Иван Георгиевич увлекал людей за собой. На строительстве ледовой железной дороги бывали случаи, когда измождённые недоеданием и каторжным трудом женщины отказывались выходить на работу. Они разводили костры и грелись около них небольшими группами или бессильно лежали на нарах в стоящих прямо на льду палатках, вдыхая сырой, чуть тёплый воздух… Он останавливал водителя, приказывал замолчать исходящему в угрозах скорой расправы политруку, заходил в палатку и с грустью в глазах смотрел на худое лицо укрытого одеялом тела, приговаривая: "Отдохни, милая… Отдохни…" Выйдя из палатки, он скидывал шинель, шёл к эстакаде и, взяв заиндевевшую кувалду и поплевав себе на ладони, принимался забивать костыли, сопровождая свою работу весёлыми прибаутками вроде: "Эх, на лавке лежать – ломтя не видать!"
Колокол ледяных ударов далеко разносился надо льдом.
И постепенно, по одному, к эстакаде начинали подходить люди. Женщины поднимали побросанный инструмент, брались за дело. Подбадриваемые криками своего начальника, они и сами начинали подгонять друг дружку, смеялись звонко шуткам, надо признать, зачастую довольно-таки похабным. Откуда только брались силы у них, ещё час назад плашмя лежавших по нарам? Когда над участком разносился дружный перезвон, он потихоньку откладывал инструмент, отзывал в сторону бригадиров и, разминая окоченевшие чёрные руки, жёстко выговаривал им, объясняя, что следует предпринимать, чтобы работы ни на миг не останавливались.
Естественно, спасение умирающих от голода не являлось заветной целью его жизни. Он был прирождённым инженером, способным на ходу, силою одной лишь интуиции решать технические задачи, посильные только крупным проектным отделам, и в начале сорок первого прибыл в Ленинград с бушующим в груди пламенным желанием – дать великому городу метро. С энергией и знанием дела приступил он к организации работ, но начавшаяся война изменила все планы страны в один день. В самый тяжёлый первый год блокады коллектив «Метростроя» под его руководством участвовал в строительстве оборонительных и транспортных сооружений, в конце сорок второго, как только встал лёд на Ладоге, был брошен на прокладку ледовой железной дороги, а в начале сорок третьего, всего лишь через месяц после прорыва, по железной дороге, построенной этими голодными, находящимися под непрерывным огнём противника людьми, в Ленинград пришёл первый состав с мукой и тушёнкой с Большой земли; в обратный рейс поезд повёз тихих детей, чьи бездонные глаза чернели из белых пятен лиц.
Он жил не для себя – для страны, для народа, и своими делами доказывал это. Люди следовали за ним ни в коем случае не из страха, что и вправду нависал тогда над страной, но в первую очередь потому, что он вёл их к победе, что он не боялся брать ответственность на себя. Страх ведь в те неоднозначные времена вообще никого никуда не двигал… Ведь это был не наш привычный, поторапливающий страх: страх отстать, не успеть, не купить, то был страх обезволивающий – страх ответственности: за слова, за действия, за бездействие.
Ему не удалось осуществить свою мечту. После его трагической гибели в сорок четвёртом тысячи исхудавших ленинградцев провожали тело начальника «Метростроя» в составе траурной церемонии, молчаливо идущей по Невскому. Они шли не по разнарядке; люди были искренне благодарны ему, помнили его горящие уверенностью глаза, его ободряющую улыбку. Несмотря на то, что над городом было чистое летнее небо и что война пылала уже далеко, холодное чувство, неотступное, словно серая туча, сопровождало процессию. Люди чувствовали, что вновь оставляет их самый честный и самый примерный, ощущали себя одинокими и недостойными нести возложенную на них великую ношу.
