коллектив я уважил, потому что хотел быть крутым, особенно в плане баб. И через несколько минут, действительно, стало лучше. Я включился в общение и, так как был самый трезвый, видел, что каждый говорит о своем, и все слушают друг друга. После второй, ощутив физический и душевный подъем, высказал свое мнение о последних событиях в стране и мире, о силе духа наших парней, воюющих в горячих точках, и о бабах, оставшихся дома. В какое-то мгновение, я понял, что все слушают только меня. Потеряв реальность на фоне алкоголя, ударившего по мозгам, я красочно и подробно описывал сексуальные оргии с Катькой (не знаю, почему, но я выбрал подружку Кости для своего пьяного бреда). Стоило мне на неё посмотреть, и она уже была готова. Заводилась с пол-оборота. Еле досиживали до конца урока, затем бегом в сторону спортзала, – там под лестницей был укромный уголок. Юбку поднимает, а там уже ничего нет.
Дальше я вывалил на замерших попутчиков всю информацию, почерпнутую мной из порнографических журналов. Тело, теперь уже без имени, созданное в моем воображении на основе цветной полиграфии, глухо стонало. Двигало бедрами. Я протянул руки к груди, качающейся в такт движениям.
Но тут кончил Саша. Он еще на Катьке выпучил глаза и дышал через раз, а на безымянном теле захрипел, держась обеими руками за штаны.
– Вот они, какие, женщины, – сказал Федя, отвлекая внимание от красного, как рак, Саши, – ну, за них, проклятых.
Замахнули, выдохнули. Чтобы отвлечься, переключились на спорт. Выпили за российских чемпионов всех времен – от древнегреческих олимпиад до наших дней. Потом провал в памяти практически до конца поездки.
Раннее утро. После трех дней пути земля под ногами дрожит в такт движения поезда по рельсам. Ощущаю себя мерзко – в теле слабость, в голове муть. Старательно вдыхаю божественно вкусный хвойный воздух. Мы идем по грунтовой дороге, которая, как бесконечная река, течет по бескрайней тайге. Постепенно оживаю. Когда после очередного поворота дороги, мы подходим к железным воротам с красной звездой, я уже чувствую себя относительно хорошо, с интересом смотрю на окружающую жизнь.
После бани и переодевания в военную форму, посмотрел на себя в зеркало и понял – родина в опасности. Висящая мешком на худом теле форма, перетянутая ремнем, и пилотка на опухшем лице. Из коротких рукавов торчат кисти рук, а тонкие ноги в штанах цвета хаки утонули в раструбах кирзовых сапог, в которых портянки сразу сбились к носку.
Вечером появился капитан и толкнул речь перед строем, из которой я понял, что мы молодые бойцы и нас целый месяц будут учить защищать Родину. Затем он ушел, а сержант Хаматгалеев (я не националист, но внешний вид сержанта напомнил мне о нелегкой доле русичей под монголо-татарским игом) кратко, емко и образно объяснил, что нас ждет и в какую позу он нас поставит в процессе освоения всего многообразия воинских знаний.
В последующие дни я понял, что он имел в виду. С подъема до заката не было ни одной свободной минуты. Оказалось, что солдат должен много уметь. Помимо умения с криком «ура» бежать в атаку и стрелять в сторону противника, надо еще уметь подшивать воротнички, стирать и гладить свою форму, мыть пол, чистить очко, подбирать раскиданный мусор и совершать массу других далеких от штыковой атаки действий.
Сержант много внимания уделял спортивной подготовке – от утренней трехкилометровой пробежки до частых занятий на перекладине. И, если в утренние пробежки я быстро втянулся, то перекладина была для меня виселицей, то есть, я на ней висел, как мешок. Любимой забавой для сержанта было гонять нас по несколько раз в день по полосе препятствий. Я проклинал тот день, когда мать решила не делать аборт, я посылал подальше все национальные меньшинства страны, я напрягал свое слабое тело в попытке преодолеть препятствия, но полоса была для меня непреодолима. Как правило, я застревал на шведской стенке, ну, если раньше не падал с бревна или не допрыгивал до другого края рва с водой. Все сидели на траве и прикалывались над моими нелепыми прыжками на шведскую стенку.
