«Привет»
Елисей Карпин ненавидел эту манеру писать в ватсап. У Елисея в руках дымилась кастрюля с разведенным водою молоком. На Елисее был красный фартук с надписью Dear Santa, I can explain[1]. Перед Елисеем в мойке стоял дуршлаг, куда следовало немедленно откинуть сваренный в молоке узбекский рис «лазер». А рядом на столе лежал телефон, и в нем сообщение от бывшей жены – «Привет».
– Какой, к черту, «привет»! Какого хрена надо писать «привет», а не изложить сразу! Какого хрена я должен…
– Милый, ты сейчас с айфоном разговариваешь, – хихикнула за спиной Оксана. – У него ушек нет, он тебя не слышит.
– Он, между прочим, слышит меня четырнадцатью разными способами, даже когда выключен.
Елисей откинул рис и все еще с кастрюлей в руках обернулся посмотреть на Оксану сквозь пар. Оксана сидела с ногами в кресле. Ее позу следовало, видимо, описывать словами «уютно устроилась». На ней была короткая джинсовая юбка, чтобы наблюдались идеально эпилированные ноги. Короткий белый топ, чтобы манифестировался тренированный живот и просвечивали твердые соски, которые, видимо, следовало описывать словами «темные, как вишни». Только вот эта поза… лучший способ показать, какие у тебя толстые щиколотки, подумал Елисей и перевел взгляд с Оксаниных ног на лицо.
Лицо было хорошее. Глаза были зеленые. Зубы были белые. Светлые волосы были убраны в пучок на затылке, чтобы демонстрировать шею, проходящую под грифом «лебяжья». Чем ты, идиот, недоволен? Красивая женщина. Елисей повернулся к столу и ответил бывшей жене в ватсапе: «Привет».
Эта Оксана, которая теперь сверлила Елисею спину глазами, рассчитанными на термин «лучистые», была довольно важным менеджером в большой фармакологической компании. У Елисея с этой компанией был миллионный контракт. Елисей, вернее, сотрудники принадлежавшего ему маленького агентства создавали пациентские сообщества, чтобы те требовали лечения именно препаратом N. Затевали в медицинских чатах споры о преимуществах препарата N компании X над аналогичным M компании Y. Устраивали в журнале «Вадемекум» публикации о клинических исследованиях препарата N, как действительно имевших место, так и выдуманных. Возили медицинских чиновников на конференции о препарате N, происходившие по большей части на Мальдивах. Запустили даже на одном исламском сайте, довольно фундаменталистском, дискуссию о том, почему препарат N халяльный, а препарат M – нет. Одним словом – продвигали.
Когда Елисей развелся, четыре года потратив на выяснение отношений и сохранение дружеских уз с бывшей женой и, главное, с дочерью, старинный товарищ, а с недавних пор и его кардиолог, профессор Хитаров велел не грустить: «Жахай менеджмент фармкомпаний, Елёся. Их специально набирают, чтобы моим пациентам было кого жахать для кардионагрузки». Разговор происходил после сердечного приступа, которым увенчался развод, убедив Елисея и его бывшую прекратить разборки и просто остаться друзьями. А профессор прописал Елисею бетаблокаторы, статины, спортивные тренировки не менее четырех раз в неделю и – здоровый секс: «Уж как хочешь выкручивайся, но минимум каждый уикенд».
И Елисей действительно принялся искать себе сексуальных партнерш среди менеджмента фармкомпаний. Это было легко. У него был один-единственный прием соблазнения, но безотказный. Он приглашал женщину ужинать или даже (совсем, казалось бы, безобидно) обедать и посреди ни к чему не обязывающей болтовни вдруг серьезно спрашивал: «Можно я вас поцелую?» Женщины часто отвечали «да», и это значило, что секс будет прямо сегодня. Или «нет», и это значило, что за пару дней она себя накрутит и всерьез влюбится. Или – в редких случаях – женщина смеялась, шутила что-нибудь на тему «жених сыскался ей, королевич Елисей», и это означало провал – в данный момент объект Елисеевых ухаживаний люто влюблен в какого-нибудь подонка.
«Можешь говорить?» – пришло в ватсап сообщение от бывшей жены.
«Что случилось?» – ответил Елисей.
Он вытащил из духовки предварительно выскобленную и разогретую небольшую тыкву, сложил в нее обжаренное с луком, зирой, мускатным орехом, копченой паприкой, куркумой и курагой куриное мясо. Сверху, потряхивая шумовкой, напорошил толстый слой отваренного, но не до готовности, риса, написал на нем настоем шафрана букву «О» – Оксана. И вдвинул тыкву в духовку, чтобы минут через сорок содержимое ее превратилось в ханский плов.
Ханский плов был его праздничным блюдом. Оксана, с которой они ужинали уже пару раз, целовались за столиком в ресторане и прогуливались под ручку по Патриаршим, позвонила сегодня и переназначила свидание.
– Давай встречаться не в «Ля Маре», а у меня. Хочу домашний ужин. Приготовишь что-нибудь удивительное?
Про гастрономические способности Елисея в фармакологическом мире ходили легенды. Пока Елисей не развелся, половина медицинской Москвы побывала у него на даче на большом плове. Теперь дача принадлежала бывшей жене. Елисей туда почти никогда не ездил. Для себя ничего вычурного не готовил. Поэтому удивить Оксану гастрономически согласился.
Зашел в супермаркет, купил две бутылки «Пуйи-Фюме» и презервативов. Молоденькая кассирша посмотрела на него с пониманием. Потом завернул на базар. Торговец Зарух Сайфиддинович Б., имя которого Елисей знал, потому что расплачивался всегда через мобильное приложение, вышел из-за прилавка, вскинул приветственно руки, выразил восторг от того, что их скромную лавку посетил Елисей-акя. После поклона и рукопожатия, сочетание которых почти складывалось в целование рук, выбрал для Елисея-акя лучшую пачку риса из дюжины одинаковых, отгрузил лучших специй в пластиковую ванночку, принес – нет-нет, не с витрины, а со склада, свежайших – помидоров, огурцов, белого лука, желтой моркови, серую небольшую тыкву…
– А помидоры, акя, только понюхайте, это не помидоры, это мамидоры!
Елисей слушал Заруха, не спрашивал цен, наслаждался звенящим полутрансом, в который его неизменно погружала болтовня хороших торговцев, – и понимал, что тянет время. Что ему нравилось ухаживать за Оксаной, но не нравится перспектива взять ее. Ему не хотелось этих женщин из фармкомпаний. Ему вообще не хотелось женщин. В двадцать лет хотелось всех, а теперь, в пятьдесят, – никого. Он ухаживал за ними и ждал – особенного поворота головы, особенного узора сосудов на запястье, особенно чувственного вздоха, чтобы вспыхнуть ненадолго и успеть достойно провести соитие, пока интерес не пропал. А когда интерес пропадал, ему бывало жалко их и стыдно перед ними, потому что они ожидали любви, счастья, замужества, и даже те, что болтали про секс без обязательств, ожидали хотя бы восхищения. А он не испытывал ни любви, ни восхищения. Он просто не хотел становиться стариком, которому больше не нужен секс.
Зарух торжественно объявил внушительную скидку для уважаемого Елисея-акя. Елисей перевел сумму, которая даже после скидки осталась несусветной. Со своей стороны, Зарух еще набросал в пакет имбиря и лимонов, заговорщически улыбаясь и шепча:
– Это, акя, узбекская виагра! Узбекская ви-аг-ра!
– Ну, разве что, – буркнул Елисей, признавшись себе, что больше тянуть время невозможно.
Повернулся и зашагал к машине, предоставив Заруху тащить пакеты и бормотать, что ни в коем, ни в коем случае не следует мужчине добавлять в отвар силы ни мелиссу, ни мяту, ибо эти травы – для женщин. Оксана встретила Елисея в дверях своей дизайнерской, то есть довольно неуютной квартиры в Трехпрудном. Елисей поцеловал ее в шею. Она, умница, застонала тихонько и подалась вперед. Он успокоился в том смысле, что знает теперь, где у нее кнопка, как добиться от Оксаны стона, способного впечатлить его. И принялся готовить праздничный плов, стараясь поменьше смотреть на столбики Оксаниных щиколоток и побольше думать про то, как Оксана, если поцеловать ее в шею, стонет.
«У Аглика беда» – брякнуло сообщение в ватсапе. И все вышесказанное перестало иметь значение. Елисей схватил телефон, три раза ткнул пальцем в номер бывшей жены, пока не начался наконец набор номера, и стал ждать бесконечно, бесконечно не наступающего соединения. Аглик – это была его дочь Аглая. Он никогда не звал ее Агликом, звал Аглаей или Глашей. Бывшая жена не знала английского и не слышала, как созвучно прозвище Аглик слову ugly[2]. Но это сейчас все равно.
– Алло! Что с Глашей?
– Не беспокойся, что ты. С ней, собственно…
– Говори! – проревел он в трубку.
– Нара погибла.
Он помолчал секунд двадцать, соображая, кто это Нара и какое отношение ее гибель может иметь к Аглае. Потом вспомнил.
– Где Глаша?
– Здесь, со мной.
– Дай мне ее.
– Она не может говорить, рыдает.
– Как погибла?