Шёпот, прокатываясь над толпой, тихо шелестел, что, возможно, катастрофа была предумышлена – уж очень выделялся погибший своими заслугами, что вроде бы даже был отдан на подписание приказ о назначении его на должность наркома путей сообщения, что Каганович, действующий нарком, отправляя его в эту срочную командировку, мог что-то «знать» о неисправности самолёта… Но туча следила неотступно. И шёпот, едва всколыхнувшись, стихал. Да может, и не было никакого шёпота?.. Может, это ветер шумел над толпой…
Одно было неоспоримо – самые честные и примерные исчезали: в пламени войны, в чистилище ночи. И постепенно оставалось всё меньше тех, кто умел принимать удар на себя, кто понимал, куда он идёт и умел вести других за собою, а всё больше тех, кто умел лишь подгонять, сам при этом оставаясь за спинами. Конечно, это не значит, что оставались плохие… Это значит, что оставшимся приходилось нелегко…
Вот и метро… После его гибели ход работ многократно замедлился; то, что он планировал сделать за два года, закончили только через десять лет. За то короткое время, что он руководил ходом работ, была создана материальная база «Метростроя», сформирован дружный коллектив энтузиастов, пробиты шахтные стволы всех станций первой очереди, после же его ухода начались непрерывные перебои: со снабжением, со сроками выдачи проектной документации, с решением практических проблем, ежедневно встававших перед подземными строителями. (А Москва всё подталкивала, угрожала, требовала, чтобы строительство было завершено к годовщине…) И в отсутствие талантливого, ответственного и пробивного руководителя принимались решения, снижающие надёжность и безопасность. В частности, в целях экономии было уменьшено число эскалаторов на станциях и вместо предполагавшихся шести эскалаторов по двум сторонам платформы все станции первой линии получили только по три эскалатора с одной стороны. На момент строительства метрополитена это и вправду было не критично, зато с годами, по мере увеличения пассажиропотока, ошибочность принятого решения становилась всё более и более очевидной. На некоторых платформах, например, на «Владимирской», где по центру небольшого зала позже был достроен переход на «Достоевскую», ситуация осложнилась ещё больше. Не хочется даже и представлять, что произойдёт, если однажды плотность потоков, выливающихся из этого тоннеля и соединяющихся с волнами, непрерывно выплескивающимися из поездов, превысит допустимый предел… Но в то время такие решения принимались повсеместно… На многочисленных стройках страны ради отчёта, ради досрочного запуска руководство шло на упрощение технологии, на снижение безопасности. Шестерни срывались… Установленные взамен них проскальзывали… Но двигатель пока что работал, машина продолжала катиться вперёд. И пусть с большим отставанием, но первая линия ленинградского метро была запущена в эксплуатацию.
Время шло… Забывались потери, покрывались пеплом горячие угли войны. Да и серая туча понемногу растворялась в необъятном пространстве прошедшего, правда, почему-то оставляя после себя ровно столько же пустоты, сколько простора. Страна жила, машина бежала… Метро продолжало расти и шириться, поток пассажиров возрастал с каждым годом… И уже ни один кировец не додумался бы завоевать снисхождение заводской красавицы, пригласив её «прокатиться по подземной дороге», а лиговские мальчишки уже не хвастались перед своими друзьями, что умудрились целый день прокататься в метро без билета… Как всё новое рано или поздно становится привычным, так и подземка постепенно перестала интересовать людей как произведение архитектуры и конструкторской мысли. И если у кого-то, предположим, имелась бы на руках запись с видеокамеры, расположенной на «Владимирской» с момента её ввода в эксплуатацию, то его заинтересованный взгляд мог бы наблюдать в режиме ускоренного просмотра всю динамику сложной человеческой машины. Он бы видел, как сначала