Я отдыхал, когда мы учили устав воинской службы и маршировали строевым шагом на плацу. В свободное время вечером большинство, приготовив все на завтра, садились писать письма домой. Я сидел и размышлял, кому бы мне написать, но, кроме отца, писать было некому, а ему я писать не хотел. Во всяком случае, пока. Я бездумно смотрел в окно на заходящее солнце, такое же одинокое в холодном космосе, как я. С радостью услышав сигнал отбоя, я ложился спать, но следующий день и новые проблемы приходили вновь.
В одно прекрасное утро я получил удовольствие от пробежки – бодрящая утренняя прохлада действовала возбуждающе. Я чувствовал легкость в теле, мой нос вдыхал лесные запахи, несущие ароматы свободы, мои окрепшие за месяц мышцы работали, неся тело по маршруту утренней пробежки. В этот день мы были на стрельбище. Я впервые держал в руках настоящий автомат. Утренняя эйфория в сочетании с приятной тяжестью оружия в руках дала результат – все три пули, данные нам для стрельбы, я всадил в мишень. У меня возникло ощущение, что мишень сама приблизилась ко мне. Осталось только нажать на курок. Мне даже показалось, что все посмотрели на меня, как-то по-другому, может быть не уважительно, но с интересом. Сержант Хаматгалеев, явно от меня этого не ожидавший, скупо похвалил.
Затем пришел день, когда командир дивизии решил посмотреть, что за бойцы пополнили ряды его дивизии. Я стоял в строю по стойке «смирно» и молился, чтобы меня не заметили, но, будучи правофланговым, я выделялся ростом.
Полковник остановился напротив меня и, постукивая ритмично палкой по сапогу, оценивающе посмотрел.
– Рядовой. Бегом на полосу препятствий, покажи, чему тебя научили.
Он еще не договорил, а я уже знал, что меня ждет. Боковым зрением я увидел, как изменился в лице сержант, и замерло дыхание в строю. «Видимо, у полковника полоса препятствий тоже фишка», – запоздало подумал я, встретился глазами с ним и, прочитав там сомнение в моих способностях, лихо ответил:
– Есть, бегом на полосу.
Строевым шагом вышел из строя. Чувствуя на своей спине взгляд полковника, слыша ритмичное постукивание палкой, я побежал к полосе. Ну, что же, полоса, так полоса, легко преодолею. Не останавливаясь и даже не пытаясь балансировать руками, пробежал по бревну. Прополз под натянутой сеткой, не задев её задницей. Легко, как кенгуру, перепрыгнул через ров с водой. Разбежавшись, прыгнул на шведскую стенку и перемахнул через неё, даже не поняв, что это было непреодолимое для меня препятствие.
Слегка запыхавшись, подбежал к полковнику и, перейдя на строевой шаг, остановился в метре от него.
– Товарищ полковник. Ваше приказание выполнено. Разрешите встать в строй.
– Молодец, солдат. Как фамилия?
– Ахтин, товарищ полковник.
– Молодец, Ахтин. Вот таких бы бойцов нам побольше, – лицо полковника (жирное, пористое с короткими сальными волосами и носом картошкой) светилось от удовольствия. – Встать в строй.
– Есть.
По всем правилам строевого искусства встал в строй, ощущая себя незаменимым бойцом Российской Армии.
– Сержант Хаматгалеев.
– Я, – сержант на своих кривых ногах вышел из строя.
– Объявляю благодарность за хорошую подготовку молодых бойцов.
– Служу России.
После того, как все начальство разъехалось, сержант подошел ко мне.
– Что это было? – спросил он.
– Не знаю, – честно ответил я.
– Значит, ты меня не боишься, – сделал глубокомысленный вывод сержант, – в состоянии аффекта из-за страха перед полковником ты легко смог преодолеть все препятствия, а меня ты не боишься.
Было заметно, что это умозаключение его очень расстроило.
После отбоя я думал о том, что произошло сегодня. Во мне происходили изменения, благодаря которым я избавлялся от своих комплексов, от страха, погружающего мой разум в состояние панической прострации. Я мог делать все – то, что был способен делать в реальности, и на что был не способен. А главное, это ощущение куража и кайфа мне нравилось. Я чувствовал себя человеком, которого уважают и с которым считаются. Уже засыпая, я понял, что мне бы хотелось, чтобы это состояние всегда было со мной.