– Выпала из окна. Наверное, покончила с собой.
– О господи!
Елисей отложил телефон, сел на табуретку и сжал пальцами виски. Из телефона пищал голос бывшей жены:
– Алло! Алло! Ты слышишь?
Нара, Линара – Елисей вспомнил маленькую, довольно эксцентричную девушку, которая очень громко разговаривала и при любой возможности старалась взять на руки всякого встречного кота, – была самым близким для дочери Елисея человеком на свете. Он взял телефон и, не прикладывая к уху, сказал:
– Я приеду, не оставляй ее одну.
Потом он обернулся к Оксане. Про нее теперь нельзя было сказать «уютно устроилась в кресле». Она была загнана в угол. Черты лица заострились, улыбка сменилась оскалом, и стало видно, что правый верхний клык у Оксаны кривой, как пиратская сабля. Но Оксана еще пыталась держать себя в руках. С той интонацией, которую, вероятно, следовало считать участливой, она спросила:
– Что стряслось?
И Елисей подумал, что ему не хочется рассказывать этой женщине, что стряслось. Дело не в щиколотках, не в кривом зубе, а в том, что ему, Елисею, не хочется. Но он все равно рассказал.
– Лучшая институтская подруга дочки покончила с собой.
– Наркотики? – спросила Оксана, и это был неверный вопрос.
Елисей подошел к ней, наклонился, попытался поцеловать в шею, но она отстранилась. Елисей бы и сам отстранился, если бы к нему подошел малознакомый лысый мужик в красном фартуке и попытался поцеловать в шею. И он сказал:
– Через полчаса достань тыкву, нарежь ломтями и поешь. Прости, пожалуйста.
– Но почему?! – Оксана пошла в атаку, от участия не осталось и следа. – Почему такой эгоизм?
– Потому что девочка страдает.
– Сколько лет твоей девочке? Двадцать?
– Девятнадцать.
– У девятнадцатилетних девочек, поверь мне, страдания годятся только на то, чтобы написать о них во «ВКонтакте».
– Ее подружка выбросилась из окна, – начал Елисей, но подумал, что ничего не хочет объяснять этой женщине.
Снял фартук, обулся, пожалел о двух бутылках «Пуйи-Фюме», стоявших на столе во льду, пробормотал «пока, прости, я позвоню» и вышел вон. Была ранняя осень. Парковка в Трехпрудном переулке обошлась Елисею в семьсот рублей за те два часа, что он готовил плов. А если бы он остался на ужин и секс? А если бы до утра?
Он завел машину, вырулил на Тверскую и поехал в тягучей, как мед, пробке вниз к Кремлю. Москва сверкала, как резиденция Санта-Клауса. Праздные люди прогуливались по широким тротуарам, сидели в кафе, смотрели в свои смартфоны. А Нары нет. Ему вдруг стало до слез жаль не свою любимую дочку, а именно эту эксцентричную Нару, которую он и видел-то раза четыре в жизни. Горло сморщилось изнутри, как сухофрукт, и Елисей заплакал. Для подобных случаев у него в айтюнсе был припасен третий музыкальный момент Рахманинова, и Елисей включил его на полную громкость. И заплакал еще горше. И подумал, что в детстве слезы давали облегчение, а теперь, в пятьдесят лет, не дают.
На повороте в Охотный Ряд Елисея остановил гаишник. Инспектор не стал смотреть документы, а сразу сказал:
– Вы плачете за рулем?
– Что, видно снаружи?
– Видно, – кивнул инспектор. – Нормально себя чувствуете?
– Я не пьяный и не под веществами, – хлюпнул Елисей носом. – Девушка молодая погибла, близкая. Девятнадцать лет.
– Ой-ё! Повнимательнее, – инспектор вздохнул, козырнул и отошел, думая, что вот было у пожилого мужика счастье, близкая девушка, девятнадцать лет. Погибла, и теперь у мужика горе.
А Елисей, отъезжая, думал, что много-много лет не было у него, кроме дочки, никого, по ком бы он мог плакать и выть под третий момент Рахманинова, но вдруг, оказывается, Нара.
Нары нет.
Как воет Аглая, Елисей услышал еще с лестницы, из-за двери. Он позвонил, жена открыла, и Елисей увидел, что дочь висит у нее на шее, как обезьяний детеныш, только очень длинный.
Аглая оторвалась от матери, переповисла на шее отца и завыла:
– Па-а-ап, что это?
– Это горе, моя радость, – Елисей подумал, что выступает сейчас Капитаном Очевидностью, и еще подумал, что никогда раньше не видел такого горя, даже когда умерла его мать. Только в Беслане видел, когда повез туда от фармкомпаний благотворительные лекарства. Но у осетин есть целая система ритуалов, благодаря которым не то чтобы горе становится меньше, но заняты руки и голова, чтобы пережить его. После похорон они кладут игрушки на опустевшую кроватку погибшего малыша, они пекут два пирога, они бормочут свои двадцать восемь обязательных тостов: первый за Большого Бога, второй за Святого Георгия и только третий или четвертый, кажется, за усопших, так что горевание по ним встраивается в долгий и неспешный разговор об устройстве мира. А мы стоим неприкаянные посреди прихожей и воем, заломя голову, и пять этажей над нами закрывают нам даже луну, так что приходится выть на потолочный светильник «Нимоне», купленный в «Икее» за 2999 рублей.
Он обнимал дочку, а та руками вцеплялась в него и в то же время всем телом рвалась куда-то. Она и была-то худая, но теперь казалось, что похудела до скелета в мгновение ока. Была всегда нескладной, а теперь рвалась из его объятий с гимнастической силой, как бешеный угорь.
– Хочешь, поедем туда прямо сейчас? – прошептал Елисей.
– Куда ты ее потащишь? С ума сошел? – встряла жена.
Но Елисей почему-то знал, что так надо. Аглая мгновенно успокоилась, отстранилась и сказала:
– Да. Спасибо, пап. Я сейчас. Мам, я норм.
Через минуту она была готова. На ней была бордовая юбка в пол, черный свитер с высоким воротом, черная кожаная куртка и черные тяжелые ботинки. Волосы, естественно выгоравшие прядями разных оттенков льна, были собраны высоко на затылке и перевязаны черной лентой.
В машине Елисей подумал, что нужно разговаривать. Облекать как-то немое горе в человеческие слова. И спросил:
– Когда вы последний раз виделись?
Аглая отвечала спокойно:
– Сегодня днем. Она зашла в деканат, чтобы переписаться в другую группу по английскому. А я не стала ее ждать, чтобы пойти вместе к метро. То есть подождала немножко, а потом подумала, что не последний же раз мы идем к метро. А это был последний раз.
Елисей подумал, что Аглая сейчас опять завоет, снял руку с руля, нашарил в темноте пальцы дочери, тонкие и холодные, как набор хирургических инструментов, сжал немножко и сказал:
– Бедный мой малыш.
– Знаешь, пап, – Елисей смотрел на дорогу, но по голосу слышал, что Аглая слегка улыбается, – меня уже лет десять бесило, что ты называешь меня малышом, а сегодня нравится. Хорошо, что ты меня нянчишь.
В скверике перед общежитием Института современных искусств имени Казимира Малевича, где училась Аглая, теперь было пусто. Скорая, полиция, зеваки – все разъехались. Но после них осталась как будто вытоптанная площадка, так что не было никаких сомнений, куда именно упала Нара. Елисей ожидал увидеть нарисованный мелом девичий силуэт на асфальте и обрывки красной или желтой ленты полицейского ограждения. Но ничего подобного. Только черное пятно почти засохшей крови. Аглая сначала отшатнулась, увидев его. Но потом собралась с силами, присела на корточки и погладила, как будто пытаясь убедиться, что лучшая ее подруга действительно начала становиться землей. Вдруг Аглая вскочила и побежала опрометью.
– Ты куда? – закричал Елисей и бросился следом.
После спортивной травмы десятилетней давности бегать он толком не мог. Подпрыгивал и переваливался, как утка. У него мелькнула мысль, что Аглая сейчас убежит от него в темноту и исчезнет навсегда. И другая мысль – что нет, он будет бежать за ней, пока не упадет замертво.
– Аглая! Стой! Вернись!
Но дочка пробежала всего десяток метров, до куста лапчатки. Нагнулась и подобрала под кустом блокнот. Перелистала бегло и положила в карман.
– Ты чего? – доковылял наконец до дочери Елисей.
– Это ее блокнот. Она всегда его с собой носила.
– Тут, наверное, следствие. Надо, наверное, передать пока, – сказал Елисей и тут же подумал, что выглядит сейчас в глазах дочери законопослушным придурком.
Но Аглая просто сказала:
– Нет, пап. Это мне. Мое.
Порыв ветра распластал Глашину юбку, как будто невидимый ребенок потянул за подол куда-то в темноту. Прыснул дождь. Елисей взял дочку под руку, повел к машине, и едва они успели забраться внутрь, как обрушился холодного цвета ливень.
– Только что было лето, – сказала Глаша, – и сразу осень.
– О господи, девочки. – Елисею очень хотелось курить, но дочка не терпела табачного дыма. – Ты можешь как-то выразить свои чувства? – Елисей подумал, что звучит сейчас как олдскульный учебник психологии.