пробегали перед камерой первые, единичные и восхищённо вертящие головой пассажиры, как затем ритмичными порциями пульсировала более плотная масса торопливых и серьёзных людей: женщин в строгих драповых пальто, мужчин в расклёшенных штанах, как плотность и частота пульсации постепенно увеличивалась, а одежда изменялась в зависимости от сезона и прирастающего в нижнем правом углу порядкового номера года, как одновременно с этим восхищение на лицах сменялось спокойной светлой уверенностью, а она, в свою очередь, уступала место усталому безразличию, как после того, как в центре зала разверзлись две арки перехода, движение окончательно превратилось в медлительный душный поток, одежда стала однообразно бесформенной, а на лицах поселилось выражение серого отчаяния, как затем плотная толпа начала понемногу пестреть яркими красками, а спокойствие начало возвращаться на лица и… но именно в этот момент запись подошла бы к концу, и система, перейдя на нормальную скорость воспроизведения, показала, как остановился очередной состав, как из него вылилась новая масса ещё по-летнему одетых тел, как среди неё выделился своим ростом красивый парень лет двадцати пяти…
Его лицо привлекало странной, труднообъяснимой красотой, которая складывалась скорее не из привычной глазу правильности очертаний, что относится, как правило, к характеристике определённой какой-то нации, а из невзрачных по отдельности, но становящихся очень яркими за счёт гармоничного смешения черт, выдававших в его крови наличие следов многих национальностей. Прямой готический нос, бездонный испанский взгляд, кубанские смоляные волосы, великоросский купеческий подбородок, тот, что так хорошо подпирается кулаком в долгие зимние вечера… В эту минуту, несмотря на то, что начиналось лишь утро новой недели, всё это интригующее сочетание уже было искажено тяжестью грустной мысли. Проблемы, важнейшие и насущные проблемы, поглощали всё его внимание. Если бы не они, парень, вполне возможно, и присматривался бы к текущим подле него лицам, задумываясь о том, где он находится и как всё это сооружалось, однако на эти мысли у него уже не оставалось ни времени, ни сил.
В числе торопливых фигур заворачивая к переходу, стараясь никого не задеть при подъёме на лестницу, он даже не обратил внимания на то, что из встречного перехода спускается подозрительно малое число пассажиров. Его больше занимало то, что другие тела мешают его быстрому продвижению вперёд. Он успешно обогнал нескольких бабулек в изношенных драповых пальто, но опередить женщину с ребёнком в зелёной курточке уже не смог: толкнул её и сбавил скорость под недовольным взглядом, поковылял позади. Раздраженный этим противодействием, он и не мог заметить, как с каждым шагом движение становится всё плотнее, а потому упустил последнюю возможность развернуться… Когда три четверти пути уже осталось позади, движение неожиданно замедлилось, а через секунду и совсем остановилось. Люди впереди словно упёрлись в какую-то мягко спружинившую сетку. Удивлённый, он торопливым движением оглянулся назад поверх голов: мелькнула быстрая мысль, что выгоднее вернуться и пересечь площадь поверху. Но это оказалось нереальным. Головы позади уже соткались в плотный, слегка волнующийся и поблескивающий глазами коврик; всё прибывающие, подталкивающие предшественников тела неестественно, по-пингвиньи, покачивались при медленном продвижении вперёд, увеличивая давление; только за излучиной перехода, в самом его истоке над ступеньками, где оставался ещё простор, виднелись на мгновение появляющиеся и тут же исчезающие головы правильно оценивших ситуацию счастливчиков. Ему ничего не оставалось, как принять решение идти дальше, присоединившись к этой занимательной игре в пингвинов. Грустных и усталых пингвинов, которым, судя по текущей скорости, требовалось около пяти минут, чтобы пройти эти двадцать метров, остававшихся до вестибюля с эскалаторами.