Я хотел быть таким, как все, и чтобы меня уважали.
Тогда я еще боялся пойти своей дорогой.
После принятия присяги, нас отправили в боевые части. Я, конечно, знал, что служба в армии не сахар, что существует дедовщина и другие унизительные заморочки, но, чтобы всё было так грустно, не ожидал. Молодой солдат, коим я стал, должен всем и все. Защита Родины для него начинается с казарменных полов и заканчивается на очке. И все делается в соответствии с уставом: я застегнут на все пуговицы и крючки, туго затянут ремнем, мой подворотничок кристально белоснежен, а сапоги всегда блестят. Я вытягиваюсь по стойке смирно и отдаю честь всем, кто по званию от ефрейтора и выше. Я бегом выполняю приказы всех, начиная от рядовых-старослужащих и заканчивая любым офицером части. Через день я хожу в наряд, всегда в первых рядах на всех подсобных работах. Я хорошо смазанная боевая машина по выполнению всех армейских работ, на моих хрупких плечах держится вся мощь армии. Только благодаря мне и нескольким пришедшим вместе со мной молодым солдатам, наша часть может функционировать в условиях почти абсолютной чистоты.
Здесь у меня появилось желание написать письмо отцу, но не было времени. В свободные минуты я подшивал воротнички дедам, гладил их форму и делал то, что они могли бы сделать сами, но «дедушка устал от службы, ему надо отдохнуть, а ты молодой крепкий воин должен помочь ему». Я пытался мысленно после отбоя написать письмо, но после слов «здравствуй, папа», засыпал.
В наряде, когда после отбоя я натирал пол в казарме, снова попытался занять мозги писанием письма. Но только я погрузился в свое письмо, как меня оторвали от него.
– Эй, воин, иди сюда, – позвал меня один из дедов, – говорят, ты перетрахал всех баб на гражданке.
– Ну, не так чтобы всех, – попытался уклониться я.
– Да, ладно, не прибедняйся. Расскажи нам, а то, видишь, мы уснуть не можем.
Я подумал, что сидеть и выдумывать лучше, чем втираться в пол, поэтому, задумчиво глядя в темноту казармы, приступил к рассказу. Вначале дело пошло со скрипом, – Катька была какая-то вялая. Потом я, погрузившись в свои фантазии, разошелся. Оставил эту холодную рыбу (лежит, как бревно, и не шевелится) и снял такую телку. Одно только описание холеного тела заставило дедов привстать. Ноги от ушей, ягодицы двигаются в короткой юбочке, из узенькой легкой майки грудь вываливается, и набухшие соски торчат сквозь тонкую ткань. В глазах – похоть, смотрит так, как-будто год мужика не видела. Естественно, я сделал так, что она сама ко мне подошла, просто посмотрел на неё, и она моя.
– Это как? – тупо попытался уточнить Шарыкин, широкоплечий старослужащий с резко выраженными дебильными чертами лица.
– Заткнись, Шар. Давай, боец, продолжай, – уже давно сидящий на кровати сержант Никитин, нетерпеливо махнул рукой.
Я подробно и красочно описал дальнейшую оргию с применением всех тех поз, которые видел в журналах и по телевизору, нисколько не стесняясь в выборе выражений, так как видел, что чем грубее слово, тем понятнее дедам. Дежурный по наряду, младший сержант, попытался вернуть меня к мытью полов, но Никитин бросил в него тапок и он отошел. Погрузившись в свой вымысел, я даже на мгновение забыл, где нахожусь, и сказал Никитину «ты представляешь, сержант, раз за разом кончает, а в глазах все та же похоть, просто натуральный голод». Хорошо, что он этого не заметил.
Удовлетворенные деды уснули. Пока я вещал, пол за меня домыли, но дежурный решил, что отдыхать мне не положено и поставил меня на тумбочку. Это такое бессмысленное стояние на небольшом возвышении, при котором мозги свободны и, если их ничем не занять, то можно уснуть или отупеть. Я занял их писанием письма. Рассказал отцу о своем одиночестве в жизни, о том, как всегда хотел быть в любом коллективе своим, но этого у меня никогда не получалось. Я мысленно общался с отцом так, как никогда в жизни не говорил, и никогда не смогу. Даже в реальном письме, вряд ли, так напишу.