Но Аглае в теперешнем ее состоянии такая манера разговора, кажется, подходила.
– Мне как раз сейчас пришло в голову, что надо нарисовать работу, большую, в человеческий рост, разрезанную пополам, ее портрет, или пейзаж с ней, или, ну, я придумаю, до и после.
Елисей не очень представил себе картину, о которой думает дочка, но сказал наугад:
– А если заглянуть в щель между двумя кусками картины, увидишь смерть.
– Как ты не боишься произносить это слово?
– Слово не страшное, явление страшное.
– Шур, – исказила Аглая английское sure[3], – но я даже слово не могу.
Они помолчали еще некоторое время, посмотрели, как расплываются в потоках воды на лобовом стекле огни дорожного движения, потом Аглая сказала.
– И знаешь еще что, пап?
– Что?
– Я чувствую не только горе. Я чувствую еще обиду и ревность.
– В смысле?
– Она мне ни слова не сказала про то, что хочет выпилиться. Как она могла мне не сказать ни слова про такое важное?!
– Может, не хотела тебя расстраивать или боялась, что… – Елисей запнулся.
– …что я смогу ее остановить, да? А я не остановила. То есть могла бы, если бы догадалась. Ну, если она боялась, что я догадаюсь. А я не догадалась. И теперь…
– Чувство вины?
– Да, пап. Очень сильное.
– Ты не виновата.
– Я знаю.
– Но все равно?
– Все равно.
Когда они подъехали к дому, дождь еще не закончился. Елисей поднимался с Аглаей в лифте и думал, есть ли у бывшей жены вино. Не купишь ведь уже, ночь, но есть, наверное. И еще думал, что просидит с дочкой столько, сколько ей нужно. Будет разговаривать. А если она уснет, то будет дремать рядом в кресле и слушать, как она дышит во сне. Как сидел в те ночи в ее раннем детстве, когда девочка тяжело болела.
Они вошли в квартиру. Аглая первая, Елисей следом, и он уже по выражению ее спины понял, что приехал ее бойфренд Фома. В общем неплохой парень, но к чему бы придраться? Например, у него идиотская работа, он учится на программиста, но подрабатывает в компании, которая делает электронные мышеловки, а чтобы продвигать их, он все время придумывает мышеловки из самых неподходящих предметов – кастрюль, веревочек, щепочек, снимает их на видео и вешает в «Ютьюб». Еще он уж точно Капитан Очевидность, но если Глаше нравится, то не твое собачье дело, старый дурак.
Аглая прильнула к жениху. Фома, левой рукой обнимая девушку, правую протянул для рукопожатия Елисею:
– Добрый вечер.
Ни хрена себе добрый, подумал Елисей и буркнул:
– Привет.
А Фома продолжал:
– Ну, Аглик, холдон[4], смерть необратима.
– Спасибо, капитан, – не сдержался Елисей.
– Ты бы правда лучше молчал, Фом, – Аглая стукнула своего бойфренда кулачком в грудь. – Когда ты говоришь, получается один кринж.
Елисей знал это слово. Он коллекционировал сленговую лексику дочки. «Кринж» значило «стыд», «неловкость».
– Что я такого сказал? – Фома развел руками.
– Вот именно. – Аглая обернулась к отцу и улыбнулась: – Ты не думай, пап, я люблю его не за это.
– Я помню про котов, – Елисей пожал плечами.
Пару лет назад, когда роман у Аглаи с Фомой только начинался, Елисей удостоился откровенного разговора с дочерью про любовь. Аглая сказала, что Фома ей очень нравится, но она хотела бы с ним танцевать, а он не танцует. Тогда Елисей предложил выписать на листочке десять качеств, которыми должен, по мнению Аглаи, обладать мужчина ее мечты. Аглая написала: «Веселый, верный, честный, смелый, страстный, умный, добрый, снисходительный, любит котов, умеет танцевать». Елисей заявил, что лучший мужчина, которого она встретит в своей жизни, из этих десяти качеств будет иметь три, не больше. Аглая призадумалась, потом прыснула: «Фома близок к идеалу. У него четыре. Он верный, добрый, снисходительный и любит котов».
Полтора же года назад, когда Елисей забирал Аглаю со школьного выпускного вечера, Фома и вовсе проявил себя героически. В парке Горького, где устраивался выпускной для всех московских школьников, была страшная толпа. Парковку нельзя было найти на километр вокруг. Елисей бросил машину и пешком пошел получать дочь из лап просвещения. Аглае оставалось полтора месяца до восемнадцатилетия, и выдавали ее по паспорту. А совершеннолетний уже Фома в присутствии родителей не нуждался. Аглая стерла ноги выходными туфлями, и Фома нес ее на руках до машины примерно километр. Елисей тогда шагал рядом с ними и думал, что посадил бы дочь на плечи или на закорки: в руках бы не донес.
Теперь Елисей стоял и думал, что этот Капитан Очевидность почему-то является для девочки лучшим утешением в горе, чем он, папа.
Жена предложила поужинать. Елисей согласился. Аглая отказалась.
– Надо поесть, – сказал Елисей.
– Не могу, завтра поем, честно, – и Фоме: – Пойдем, уткнусь в тебя и буду так лежать всю ночь.
Елисей, давясь, поужинал, попрощался с бывшей женой и вышел вон. Он думал, как бы привыкнуть к мысли, что дочке больше не нужно, чтобы папа сидел всю ночь рядом и слушал, как она дышит во сне.
Когда он добрался домой на Ходынку, было почти два часа ночи. Но вечер пятницы. Ирландский паб в его доме еще работал, и Елисею не хотелось напиваться в одиночку. Он толкнул дверь, и в то же мгновение над барной стойкой прогремел колокол.
(Фома тем временем у Аглаи в комнате забрался на кровать, не расстилая ее и не раздеваясь, раскинул ноги, и Аглая легла у него между ног и положила голову ему на грудь. Но ей было неудобно. Обычно Аглая удивлялась и радовалась тому, что в любом объятии совпадает с Фомой, как совпадают два кусочка пазла. Но теперь они не совпадали, Аглая не знала, куда пристроить руку, заметила вдруг, что у Фомы жесткие ребра, и, чтобы положить голову ему на грудь, приходилось слишком вытягивать шею. Как будто тень Нары упала на них и запретила совпадать, пока не повзрослеют. Потому что пока никто не умер, ты ребенок, а когда умрет кто-то, кого жалко, – начинаешь взрослеть. И собственное тело не подходит тебе по размеру. Взрослые наклоняются над тобой, но не дарят тебе коробку конфет со словами: «Только после ужина, договорились?», а говорят: «Мои соболезнования, прими мои соболезнования».)
Блям-м-м! Прогремел колокол.
– Хеппи минэт! – провозгласила барменша Маша, двухметрового роста, рыжая, тощая, покрытая веснушками и татуировками.
Она всегда, как только новый посетитель входил в бар, объявляла «счастливую минуту», в течение которой предоставлялась тридцатипроцентная скидка на выпивку. Новички, заслышав ее крик, обычно комически спешили. Елисей не спешил. Он уже знал по опыту, что получит свой виски на сорок седьмой счастливой секунде, а успеть за минуту сделать заказ дважды Машиным клиентам не удавалось никогда.
– Тройной «Талискер» безо льда, – сказал Елисей, забираясь на высокий стул у барной стойки.
– Так все плохо? – Маша не отмеряла виски, наливала на глаз.
– Четверной «Талискер».
– Ого! – Маша запустила стакан скользить по барной стойке, стакан остановился точно напротив Елисея. – Расскажешь, что случилось?
– У дочки лучшая подруга покончила с собой. Молодая девочка.
– Несчастная любовь?
– Не знаю. Может, и любовь.
– Сколько ей было лет?
– Девятнадцать.
Маша отошла к другим клиентам. Елисей достал телефон из кармана и написал Аглае в ватсапе: «Малыш, хочешь, я назначу тебе прием у хорошего доктора, который поможет пережить горе?» Елисей не ждал ответа раньше завтрашнего утра и не осмелился написать слово «психиатр». Но ответное сообщение брякнуло в телефоне мгновенно: «Спасибо, пап, кажется, мне сейчас это и правда нужно».
(Когда Аглая достала телефон, чтобы ответить отцу, Фома поцеловал ее в голову и вдохнул ее запах. Обычно, когда Фома нюхал ее, у него начинало щекотать сначала в груди, а потом в паху, но не на этот раз. На этот раз она пахла, как пахнет вода в вазе, когда завядшие цветы уже выбросили, а воду не успели вылить. Фома не знал этого запаха, у него никто не умер. А Аглая знала, у нее умерла бабушка, правда после долгой и мучительной болезни, так что смерть ее стала облегчением для всех, включая саму покойную. Тогда Аглая почти не чувствовала горя, а только стыдилась, что ничего не чувствует. Но прогорклой водой тогда пах дед, и Аглая запомнила этот запах.
– Расскажи мне что-нибудь, – попросила Аглая.
– Что рассказать?
– Что-нибудь.
– Я придумал новую мышеловку. Берешь большой бак, пятидесятилитровый, надуваешь воздушный шарик, чтобы помещался в бак, но впритык. Кладешь шарик в бак, насыпаешь сверху зерна там или кукурузы. Мыши бегают по шарику, но когда их становится много, одна какая-нибудь протыкает шарик когтем…
– У мышей когти?