И он тут же, вместо того чтобы глядеть по сторонам, разбираться в ситуации, принялся винить себя. Действительно, тяжко казалось толкаться здесь, среди тел, втиснутых в каменный мешок, что своим близким потолком давил на измученный проблемами мозг ещё и тоннами опасной земли, вместо того чтобы, вовремя оценив ситуацию, подниматься сейчас на беззаботном эскалаторе к свободной свежести света. Только то, что он немного возвышался над другими, помогало ему: он мог видеть тусклую прослойку свободы, вздыхающую между монолитом потолка и сероватой рябью голов. Вообще, винить себя – это была его абсолютно нерусская, унаследованная от каких-то заграничных предков привычка. Он часто сомневался в правильности совершённых поступков, в обоснованности выбранных целей, ругался с собой из-за отсутствия энергичности в их достижении, завидуя друзьям и знакомым, большинство из которых имело счастливую способность самозабвенно и радостно стремиться к своей мечте, даже если со временем эта мечта превращалась в полную противоположность исходной. Что-то сидящее глубоко внутри, такое, что он даже не мог понимать, что именно, заставляло его на весёлой пьянке вдруг забиваться в какой-нибудь угол и со слабой улыбкой наблюдать за чужим весельем, или даже, отказываясь от заманчивых приглашений, оставаться дома и вычитывать что-то из очередной книжки, скачанной по совету списка «100 самых…» Сейчас от этого самокопания его ещё мог бы отвлечь вид какой-нибудь симпатичной, недавно вступившей в репродуктивный возраст девчонки, предлагающей себя раскраской и одеждой, но таковых не наблюдалось ни одной среди этого плотного скопления. Всё окружали его какие-то тёмные скрюченные бабки, потные жирные мужики, бесполезные тётки с детьми… Оглядываясь назад, он видел узкий тоннель, напирающую массу тел, вспышки поблескивающих из сумрака глаз и чувствовал напряжённое, раздражённое давление, заставляющее идти только вперёд; впереди виднелась точно такая же, безликая и скучная толпа, которая вязко утекала за поворот в небольшой, тусклый мрамором вестибюль, таящий в себе причину сегодняшнего столпотворения. Нет, интерес к причине этого затора, конечно же, имелся. Парень с определённым любопытством подпингвинивал по шажочку вперёд, поглядывая на воображаемую границу, за которой тесный низкий коридор становился вестибюлем: за многие годы, что он пользовался этим переходом, ни разу ему не доводилось попадать здесь в такое скопление. Но ответ почти не приближался, и всё так же виднелся квадратный кусочек вестибюля, и только давление всё нарастало и нарастало…
И вдруг по толпе побежала волна.
Он прямо-таки видел по движению голов, как она вышла из вестибюля с эскалаторами, а потом так, немного вильнув, изменила направление и ринулась в проход, прямо на него, слышал, как впереди раздались приближающиеся острые вскрики, а когда волна прокатилась сквозь него, ощутил невыносимое, какое-то смертное давление тяжести чужих тел, вырвавшее из его тела весь воздух. Вскрики затихали за спиной, а он, судорожно вдыхающий, ещё не осознавший, что происходит, ощутил ужас ледяного гвоздя в затылке, наблюдая, как нарастает вторая волна, ещё более высокая, чем первая. Какой-то потусторонней вспышкой ему вспомнились передачи об удушающей мощи толпы и в самый последний момент он успел согнуть в локтях руки и, прижимая изо всех сил к бокам, принять на них злобный удар плоти. Старушка, стоявшая перед ним в двух рядах, побледнела лицом, высунула жирно язык и, крутнувшись ужасной маской, захрипела, утопая меж тел; мальчик, которому его кулак попал в голову, завизжал и принялся скоро-скоро скрести ногтями, карабкаясь вверх по не обращающей на него внимания матери; со всех сторон раздавались сдавленные стоны, слышались визги и хрипы, искажённые голоса исторгали не находящие смысла звуки; взблески налитых звериным ужасом глаз метались по помещению; там и тут возникали мелкие завихрения паник, соединяясь в одно напряжённое, ждущее одного лишь толчка волнение…