Через месяц службы с пополнением пришел познакомиться особист. Майор с пытливым взором начал издалека.
– А знаете ли вы, рядовой Ахтин, о том значении, что несет в мировом раскладе сил, Российская армия? – посмотрев на мое тупое выражение лица, понял, что ответа не будет, продолжил. – Вы, будучи призваны Родиной для защиты её рубежей от любого возможного противника, обязаны знать, что являетесь одним из винтиков в сложном механизме мирового равновесия. Сейчас, когда наша страна находится в сложных экономических условиях, каждый норовит покуситься на нашу землю.
Развалившись в кресле, он рассуждал о патриотизме и любви к Родине, затем перешел к местным проблемам и закончил прозаически:
– Ты, солдат, как патриот, обязан смотреть и слушать о том, что делают и говорят окружающие, быть наблюдательным и все запоминать, – он указующе навел на меня палец, – ведь пострадает страна, если ты не доложишь своевременно о тех или иных событиях, происходящих в части.
– Кстати, – он сделал многозначительную паузу, – как к тебе относятся старослужащие. Говори честно, обижают, заставляют работать, унижают, – его голос стал по-матерински заботлив, проникал в сознание, заставляя открыться доброму офицеру.
– Нет, – я впервые за все время общения разлепил губы, – все по уставу.
Он недоверчиво покивал головой, снова откинулся на спинку кресла и сказал:
– Я буду ждать от тебя информацию, солдат. Можешь идти.
Когда я вышел из кабинета, меня подозвал дневальный:
– Иди в сушилку, тебя там ждут.
В помещение, предназначенное зимой для сушки одежды, редко заходили офицеры не только, потому, что оно находилось в дальнем конце казармы, но и чтобы лишний раз не нарываться на наглость старослужащих.
– Ну что, расскажи нам, что ты пел особисту, стукачок трахнутый, – отслуживший один год рядовой Гвоздиков, нагло на меня смотрел. Он хотел показать, что он свой среди лениво-расслабленных дедов, считающих дни до дембеля.
– Ничего я ему не сказал.
– Что, совсем ничего, – он ухмыльнулся, – не вспоминал мамочку, не плакался ему в жилетку о своей тяжелой службе, не показывал синяки на теле, не просил защитить от неуставных взаимоотношений?
Сидящий на подоконнике сержант Никитин, слушал через наушники музыку из аудиоплеера и отбивал сапогом ритм о выложенный плиткой пол.
– Ну, что молчишь? – наглая морда Гвоздикова приблизилась ко мне. – Или тебе нужно улучшить память.
– У тебя изо рта воняет, козел, – я легко толкнул его ладонью в лицо. Задумчиво посмотрел, как он сел на задницу с удивленным от неожиданности лицом, как напряглись деды, как бросился на меня вставший с пола Гвоздиков. На мгновение время остановилось, а затем помчалось, как курьерский поезд.
Одним движением сняв ремень, я нанес ему удар единственным оружием – пряжкой ремня. Раздался приятный для моего слуха звук удара. Гвоздиков вновь отлетел и тонко заныл, прижимая руки к лицу.
– Хорошо, – я, ощущая свое тело быстрым и сильным, размял плечевой пояс, помахав ремнем, как нунчаками.
– Поехали, что ли, – улыбнулся я трем воинам, удивленно смотрящим на меня, и, не дожидаясь ответа, напал первым. Ударив снизу по животу, выключил из боя стоящего ближе всего слева солдата. Табуретом, на котором тот сидел, нанес удар по голове следующего.
Этой же табуреткой закрылся от удара со стороны Никитина и подсек его ногой. Завершая бой, размазал плеер по лицу сержанта. Надел ремень, поправил пилотку и вышел из сушилки.
– Дневальный, – я уверенно махнул рукой в направлении сушилки, – там нужно убрать.
И пошел на выход. Вышел из казармы и на плацу остановился. Из-за слабости в коленях и вернувшегося состояния своей слабости и убогости. Я стоял под жарким полуденным солнцем на пустом плацу и рефлексировал. Исчезли ощущения силы и уверенности в себе. Но это ничего. Главное, я знаю, как оно приходит. Сквозь липкий страх осознания того, что сделал – грубо нарушил устав, попрал устои армейской жизни, – я чувствовал душевный подъем.