– У мышей когти, конечно. И вот одна протыкает шарик когтем, шарик лопается, все мыши падают в бак и не могут вылезти.
– Много их?
– Я снимал ролик на конюшне, их было штук пятнадцать, наверное.
– И что ты с ними потом сделал?
– Отпустил.
Аглая представила, как падают мыши в бак глубиной с пятиэтажный дом по их росту, вспомнила, как папа в детстве читал ей сказку про мышонка Пика, и заплакала. Слезы принесли облегчение. В девятнадцать лет они еще его приносят.)
– В девятнадцать лет, – вернувшаяся Маша доливала Елисею виски теперь уже без всякой просьбы, – я тоже пыталась выпилиться.
– Почему? – спросил Елисей.
– Потому что жизнь – боль. Some are born to sweet delight. Some are born to endless night[5].
– Где только все эти, которые борн ту свит делайт? Ты хоть одного видела?
– Ну не знаю, нет.
– А почему ты пыталась покончить с собой?
– Потому что. – Маша достала из-под барной стойки миску с крекерами. – Закусывай. Если стараешься соответствовать чьим-то представлениям о тебе, всегда хочется выпилиться.
– А почему потом расхотелось?
– Ушла из монастыря и набила первую татуировку.
– Из монастыря? Ты?
– Ну да. Из регентского училища. Девушка пела в церковном хоре, как ты думал?
Немножко посмеиваясь, Маша рассказала Елисею про монастырь и про побег из монастыря. Про слепую монахиню, над которой все издевались, подставляя подножки, и которая помогла Маше бежать, дала на дорогу денег. Об этом она рассказала. Но не рассказала, что монастырю предшествовало. Как четырнадцати лет от роду, будучи спортсменкой и отличницей, она поехала в спортивный лагерь и там с ней случилась любовь. Предмет любви был мастером спорта и тренером. Прекрасная любовь, великая любовь. Маша этого никому не рассказывала.
И она никому не рассказывала, как пару месяцев спустя ни врач, ни даже мама не спросили ее, хочет ли она делать аборт. Только отец спросил: «Ты хочешь родить или прервать?» – так он спросил, но мама зашипела на него, и он сник. Веселый папа, с которым они на даче таскали большую лейку поливать гортензии и пели во все горло песенку «Лишь бы день начинался и кончался тобой». Он сник. Этого Маша никому не рассказывала. Она никому не рассказывала, что доктор ковыряла в ней кюреткой, как если бы вычищала не плод из молодой женщины, а дерьмо из канализационных труб. А потом медсестра оставила ее одну в палате со словами: «Вот полежи и подумай!» И даже маму к ней не пустили. А за окном была осень, дождь, и в окно стучала голая ветка ясеня. Этого не знал никто.
И только папа знал, что Маша просила его не причинять никакого зла ее любовнику. Что любовник пришел и принес денег. Сказал, что с радостью женился бы на Маше, но, к сожалению, женат. И положил на стол деньги. А Маша видела, что папа хочет убить его, рассечь ему голову кухонным ножом-тяпкой или шведским разводным ключом. И он бы мог, он хорошо умел драться. Но Маша просила папу не причинять ее любовнику никакого зла, и папа послушался. Он только и сделал, что бросил этому мастеру спорта в лицо деньги, которые тот принес. Но не убил, даже не покалечил, даже не ударил. И это убило его. Своего отца, веселого папу, который в детстве привязывал Машу носовыми платками к качелям-лодочкам в парке, чтобы можно было, не боясь сорваться, раскачиваться изо всех сил и горланить «Лишь бы день начинался и кончался тобой», Маша больше не видела трезвым. Он был бессильно пьян даже в тот день, когда дочь уезжала учиться в регентскую школу, в монастырь и тем – как выражалась мать – очиститься, как будто недостаточно было кюретки.
Причиной побега из монастыря было то, что Маша вовсе не чувствовала себя грязной. Поводом была новость о том, что отец умер, безропотно, во сне, так ни разу и не протрезвев. Маша подумала, что папа умер от несовместимой с жизнью потери радости, и решила родить всех детей на свете. Всех, кого даст Бог. Чтобы в доме всегда было шумно. Ничего этого Маша не рассказала Елисею, но воспоминания нахлынули. Закрыв бар и вернувшись домой, она не смогла уснуть.
(И Аглая не смогла уснуть до самого утра. Потому что сон полагается только детям. Сон, в котором паришь, как парят дети в упругом потоке воздуха над аэродинамической трубой в парке развлечений. А потом мама целует тебя и шепчет: «Малыш, пора вставать». Или папа весело кричит: «Малыш, подъем». И они вытягивают тебя из сна, как инструктор вытягивает детей из аэродинамической трубы в парке развлечений. Когда взрослеешь, в аэродинамической трубе сна словно бы кончается воздух – просто проваливаешься в нее и лежишь на дне.)
Елисей спал по-стариковски, поминутно просыпаясь и видя обрывки снов. Снилась маленькая Аглая, шести- или семилетняя. К ней приставал какой-то взрослый хлыщ с медовой улыбочкой, и Елисей пытался сокрушить его правым джебом, но удар во сне не удался, рука обмякла, сдулась, не долетев до цели. Еще снился Роберт Де Ниро, очень старый, с очень морщинистым лицом. И почему-то Елисею во сне предстояло участвовать с этим Робертом Де Ниро в свингерской вечеринке. Еще снились лифты. Лифты вылетали из своих шахт и несли Елисея куда-то по воздуху или по рельсам, которые спиралями обвивали многоэтажные офисные здания из стекла, металла и сверкающих солнечных бликов. Сны с лифтами у Елисея были повторяющиеся из ночи в ночь и всегда сопровождались эрекцией. Наутро он проснулся, заставил себя сделать зарядку, выпил кофе без кофеина, розувастатин, бетаблокатор, витамины группы B, кардиоаспирин (чтобы не пить алка-зельтцер) и позвонил Двойре Мейровне Розенштуцен, известному на Рублевском шоссе и на Золотой миле психиатру.
Двойра Мейровна пользовала от депрессии сильных мира сего, а Елисею просто симпатизировала и брала с него символическую плату 5500 рублей за визит. Что назначит Двойра Мейровна, было заранее известно. Прежде чем перейти к антидепрессантам, она всегда предлагала пациентам витамины и травяной израильский препарат нервин, который коробками везли в Москву все, кто посещал Святую землю. У Елисея этого нервина был полный шкаф, но по роду профессии он был принципиальным противником самолечения и потому записал Аглаю на 18:00.
«Малыш, привет, ты как? – спросил Елисей в ватсапе. – Можешь сегодня в шесть пойти к доктору? Это в центре. Я пойду с тобой. Если можешь, давай встречаться без четверти шесть на Горьковской в центре зала. А? Папа». Через минуту пришел ответ: «Пап, спасибо. Но в Москве нет станции метро Горьковская. Может Тверская?» Елисей погуглил, установил, что «Горьковская» – да, переименована в «Тверскую», посочувствовал писателю Горькому, которому, наверное, особенно обидно было слететь с карты Московского метрополитена, в то время как соседи его Пушкин и Чехов в названиях станций остались. И написал дочке: «Тверская, да. Папка старый».
Ровно без четверти шесть Елисей припарковал машину на Тверском бульваре возле Макдоналдса, заплатил за парковку как за стоянку небольшой океанской яхты и спустился в метро. Люди на эскалаторе были разноцветные. Городская толпа больше не одевалась сплошь в черное, как бывало, когда Елисей еще пользовался метро регулярно. У некоторых молодых людей волосы были неестественных цветов – зеленого, голубого и красного. У всех молодых мужчин были голые щиколотки и бородатые лица. На корточках в центре зала сидела стая кавказцев в черных шапочках. А посреди их стаи, отрешенно глядя куда-то вдаль, стояла Аглая.
О, как же она была прекрасна в этой ее длинной бордовой юбке, черной кожаной куртке, черных тяжелых ботинках и с льняными ее волосами, перехваченными черной лентой. Обычно Аглая сутулилась, но теперь распрямилась вся, как будто чтобы не расплескать переполнявшее ее горе. Лицо ее было очень бледным, почти прозрачным, алебастровым, строгим, так что сидевшие вокруг нее на корточках молодые кавказцы даже и не пытались обратиться к ней, познакомиться или пошутить.
– Пап, привет, – Аглая обняла и поцеловала отца, и на щеке остался холодный след, как если бы целовала снежная королева.
Елисей взял Аглаю под руку и повел осторожно, как нес бы хрустальный бокал, до краев наполненный горьким и дорогим вином. На эскалаторе Аглая улыбнулась краешками губ и сказала:
– Пап, ты когда пишешь в ватсапе, я и так вижу, что это пишешь ты. А по тому, что там расставлены все запятые, я сразу понимаю, что это пишешь ты. Не обязательно в конце еще и подписываться «папа», – и улыбнулась снова.
И Елисей был рад, что сумел заставить дочку улыбнуться.