«Так! Все замерли!» – прогремел оглушительный бас над самым его ухом. Он почувствовал, что этот голос имел неестественность, словно мужчина сознательно понижал его. Тем не менее, громкий звук сразу подействовал. Ближние ряды стихли и оцепенели, но сзади и спереди всё ещё поддавливали. «Я сказал: никому не двигаться! Сейчас там решётку откроют, и станет свободно… Не давить, я сказал!» – прогремел бас снова, и оцепенение разлилось дальше. Вскрики притихли, волнение подуспокоилось. Говоривший мужчина резко оттёр его в сторону, просунул руку и, схватив испуганного ребёнка за шкирятник и рванув того из массы тел, резким движением посадил к себе на плечо. Голова ребёнка при этом почти упёрлась в полукруглый свод потолка. Выполняя эти движения, мужчина больно и бесцеремонно задел голову парня своим мощным локтем. Испытывая злобу и боль, тот посмотрел назад. Его глаза встретил спокойный и безразличный взгляд. Внутренне сжавшись, парень отвернулся и замер. Масса, находящаяся в тоннеле, тоже стояла покорно; люди, стоявшие ближе к вестибюлю, понемногу начали исчезать. Как свежий ветерок, пронеслось по толпе чувство спадающего давления. Стоявшие впереди люди закопошились, что-то вынимая из-под ног. «Женщине плохо…» – слышал он. Видел, как два человека подняли упавшую под руки и потянули её к перегороженному железной решёткой разрыву в стене, где имелось чуть больше свободы. От эскалаторов доносился истеричный старушечий голос: «…чуть не убили!.. Кто же так закрывает!..» Проходя через вестибюль, он понял, в чём дело: парнишки и женщина в ментовской форме стояли у входов на эскалаторы, загораживая путь толпе, а покрасневший сотрудник метро теребил в руках цепь с замком, выслушивая визгливые обвинения. Видимо, замешкался, открывая защитную решётку. В нескольких местах над головами виднелись включённые телефоны. Он даже скривил рот: то, что он не имел своего в такой именно день, удваивало обиду потери.
Сердце билось учащённо, но волнению уже не имелось причин. Опасность обошла его стороной. Оставалось только потратить ещё какое-то количество времени, чтобы вернуться на «Владимирскую» и обойти поверху. Но это уже не казалось таким возмутительным. Люди вокруг чувствовали то же. Они переговаривались, предлагая свои объяснения произошедшему (доносились слова про оставленную на «Достоевской» сумку), осуждая неумелые действия полицейских. Чуть впереди шла женщина, прижимающая к себе зелёного ребёнка. Рядом с нею шёл большой мужчина, спокойно улыбающийся и пошучивающий в ответ на её благодарности. Парень постарался незаметно отстать от них, благо толпа всё больше и больше рассеивалась. Когда он дошёл до ведущих вниз ступеней, то смог даже спуститься, припрыгивая и постукивая ногтями по жёлтому поручню. Около соседнего, ведущего на «Достоевскую» тоннеля уже стояла гнусная тётка в метрополитеновской форме. Она отгоняла незнающих людей, натянув поперёк входа толстый трос красного шёлка и оставив небольшую щель для последних пассажиров, возвращающихся из закрытого перехода.
На станции же и вовсе всё успокоилось, участники давки быстро растворились среди ничего не подозревающих пассажиров, каждую минуту прибывающих с новыми поездами. Он неторопливо шёл по залу, радуясь непривычному ощущению свободы, которое он получил посреди суетливого, спешащими телами транспортного узла, и одновременно переживая какое-то большое, плотное, пульсирующее в ушах и голове чувство, сдавливающее его сознание возбуждённой толпой неуправляемых мыслей. Когда он взошёл на ступени тоннеля, ведущего к эскалаторам, скопление людей, виднеющихся в конце этого тоннеля, показалось ему подозрительно большим, и он предусмотрительно не стал подниматься на второй марш, решив постоять в уголке на лестничной площадке.
Мимо него проходили люди…
Он наблюдал за ними и думал о том, как это непонятно и смешно, то, что они не понимают грозящей опасности. Обыденные их лица на фоне возможной катастрофы вдруг приобрели для него новое значение. Хотелось вглядеться в них, сравнить, как поведут себя они, как поступит вон тот или вот этот, когда толпа наконец вздохнёт и запустит по себе тяжёлую волну.