Выскочивший из казармы лейтенант, дежурный по полку, остановился в нескольких метрах от меня. По его глазам было видно, что он меня боится. Признаваясь в содеянном, я сказал ему, что не хотел их бить, что у меня это случайно получилось. Лейтенант осмелел, подошел ко мне и снял с меня ремень.
– Иди впереди меня. В комендатуру, – скомандовал он.
В комендатуре меня заперли в комнате с единственным предметом мебели. Узкая скамья вдоль стены была занята спящим солдатом. Я подошел к зарешеченному окну, из которого открывался вид на казарму.
Через пятнадцать минут начали прибывать заинтересованные лица. Командир полка был первым. Брюхастый подполковник резво забежал в казарму. Затем появились военные эскулапы. Стали выводить раненных – солдат с забинтованной головой, под руки вывели Гвоздикова с забинтованным лицом. Подполковник с особистом, лейтенант и сержант Никитин с помятым лицом вышли и направились в сторону комендатуры.
– Этот дохляк избил четверых боевых солдат? – спросил командир полка у сержанта, показывая на меня. Мы находились в кабинете дежурного по гарнизону. – Ты что, сержант, считаешь меня за идиота? Этот, – подполковник размазал меня своим густым угрожающим басом по стенке, – хлюпик, эта пародия на российского солдата, физически не мог нанести такие травмы.
– Извините, товарищ подполковник, разрешите мне сказать, – сказал я неуверенно, – это действительно я их избил. Они обвинили меня, что я докладывал товарищу майору о неуставных взаимоотношениях. Я обиделся и напал на них, – я произвел несколько взмахов руками, изображая удары, наносимые противнику.
– Солдат! – подполковник подошел ко мне и, дыша перегаром в лицо, обрызгал меня мелкими капельками слюны, – Манду своей бабы будешь гладить такими движениями. Говори правду. Они друг с другом передрались, а вину за членовредительство заставили взять тебя.
Как я после проанализировал, в дальнейших событиях сыграло роль все – животный страх, сжавший мой желудок, густой тошнотворный запах перегара, капельки слюны на лице и, наверное, подспудное желание моего организма показать свое «я», независимо от сознания.
Меня вырвало на подполковника. Непереваренными остатками утренней каши и хлеба с маслом. Кислый привкус во рту и ужас от содеянного, но где-то далеко в голове удовлетворение, примерно такое же, как после боя в сушилке.
– Десять суток ареста! – заорал командир. – Майор, расследовать и, если этот дебил виноват, под трибунал его.
Гарнизонная гауптвахта оказалась поганым местом. И не из-за двойного забора с колючкой и камер-одиночек без каких-либо предметов мебели, а из-за отношения охраны к постояльцам. Квинтэссенция унижения. Побыв здесь всего несколько часов, я понял, почему любой вид надзирателя не любим в народе. Человек, охраняющий другого человека, рано или поздно теряет чувство меры от своей безнаказанности. Вертухаями не рождаются, ими становятся. И чем больше власти над другим человеком, тем быстрее надзирающий теряет человеческий облик.
Каменный мешок с зарешеченным без стекла окном (хорошо, что сейчас лето), пристегнутая к стене кровать, раскинуть которую можно только после отбоя. Трижды в день прием пищи и столько же раз коллективный поход в туалет. А, чтобы вы не подумали, что здесь загородная дача, все остальное время строевая подготовка и общественно-полезный труд по благоустройству территории гауптвахты. Эти правила я узнал от дежурного сержанта, после чего был включен в строй из двух солдат. Бог любит меня, постоянно включая в троицу своих чад.
Нашагавшись до отупения строевым шагом, мы также дошагали до летней столовой – навес со столом и лавками.
– Минута на прием пищи! Время пошло! – скомандовал сержант.
Солдат в висящей на нем форме с темными кругами под глазами, пропахший собственными экскрементами, быстро схватил кусок черного хлеба, ложку и стал хлебать жирный суп с плавающим в нем куском вареной свинины. Ефрейтор, выглядевший значительно приличнее, но тоже уже зачуханный, не отставал от него. Я, не успев проголодаться, стал есть хлеб, так как от вида жирной свинины меня стало подташнивать.