Двойра Мейровна Розенштуцен была по натуре человеком жизнерадостным. Многолетняя практика потребления препарата нервин сделала ее еще и уравновешенной. Принимала она в трехкомнатном кабинете-квартире в том же доме, где кафе «Аист» на Большой Бронной. Приемная была украшена огромными, в человеческий рост, фотографиями, которые Двойра за немалые деньги нарочно заказала знаменитой портретистке Ольге Павловой. Все фотографии изображали актрису Чулпан Хаматову – в разных образах, но чаше всего с лысыми и изможденными детьми, больными раком крови. Двойра входила в попечительский совет Хаматовского благотворительного фонда, десятую часть своих доходов регулярно переводила онкогематологической клинике и всерьез полагала, что невротическим ее пациентам с Золотой мили полезно видеть детей, которые больны по-настоящему.
При виде Аглаи Двойра Мейровна изо всех сил проявила участие.
– Здравствуйте, как вас называть? Аглая? Глаша?
– Можно Глаша.
– Проходите, проходите, садитесь, вы как хотите: чтобы папа?..
– Можно на «ты», – проговорила Аглая.
– Ты как хочешь: чтобы папа посидел с нами, или мы поговорим, а он подождет здесь снаружи?
Аглая задумалась. Эти пятнадцать секунд, пока она думала, Елисей как бы балансировал на краю экзистенциальной пропасти – он кто? Отец, который нужен дочери в тяжелую минуту, или такой технический отец, который может записать на прием к психиатру, подарить на день рождения набор дорогих линеров, подкинуть денег, чтобы сходила с Фомой на концерт Оксимирона? Наконец Аглая сказала:
– Пусть лучше папа побудет с нами, – посмотрела на отца и поправилась. – Со мной.
У Елисея свалилась с плеч Джомолунгма. Они вошли в кабинет, где, к удивлению Елисея, отродясь не было ни одной кушетки, сели за большой овальный стол, Двойра Мейровна всем телом подалась к Глаше:
– Расскажи мне, Глашенька, что случилось.
Елисей поморщился. Зачем заставлять девочку рассказывать, что случилось? Ты же знаешь, что случилось. Но Аглая стала отвечать:
– Моя лучшая подруга… – и не могла закончить фразу.
– …покончила с собой, – помогла Двойра Мейровна.
И Елисей опять поморщился. Зачем так наотмашь? Неужели нельзя воспользоваться эвфемизмом каким-нибудь? «Ее больше нет»? «Ушла»? Все эвфемизмы были идиотские, «покончила с собой», если подумать, тоже эвфемизм, но почему-то – Елисей чувствовал – ранит слишком сильно. Елисей потянулся и накрыл рукой Глашины пальцы, неподвижно лежавшие на столе, – тонкие и холодные, как оружие.
– Когда вы виделись в последний раз?
– Накануне. Вместе сидели на лекциях. Вместе обедали. А потом расстались возле деканата.
– Понятно, понятно. Вы были близки?
– Очень, – кивнула Глаша.
Елисей испугался, что Двойра сейчас спросит, были ли девушки любовницами, но Двойра не спросила.
Выдержав некоторую паузу, психиатр продолжала:
– А скажи мне, Глашенька, она, эта девушка, как ее звали?
– Линара. Нара.
– Она говорила тебе что-то о своих суицидальных мыслях?
– Говорила раньше. Но последние полгода не говорила. И я думала, все наладилось.
– Да-а-а, вот так они и делают, – протянула доктор.
– Кто? – переспросила Глаша.
– Люди, решившиеся на самоубийство. Они говорят об этом, пока не решились, а когда решаются, перестают говорить. Им становится легче оттого, что они решились.
– Я не знала, – Аглая как будто оправдывалась.
А Елисей вспомнил, что да, примерно год назад дочь спрашивала у него психолога для Нары. Он дал телефон Насти Рязановой и забыл об этом. И теперь горько жалел о своем легкомыслии. Елисей встал, подошел к журнальному столику в глубине кабинета, взял коробку бумажных салфеток и передал Аглае, чтобы та могла вытереть слезы, висевшие на кончиках ресниц, которые девушка обычно красила зеленым, а сегодня не накрасила.
– Спасибо, пап.
– Ты очень горюешь? – продолжала Двойра.
– Очень.
– Плачешь?
– Всегда, когда рядом нет посторонних. С близкими людьми тоже всегда плачу. С моим парнем, с мамой… – («Ну, продолжи же список мной!» – подумал Елисей) – …с папой, – продолжила Аглая.
– Это правильно, – энергично тряхнула Двойра копной библейских кудряшек. – Надо горевать. Надо плакать. Надо оплакать твою подругу. Только ты же понимаешь, что цель – оплакать ее, а не лечь вместе с нею в гроб.
Елисей вздрогнул. Нельзя же так резко – гроб.
– А скажи мне, Глашенька, у подруги твоей как было в личной жизни?
– Мне кажется, нормально. Некоторое время назад она рассталась с парнем, но потом у нее появился новый. Она говорила, очень хороший, обещала нас познакомить.
– А скажи мне… – Двойра сделала паузу. – Она употребляла какие-то вещества?
«Нет!» – крикнул Елисей мысленно. Нельзя так спрашивать. Нельзя. Погиб человек. Нельзя отмазываться от грозного факта его смерти всеми этими бытовыми объяснениями. «А, ну он же был мотоциклист, он же употреблял наркотики, он же сам пошел на войну добровольцем», – все эти отмазки нельзя применять, когда разговариваешь с близкими погибшего. Эти отмазки обесценивают происходящее. Они значат: «Ну я же не мотоциклист, не наркоман и не солдат удачи, поэтому он, дурачок, умер, а я не умру».
Аглая вытерла слезы, и глаза ее погасли. Она посмотрела в стол и пробормотала:
– Понимаете, она была художник, – начала и бросила попытку объяснить Двойре что-то важное. – Молодые люди пробуют какие-то наркотики, все так делают, но это ничего не значит. Наверное, она пробовала какие-то таблетки. Но дело не в этом.
Фактически разговор был закончен. Двойра еще произнесла что-то нравоучительное о правилах горевания, прописала нервин и ноотроп форте, который только назывался важно, а на самом деле был просто витаминами, попросила еще раз показаться ей недели через три – но разговор был закончен. Когда они вышли на улицу, Аглая спросила:
– Пап, почему, когда человек умер, взрослые разговаривают не про то, что он умер, и не про то, что он человек, а про то, употреблял ли он наркотики?
– Потому что дураки, – буркнул Елисей.
И констатировал про себя фиаско. Помощь, которую он предложил, дочери не понравилась.
Он только и мог, что, дойдя до машины, обнять Аглаю и вручить ей пару пачек нервина. После самоубийства Нары Аглая взяла обыкновение, прощаясь, не целовать Елисея в щеку, а обнимать, прижимаясь грудью – как будто тампонировала отцом разверстую в груди рану.
Нервин помогал Аглае не очень. Она чувствовала себя пришибленной, плохо соображала, но все равно заснуть могла только к рассвету, и все равно в груди у нее было такое ощущение, какое бывает во рту, когда удалили зуб.
Есть не хотелось, видеть никого не хотелось, делать ничего не хотелось. Куратор курса разрешила Аглае какое-то время не посещать занятия, но день после похода к психиатру был не такой день. В институт надо было пойти. Должен был явиться психолог, чтобы подготовить студентов к скорой встрече со следователем. Аглая не могла понять, как это – человек погиб, а шестеренки общественных отношений крутятся: деканат запускает процедуру отчисления погибшего студента, комендант общежития выписывает погибшего студента с его временной жилплощади, следователь инициирует проверку по факту… Куратор сказала Аглае, что психолог поможет ей справиться с этой растерянностью, и надо было идти в институт. И еще надо было поесть. Аглая не ела третьи сутки.
Она приняла душ и помыла голову. Но приятного ощущения чистоты не возникло, а запах шампуня раздражал своей неуместностью.
Аглая пришла в кухню, поставила сковородку на огонь, достала из холодильника яйцо, но оно показалось ей грязным, омерзительно грязным. Она долго терла яйцо щеткой со средством для мытья посуды, потом наконец разбила о край сковороды. Яйцо зашкварчало, желток выглядел даже привлекательно, но белок выглядел отвратительно, казалось, что на сковородке жарится человеческий глаз. Аглая перевернула яйцо и представила себе, как касается глазом раскаленной сковороды.
Хлеб тоже казался грязным. Аглая отправила его в тостер, чтобы хотя бы дезинфицировать. Вытащила из ящика чистые нож и вилку, помыла их и обдала кипятком. То же самое проделала и с тарелкой. Достала вилкой хлеб из тостера, положила на хлеб жаренное до хруста яйцо и, давясь, съела. О том, чтобы прикоснуться к еде руками, пусть и трижды вымытыми, не могло быть и речи.
Оделась и вышла на улицу. Погода была пасмурной, но без дождя. Аглая шла к метро, благодаря холодному воздуху тошнота вскоре отступила. Переулок был тихий. Аглая отчетливо, даже обостренно слышала звук своих шагов и далекое пение. Пели в церкви. Хор женских голосов начинал псалом, обрывал через несколько тактов и начинал снова – видимо, репетировали. Аглая никогда не ходила в церковь и не разбирала церковнославянского языка, но тут вдруг в переливах многоголосья отчетливо услышала: «Аще бо и пойду посреде сени смертныя, не убоюся зла, яко Ты со мною еси». И зашла. В церкви было пусто. В правом приделе пели четыре молодые женщины, в лавке у входа что-то возилась старушка, похожая на Аглаину первую учительницу, а со стен смотрели совсем не приветливые лики святых.