Провожая людей взглядом, он остановил внимание на попрошайке со спящим ребёнком и коляской. Она прижималась к этой же стене, чуть поодаль от него, рядом с оборванной бабкой, явно сумасшедшей, которая стояла на коленях и монотонно отбивала поклоны грязной пластиковой баночке для денег. Попрошайка, та, что держала на плече ребёнка, тряслась в беззвучных рыданиях, с очевидным усилием сжимая стремящиеся разомкнуться белые губы и протягивая вперёд дрожащую, согнутую в локте руку.
Убедившись, что его опасения безосновательны и что толпа не нарастает, он продолжил путь. Проходя мимо попрошаек, покачал головой: по бесчисленным передачам он твёрдо знал, что обманщики бывают невероятно изобретательны и артистичны и что без «официального» разрешения так работать в метро не дозволено никому. А на эскалаторе ему наконец, впервые за этот день, повезло. В трёх специально пропущенных ступеньках, отвлекая ото всех неуместных размышлений, вознеслось на уровень глаз произведение искусства, обтянутое короткой, туго облегающей юбочкой. Темнеющая щель в том месте, где плотно сжатые ножки исчезали под нею, то набухала, то бледнела от волн движущегося света, как мигающая рекламная стрелочка, напоминающая сразу обо всех заманчивых, виденных им с самого детства фильмахХ. Это было божественно, но, как ни молили его глаза о продолжении, ему вскоре пришлось принудительно оторвать их и направить на поток обыденных встречных лиц, дабы не выставлять свои лёгкие брючки на позор при сходе с эскалатора.
* * *
Когда Иван Георгиевич консультировался с местными властями относительно выбора мест для строительства наземных вестибюлей, как самое перспективное место для строительства «Площади Нахимсона» ему предложили территорию, занимаемую Владимирским собором. В этом не было ничего кощунственного или принципиального. Какое-то здание разрушать всё равно бы пришлось; исходить следовало из понятия целесообразности, заменяя менее полезное здание более полезным. Руководствуясь этим же рассуждением, сносили и Знаменскую церковь под вестибюль «Площади Восстания», и жилое здание под «Технологический институт», и деревянные дачи под «Автово». Однако это предложение так и не реализовали. Директор фабрики «Ленмашучёт», уже почти десять лет располагавшейся к тому времени в храме, грудью встал на защиту своей территории, суетливо забегав по инстанциям, рассылая десятки обосновывающих и жалобных записок.
…Летом тридцатого года в рабочем кабинете настоятеля Владимирского собора, протоиерея Павла, вокруг просторного стола, сукно которого лишь по центру было свободно от разложенных аккуратными стопками бумаг, сидели трое одетых в чёрные рясы утомлённых священнослужителей. Двое из них были седобородыми полными старцами в очках, с большими крестами на груди, третий – молодым священником с относительно короткими волосами и клинообразной бородкой.
– Вы же сами прекрасно понимаете, о чём я говорю. Вы воочию видели глаза этих «пророков», – произнёс протоиерей Михаил, настоятель Малоколоменской церкви, бывший когда-то из «иосифлян».
Отец Павел грустно покачал головой, бросив взгляд на лежащие на столе документы – всё это была переписка с ГПУ, с Советами, с теми же «иосифлянами», не допустившими тогда проведения собора. Отец Николай следил за лицом своего настоятеля, храня на губах едва заметную улыбку.
– Они всерьёз проводят измерения, – сбивчиво продолжал отец Михаил, – так, словно моего храма уже нет! Меня, вы знаете, им уже не испугать… Но я боюсь за своих детей, свою супругу… Как она за меня переживает… Вы знаете всё, что я говорил раньше… И я езжу сейчас… И я воистину верю, что не останется камня на камне; что всё будет разрушено… Но почему же просто смотреть на это? Отец Павел, я знаю Вас, как прекрасного организатора, как человека, способного увлекать за собой! Я прошу Вас, забудьте о прошлом, благословите клир сообща встать на защиту!