– Закончить прием пищи! Встать! – сержант подошел ко мне. – Это что же мы не кушаем. Это откуда в нас такая брезгливость, такое пренебрежение благами армейской жизни.
Следующую фразу он проорал мне прямо в ухо:
– Тридцать секунд, чтобы сожрать все!
Я, уже напуганный его вкрадчивым голосом, среагировал моментально, – схватил вареное сало и запихал в рот. Организм, естественно, воспротивился, и я облевал стол.
Через час стол, скамейки, пол, вообщем, вся летняя столовая сияла девственной чистотой и благоухала хозяйственным мылом. Пока я в коленно-локтевом положении тер намыленной щеткой, сержант, стоя рядом со мной, нецензурно подгонял меня, сопровождая слова пинками.
После строевой подготовки была уборка территории, – собрать мусор руками, подмести пыль с плаца веником из десяти прутиков и все это быстро, энергично и радостно.
За ужином я ел кашу также жадно, как и мои товарищи по несчастью. Я не замечал, что каша плохо сварена, сухая и не вкусная, – голод не давал вкусовым рецепторам ни одного шанса. Да и в течение минуты не до пищевого кайфа.
Пришло время для отправления естественных надобностей. Помещение с неистребимым запахом хлорки на пять посадочных мест без намека на право личности на уединение, показалось мне желанным, а все та же минута – бесконечностью. Мне надо было всего лишь отлить. Самый зачуханный боец, стаскивая штаны на ходу, уселся на карачки и зловонно опорожнил кишечник, еле успев за отведенное время. Ефрейтор справился быстрее, но отсутствие элементарной гигиены угнетало его. Охрана стояла напротив, и было неясно, то ли они наслаждались запахами, то ли им нравилось смотреть, как мы это делаем, то ли боялись, что мы сбежим, спрыгнув в очко.
Очутившись в камере и откинув койку по сигналу отбоя, я даже обрадовался. Есть время для размышлений. Спокойных и размеренных.
Там, в сушилке, ко мне пришла Богиня. Она сказала мне, что пора перестать бояться.
– Люди, как тени, идут своим путем, кто в правильном направлении, а кто-то идет совсем не туда. Бредут, как стадо. Но у любого стада всегда есть те особи, которые идут впереди. И те, которые идут сзади. И всегда есть люди, которые отбиваются от стада. Идут своим путем. Эти выживут. Будь другим. Иди своей дорогой.
Я ведь всё это знал. Эти слова есть в моей памяти, но только когда она появилась рядом со мной и снова произнесла их, я смог сделать то, на что никогда бы не решился. Я смог стать самим собой.
Иногда я забывал о существовании Богини. После армии в студенческие годы были времена, когда она отсутствовала месяцами. Предоставленный самому себе, я пытался жить, как все. У меня или не получалось, или жизнь заставляла меня смотреть в лицо смерти. И порой это мне нравилось, правда, не могу сказать, почему? Может, я просто не понимал, куда мне идти, и поэтому радовался любым изменениям в рутинном течении жизни…
Окончание второго года обучения в медицинском институте. Общежитие. Я сдал последний экзамен и довольный возвращался в свою комнату, которую делил с Николаем Архиповым. Открыл дверь и… увидел окровавленный труп.
Практически голая женщина, вся в крови и явно уже мертвая. В комнате находились еще один человек, но я не успел понять, почему он висит на спинке кровати в странной позе. Наверное, я удивился, но сейчас не могу вспомнить свою первую реакцию. Резкая боль в голове и потеря сознания избавили меня от мыслительного процесса.
Я очнулся, когда широкоплечий, стройный парень втащил тело Семена, нашего соседа по блоку, в комнату и застегнул вторую часть наручников на левом запястье пленника таким образом, что мы оба оказались прикованы к трубе центрального отопления. Затем, молча, оглядев комнату, Коля лег на кровать и закурил.
В наступившей тишине были слышны далекие уличные шумы и жужжание мухи, привлеченной запахом крови и экскрементов. У меня болела голова, и слегка мутило, поэтому я сказал:
– Ты бы, Колян, убрал свою постель и проветрил комнату.
– Закрой рот! – резко, но неуверенно, ответил Коля. – Я думаю.