Аглая подошла к старушке:
– Если человек покончил с собой, куда свечку поставить?
Старушка подняла глаза. Взгляд ее был сочувственный, но непреклонный:
– Нельзя молиться за самоубийц, милая. Нельзя.
Аглая вспыхнула и бросилась вон из храма. Но перепутала дверь и очутилась не на улице, а в маленьком церковном садике внутри ограды. Тут цвели последние георгины. Почти скрытый ими, сидел на лавке священник лет пятидесяти, с седой короткой стрижкой и без бороды – он скорее был похож на музыканта, чем на священника.
– Вы ко мне? – спросил он, вставая.
– Нет, – Аглая смутилась, – я случайно. Перепутала дверь. Простите. Здравствуйте.
– Здравствуйте, – улыбнулся священник, жестом приглашая Аглаю посидеть с ним на лавочке. – Вас что-то взволновало? Александра Петровна обидела? Она у нас строгая. Поскольку юбка у вас длинная, полагаю, пожурила за отсутствие платка.
Голос у священника был тихий и ласковый. Он обладал чудесным свойством как будто бы заполнять пустоту у Аглаи в груди. Аглая села рядом со священником на лавочку и безошибочно определила по запаху, что священник только что курил. Это понравилось Аглае – человеческая слабость.
– Так что же там стряслось?
– Я спросила, как поставить свечку за самоубийцу.
– А-а-а. – Священник помолчал. – Я вас научу. В левом приделе есть такой, как сказать, столик с подсвечниками. Он называется «канун». Берете свечку, подходите, осеняете себя крестным знамением, ставите свечку и молитесь как умеете за… кто у вас умер?
– Подруга. Но разве церковь не запрещает молиться за самоубийц?
– Церковь… – речь священника текла и текла, как лекарство, врачующее пустоту у Аглаи в груди. – Церковь – это мы все. Вы тоже церковь. Как вас зовут?
– Аглая.
– А меня Алексей Анатольевич. Очень приятно. – Помолчал. – Вы и есть церковь. Если вы молитесь за свою подругу и я молюсь вместе с вами, то вот вам уже и церковь молится.
– Но разве?..
Давешняя старуха из лавочки выглянула в садик и довольно строго сказала: «Батюшка, простудитесь», но священник только махнул ей рукой, чтобы не мешала разговору. Старуха исчезла, а священник продолжал:
– Запрет на отпевание самоубийц действительно существует. Но практически почти не применяется. Можно получить разрешение канонической комиссии и отпеть человека, который покончил с собой. Почти всегда разрешение дают.
– Если запрет всегда обходят, зачем он?
– Полагаю, – священник усмехнулся, – многие наши единоверцы хотели бы видеть в аду побольше грешников и будут протестовать, если кто-то избежит ада.
Последних слов священника Аглая не поняла. Система верований собеседника казалась все менее логичной. Но ей хотелось еще послушать его голос, и она спросила:
– За грешников в аду не молятся?
– На Троицу есть молитва за тех, кто в аду, и сформировалось народное поверье, не вполне основательное, что за самоубийц следует молиться именно в этот день.
– Но, – Аглая вскинула на священника глаза, и тот увидел в них протест, – зачем разрешение? Зачем специальный день? Разве… Разве Христос не покончил с собой фактически?
Священник покачал головой:
– Как вы это себе представляете?
– Ну… Я не очень в это верю, но мне кажется, он думал, что мир невыносим. Покончил с собой, и мир от этого стал лучше.
– Понимаю. – Священник опять помолчал. – Я думаю, запрет приняли, чтобы самоубийц остановить. Представьте себе истово верующего человека. Он исповедовался, причастился, он чист перед Богом. И он, предположим, как вы, думает, что Христос совершил самоубийство. Не лучший ли это момент и не лучший ли способ, чтобы попасть в рай? И тут церковь ему говорит: «Если ты настолько чванлив, чтобы рваться в рай, когда тебе вздумается, а не когда призовет Господь, мы не будем за тебя молиться».
– А если человек чувствует, что мир невыносим? К вам же приходят такие люди?
– Да.
– И что вы им говорите?
– Я стараюсь отправить их к специалистам. К психиатрам, психологам…
– А как же слово пастыря?
– Словом, – священник вздохнул, – практически никогда нельзя помочь.
– Это мне священник говорит? – Аглая даже развеселилась немного. – Зачем же тогда церковь, если ее слово не может помочь?
– Церковь, – священник поежился и встал. – Пойдемте в тепло. Церковь ради Бога. А человеку можно помочь только тем, что вы находитесь с ним рядом и вместе ждете помощи оттуда, откуда она действительно может прийти.
В церкви священник говорил еще что-то, но Аглая прослушала. Она загадала, что если, прощаясь, священник пригласит ее заходить в храм, то, значит, Бога нет, а если не пригласит – то Бог есть и когда-нибудь в бескрайних полях Господа она встретится с Нарой и обнимет ее.
На прощание священник протянул руку и сказал:
– Приходите к нам, Аглая, мы будем вам рады.
Аглая понятия не имела, что надо делать, когда поп протягивает тебе руку, и просто пожала ее. И сказала:
– До свидания.
Выйдя из храма, Аглая написала в ватсапе:
«Пап, у нас сегодня встреча с психологом в институте. Говорят, он будет подготавливать нас к разговору со следователями. Мне чёт стремновато. Можешь заехать за мной часов в шесть? Типа, когда будет эта встреча, знать, что ты рядом».
Елисей ответил: «Ровно в шесть буду сидеть под дверью, малыш. Не бойся. Папа:)» – и впервые с той проклятой пятницы смог подумать о работе. Блестяще провел переговоры, в результате которых самый дорогой в Москве родильный дом, где ребенка родят за вас и где оценка по «Апгар» всегда будет десять, согласился одевать своих новорожденных в самые дорогие подгузники самого знаменитого в мире производителя подгузников. Потом мягко уклонился от гастрономических разговоров с представительницей клиента, компании, миллионами тонн перерабатывающей дары земли в океанический мусор. Представительнице было лет сорок, она была на высоких каблуках. Она занималась каким-то таким спортом, что мышцы у нее были как сушеная вобла. Она рассказывала про новый ресторан на Патриарших и намекала на возможность поужинать там вместе. Елисей сделал вид, что не понял намеков, и ровно в шесть подъехал к зданию Глашиного института.
Институт современных искусств занимал на Хитровке целый квартал. Четыре корпуса, выстроенных кривым каре. В северном корпусе – учебные аудитории, в южном – общежитие, в восточном – концертный зал и выставочная галерея, в западном – конференц-зал и администрация. Елисей подошел к учебному корпусу. Закурил, посидел на скамейке, поглядел на окна, за одним из которых дочка сейчас встречалась с неизвестно каким психологом, почитал новости в телефоне. Навальный опять кого-то разоблачил. Кого-то из сторонников Навального опять арестовали. Вертолет совершил жесткую посадку… Песков заявил… Татьяна Лобода извинилась за… Травили за харрасмент очередного журналиста… Бессудно посадили в тюрьму, засекретив материалы дела, очередную группу молодых людей… Елисей закурил снова и встал прогуляться вокруг квартала.
Под окнами общежития крови на асфальте уже не было – смыли. Из дверей общежития вышел большой мужчина с полиэтиленовым пакетом в руке. Отойдя от учебного заведения на предписанные законом метры, мужчина закурил, запустил руку с дымящейся сигаретой в пакет, извлек оттуда банку пива, вскрыл с оптимистичным хлопком и одним движением буквально опрокинул содержимое себе в рот. Эта манера пить, опрокидывая жидкость прямиком в горло, почему-то понравилась Елисею, вызвала в его душе какую-то ностальгическую нежность – кто же так пил, опрокидывая?
Мужчина вернул в пакет пустую банку, оглянулся на Елисея, всматривался в него минуту, потом вскинул руки и заорал:
– Рыба! Рыба!
Рыба – это было школьное прозвище Елисея, производное от фамилии Карпин. Никто уже не звал его так десятки лет. А этот человек, большой бородатый человек, направлявшийся к нему широкими шагами, – звал.
– Рыба, едрена корень!
Кто это? Это… Елисей наконец узнал:
– Лошадь?
– Ахалтекинец, бля! – Лошадь сграбастал Елисея в объятия.
Грудная клетка, кажется, немного хрустнула.
Лошадь был одноклассником, но никогда не был школьным другом Рыбы. Вернее, Рыба не считал Лошадь другом, а Лошадь Рыбу другом считал. Потому что однажды Рыба спас Лошадь от смерти. И поцеловал. Эти два события Лошадь воспринял как безусловный повод для пожизненной дружбы и совершенной откровенности.
Кличка Лошади происходила от фамилии Копылов. Иван Копылов. Они познакомились во втором классе и виделись каждый день до окончания школы. Лошадь всегда был большой и неряшливый. Уже во втором классе газированную воду за три копейки из уличного автомата он пил так же, как сейчас пил пиво – опрокидывал в горло. Однажды, пока учитель физкультуры, оставив детей без присмотра, переживал у себя в каптерке тяжелое похмелье, старшие мальчишки повесили Лошадь в физкультурном зале на гимнастическом канате. Буквально – подняли впятером, обмотали шею канатом, отступили и смотрели, как повешенный дергается, руками пытаясь ослабить на шее канатную петлю. И даже когда Иван потерял сознание, стояли вокруг и смеялись. А Рыба, увидев эту казнь, испытал приступ ярости.
Он вообще-то был тихим. Но иногда при виде особенно необъяснимого свинства впадал в ярость. В тот день Елисей вломился с лыжной палкой в рыготящую кучку подростков, одному ткнул острием в живот, другому двинул рукояткой в зубы, третьего хлестнул с размаху по щеке – дрался так отчаянно, что шайка разбежалась. А победитель заплакал и, обливаясь слезами, размотал канат с шеи бездыханного приятеля. Лошадь грохнулся оземь. Рыба встал над ним на колени, потряс за плечи, потом прижал губы к его губам, дохнул ему в рот, трижды ударил кулаком с солнечное сплетение, дохнул в рот еще раз… «Смотри, бля, сосутся гомосеки», – гоготнул в дверях спортзала кто-то из вешателей. После второго вдоха Лошадь вдруг вздрогнул, завращал глазами, закашлялся, ожил, и Рыба обнял его, уткнулся носом в несвежий ворот его рубашки и завыл.
Дверь каптерки открылась. На нетвердых ногах вышел физрук, баюкая в руках баскетбольный мяч, вероятно, чтобы скрыть, как дрожат руки. Увидал обнимавшихся мальчишек и, едва сдержав рвоту, прокричал:
– Что у вас тут? Охренели совсем, пидарасы!
С этого момента Лошадь стал считать Рыбу другом.
Физически Лошадь Рыбу никогда не спасал. Но много раз спасал интеллектуально. Писал за него все контрольные работы и сдавал все экзамены по точным наукам. Лошадь был математическим гением. Как-то, еще в пятом классе, учительница вызвала Ваню Копылова к доске и стала диктовать условия задачи:
– Ванечка, записывай. В одну трубу втекает… в другую вытекает… сколько времени потребуется?..
– Шесть, – отвечал Лошадь довольно мрачно.
– Что «шесть»? – опешила учительница.
– Ответ «шесть».
– Шесть чего? Шесть часов, шесть литров?
– Это не важно в математике, – буркнул Лошадь, – правильный ответ «шесть».
Учительница кричала, что важно правильно записать условие задачи и правильно оформить решение. Поставила Лошади двойку. Он только пожал плечами и всю эту гуманитарную составляющую школьных математических задач продолжал игнорировать. Всех этих школьников, вышедших навстречу друг другу. Всех этих строителей, погрузивших столько-то тонн кирпичей. Он их игнорировал. Интересовался только цифрами. Довольно скоро учительница поняла свое счастье. Пару раз в год она посылала Ванечку в школьный туалет помыть шею, заставляла Ванечку надеть чистую рубашку, которую нарочно сама покупала в «Детском мире», и везла Ванечку на очередную математическую олимпиаду (однажды даже в Прагу), чтобы вернуться с триумфом – вот каких математических гениев воспитывает наша Ольга Михайловна, заслуженный учитель РСФСР.
На выпускном экзамене по математике Лошадь решил все шесть вариантов задания и разослал шпаргалки товарищам. Весь класс получил за экзамен «хорошо» и «отлично». Один только Лошадь получил «удовлетворительно», поскольку не удосужился написать на своем листке ничего, кроме верных ответов. Впрочем, тройка за экзамен никак не помешала Лошади с блеском поступить в Московский университет на факультет вычислительной математики и кибернетики.
Лошадь был гений. Голова у него работала, как доменная печь. Даже когда он спал, ему снились длинные ряды цифр или пустынные равнины, на которых вместо вереска росли математические формулы. Лошадь во сне чувствовал, что вместе эти растения должны были сложиться как-то в решение, например, теоремы Ферма, но они все никак не складывались. И Лошадь довольно рано понял, что утомительный накал мысли можно слегка остужать алкоголем. Тогда среди молодых людей модно было пить. И они пили. Рыба пил довольно вяло, а Лошадь – страстно.
Он жил с мамой. В квартире у них пахло кошачьей мочой и валерьянкой. Мама работала учительницей музыки в школе и была совершенно безвольным человеком. Валериановый настой Ванина мама пила кружками, коту тоже перепадало, и тот спьяну гадил по углам. С момента окончания школы у Лошади дома стали собираться большие и шумные компании. Рыбу Лошадь звал всякий раз, но Рыба приходил лишь изредка.
Поначалу компанию составляли студенты-математики. Они слушали тяжелый рок и играли в шахматы – вслепую и каждый сразу на нескольких воображаемых досках. Девушек у них не было, кроме Тани, у которой были усы и косоглазие, и Ники, которая была такой ослепительной красавицей, что никому даже и в голову не приходило ее клеить. Девушек снимали у метро каждый раз новых. Постепенно математиков в компании становилось все меньше, а все больше каких-то темных личностей. И девушки постепенно подобрались такие, которые занимались сексом только ради алкоголя или винта.
Рыба стал появляться у Лошади все реже. Потом женился и перестал появляться совсем. Они еще иногда разговаривали по телефону. Звонил всегда Лошадь, всегда пьяный – растолковывал свою математическую теорию поэзии, согласно которой число стихов в мире должно быть пусть и огромным, но конечным. Можно – утверждал Рыба – обработать имеющиеся стихи и точно выяснить, каких именно великих стихов не хватает на свете. В то время еще никто не знал слов big data, искусственный интеллект еще считался выдумкой фантастов. Слова Лошади про пересчет и программирование стихов звучали пьяным бредом. К тому же жена ревновала Рыбу к неведомому собутыльнику, которого никогда в жизни не видела.
Однажды Лошадь позвонил и вместо разговоров о Блоке или Рильке сразу ляпнул:
– Прикинь, у меня какие-то прыщи на залупе.
Рыба посоветовал Лошади обратиться к венерологу и быстро замял разговор. Ему было противно до тошноты. Он был молодоженом. До взаимных измен им с женой оставалось еще лет семь или восемь. Их жизнь казалась Елисею сияющим храмом чистоты. Даже по телефонному проводу нельзя было пускать в этот храм дурные болезни. С тех пор, видя по определителю номера, что звонит Лошадь, Елисей не брал трубку. Примерно год спустя Лошадь перестал звонить. Елисей думал – спился насмерть. Иногда вспоминал потерянного приятеля. Иногда терзал себя поисками своей вины в печальной судьбе Лошади. Но уж никак не думал, что Лошадь доживет до пятидесяти лет.
И вот он – Лошадь. Тискает Елисея в объятиях и колошматит огромными ручищами по плечам, будто выколачивает пыль.
– Ёптыть, как ты? Где ты? Откуда ты?
– Нет, уж лучше ты рассказывай, я думал, ты сбухался насмерть.
– Чой-то я сбухался? Намекаешь, что у меня проблемы с алкоголем?
– Это не более чем осторожные полунамеки, – улыбнулся Рыба.
– Не-ет! – Лошадь запустил руку в свой пакет и выудил еще банку пива. – С алкоголем у меня проблем нет. Вот без алкоголя проблемы. – Банка чавкнула, открываясь. – Будешь пиво?
Елисей старался, чтобы его тон соответствовал жанру «встреча старых друзей», но на самом деле сразу почувствовал, что если и тосковал, то по тому тринадцатилетнему Ване, придушенному канатом, а не по этому незнакомому дядьке с бородой. Но мало-помалу разговор у них наладился. Они вернулись ко входу в учебный корпус, сели на скамейку и принялись рассказывать друг другу, что с каждым произошло за тридцать лет. Лошадь придерживался все той же совершенной откровенности повешенного, и Елисей вскоре узнал следующее.
Мама у Лошади умерла так тихо и кротко, что пьяный сын обнаружил ее тело только на шестой день. Это его немного отрезвило. Еще немного отрезвило то, что к двадцати пяти годам неизвестно от кого Лошадь заразился вирусом иммунодефицита человека.
– Ого! – присвистнул Рыба. – И теперь как? На терапии?
– Да, все путем, нагрузка ноль, – Лошадь откупорил и опрокинул в горло еще банку пива.
Дальше Лошадь рассказал, что математикой больше не занимается, работает в институте Малевича вахтером сутки через трое и выпивает только после работы, то есть раз в три дня. А в остальные дни путешествует по старинным городам и монастырям.
– Бухаешь раз в три дня? – уточнил Елисей.
– Раз в три дня, но крепко.
– Это невозможно.
– Это, – Лошадь поднял вверх указательный палец, – многолетняя практика. Ну, или скажи мне, что бухаешь меньше! – Открылась четвертая банка, язык у Лошади уже слегка заплетался.
– Я бухаю больше, – согласился Елисей.
– Вот то-то! Поэтому поехали в Старицу, а? Ты бывал в Старице?
– Я не могу. У меня дочка.
– Что дочка? Нет, давай по порядку. Во-первых, что жена?
– Развелся.
– Это правильно.
Дальше Елисей рассказал старому приятелю, что занимается продвижением лекарств, что больше не женился, что дочка учится здесь в институте Малевича, а третьего дня лучшая ее подруга покончила с собой.
– Это беленькая такая твоя дочка? Глаша?
– Глаша. Ты ее знаешь?
– Знаю. И Нару ее я знал. – Лошадь немного помолчал. – Только она не покончила с собой. – Еще помолчал. – Ее убили.
– Как убили?! – Елисей опешил.
Лошадь засопел и откашлялся. Достал из пакета последнюю пивную банку. Скомкал пакет. Встал, выкинул пакет в урну. Вернулся на скамейку, открыл банку, опрокинул содержимое в горло. Закурил. Помахал сигаретой в воздухе, словно пытаясь написать что-то дымом.
– Да, убили. Самые лучшие, самые чистые… Их всегда убивают…
– Ты пьяный, что ли? – спросил Рыба.
– Я-то, конечно, пьяный, – кивнул Лошадь. – Но если отвести меня сейчас к капельнику и протрезвить, то никакая девочка ни хрена от этого не оживет, так-то. Потому что девочки ни хрена не оживают, когда их убили.
– Как убили-то? – Елисей стал уже злиться на этот пьяный бред.
– Так. Подтащили к окну и вышвырнули на асфальт, голубку, – Лошадь шмыгнул носом.
– Кто убил? – Елисей вдруг подумал, что вот сейчас преступление раскроется, Аглая выйдет от своего психолога и ему, отцу придется как-то перекроить ее картину мира, хотя бред, бред, конечно. – Кто убил-то?
– Я! – Лошадь стукнул себя кулаками по коленкам, отчего из пивной банки в его руке полетели хлопья пены. – Я и убил!
Потом Лошадь с трудом поднялся, скомкал в кулаке пивную банку и выбросил в кусты. Не оглядываясь, зашагал прочь. Но метров через десять передумал. Свернул к кустам, расстегнул брюки и в ожидании мочеиспускания воздел руки и закричал небесам:
– Я убил голубку!
Высокие дубовые двери института распахнулись, и на пороге появилась Аглая. Ее обнимал за плечи какой-то мужик, немолодой, но по-молодежному модно одетый. На нем были узкие брюки, открывавшие щиколотки, свободный кардиган, пышный шарф, а на голове – камуфляжных цветов бейсболка с надписью Wu-Tang Clan. На шаг отставая от них, но что-то нашептывая Аглае на ухо, семенила молоденькая девушка в мусульманской одежде. Платье и хиджаб на ней были розовые и расшитые пайетками. Аглая указала своим спутникам на Елисея и что-то пояснила мусульманке и мужику из «Ву-Танг Клана». Те радостно закивали. Следом за их троицей из дверей повалили еще студенты. И Елисей пошел знакомиться.
Мужик в бейсболке, когда Елисей приблизился и катаракта перестала мешать ему различать лицо, оказался Матвеем Брешко-Брешковским, лучшим, во всяком случае самым известным, психологом, специалистом по подростковому суициду, основателем знаменитого благотворительного фонда «Живи» и прочая и прочая. Администрации института следовало отдать должное – пригласили звезду. Елисей много раз слушал его выступления по радио, был подписан на его подкасты, читал несколько интервью с ним и пару раз жертвовал его фонду деньги.
– Здравствуйте, – Брешко-Брешковский улыбнулся, взял в обе руки руку Елисея и долго не отпускал. – Вы папа Аглаи! – он не спрашивал, он утверждал. – Елисей, можно без отчества? А меня просто Матвей.
Елисей не успевал отвечать.
– Это хорошо. Это очень хорошо, что вы с ней рядом. Поверьте мне, я знаю. Я пережил то, что переживает сейчас Глаша. Я был подростком, когда покончил с собой мой старший брат. Это было страшно. И страшней всего было то, что я испытывал острейшую боль, а люди вокруг меня не испытывали никакой боли. Или не испытывали такой боли, какую испытывал я. Кроме горя утраты, я испытывал еще и глубочайшее одиночество. Это страшно.
Елисей, руку которого Брешко-Брешковский все еще удерживал в своих мягких ладонях, оглянулся и увидел, что студенты выстроились полукругом и слушают. И Брешко-Брешковский хорошо говорил.
– Представьте себе, я был всеобщим любимцем, мальчиком из хорошей семьи, талантливым, подающим надежды, но в день, когда погиб мой брат, весь мир как будто отвернулся от меня. Мама была сражена горем. Отец покинул семью, не в силах выдержать царившую в доме атмосферу траура. Во дворе, в школе товарищи звали меня играть в веселые игры и совершать шалости. Представляете, каково это – быть приглашенным на день рождения к красивой девочке на вторые сутки после похорон брата? Глупость или бестактность с ее стороны? А ведь именно это со мной и произошло. Это было невыносимо. Я оскалился. Я огрызнулся. Я готов был скалиться и огрызаться всегда. Я день ото дня становился все более трудным, все более травмированным и все более несчастным подростком. Если бы тогда рядом со мной не оказалось людей, которые протянули мне руку помощи, не знаю, кем бы я вырос. Я всерьез думаю, что после перенесенной тогда травмы не смог бы стать востребованным и успешным человеком, сломался бы.
Психолог наконец выпустил Елисея, и тот, чтобы ответить хоть как-то, буркнул:
– Как тут можно помочь?
– Как тут поможешь? – Брешко-Брешковский развел руками. – Мы с Аглаей говорили о ее потере. Ваша дочь пройдет пять непременных стадий принятия. Отрицание, гнев, торг, депрессия и принятие собственно. На каждой стадии рядом с Аглаей должен быть кто-то близкий, чтобы помочь ей посмотреть на себя со стороны, отрефлексировать свое состояние, сказать себе: «Я злюсь, потому что прохожу стадию гнева». Таким образом стадия будет зафиксирована и пройдена. Будут пройдены все пять. И настанет время для главного.
Психолог сделал многозначительную паузу и довольно жеманно, как персонаж маньеристской картины, раскинул руки.
– Главного? – переспросил Елисей.
– Главного, да! – Брешко-Брешковский воздел перст к небу.
Елисей невольно посмотрел наверх. Там в темнеющем небе летели две вороны. Одна несла в клюве что-то съестное, а другая атаковала удачливую товарку и пыталась добычу отнять.
– Главного, да, – продолжал Брешко-Брешковский, не опуская перста. – Когда человек переживает опыт горя, опыт потери, тут важнее всего не просто измучить себя, но переоценить ценности. Осознать, что главной ценностью в этом мире является человеческая жизнь. И еще осознать, что никто из нас в одиночку не может защитить эту базовую для нас ценность. Вы чем занимаетесь по профессии?
– Фармакоэкономикой, – отвечал Елисей.
– Прекрасно! – психолог всплеснул руками. – Вам ли не знать, что современные таргетные препараты могут эффективно лечить рак, но мало кому из людей доступны по деньгам.
– Это точно, – Елисей кивнул.
– Почти никто не может спасти свою жизнь самостоятельно. Но все мы вместе можем спасти десятки, сотни, тысячи жизней. Пожертвовать что-то: деньги, время, усилия – и мир изменится, мир станет местом, где онкологические пациенты выздоравливают.
– Я согласен, – кивнул Елисей снова. – Но что-то упустил нить. При чем здесь таргетные препараты?
– А при том, – в голосе психолога слышалось даже некоторое торжество, – молодые люди сводят счеты с жизнью, потому что мир вокруг них жесток. Никто из нас в одиночку не может сделать мир более человечным, но если все мы, пережив и осознав свои потери, воспримем череду своих поступков как служение, как миссию, как крестовый поход…
– Крестовый поход? – Елисей покосился на мусульманку, но девушку эта метафора, кажется, не смутила.
– Да! Крестовый поход, цель которого – стяжать смягчение нравов, вот тогда мир изменится…
– Бамбук! – каркнул у Елисея за спиной пьяный голос.
– Простите? – Брешко-Брешковский смутился и попытался найти глазами крикуна в стайке студентов, слушавших эту речь об изменении мира и смягчении нравов.
Елисей тоже оглянулся.
– Пустой бамбук! – это говорил Лошадь, он выбрался из кустов, стоял поодаль, раскачивался на каблуках, запустив руки в карманы, и каркал. – Пустой бамбук!
– То есть вы называете меня болтуном? – Брешко-Брешковский оправился от смущения и бросился в бой. – Почему? Вы не хотите, чтобы мир изменился и стал добрее?
– Не хочу. – Опрокинутое в глотку пиво подействовало на Лошадь как следует. – Вы так уже наизменяли мир, что жить невозможно.
– Вы против прогресса? – усмехнулся психолог.
– Я за девочек против мудаков.
– Вы хотите меня оскорбить?
– Хочу! Потому что девочку убили, а вы несете тут всякую хрень про мир изменился и стал добрее.
– Кто убил? Выглядит как типичный суицид.
– Я убил, потому что ушел с работы, а если бы я остался, то увидел бы гада. Потому что я за науку.
– При чем здесь наука?
– При том, что, по науке, никто не может выброситься из окна гостиной, если гостиная пуста и заперта на ключ. А в пятницу в гостиной лопнуло стекло, я вызвал мастера на понедельник и запер гостиную на ключ, и она была пуста, когда я ее запирал. И открыть ее мог только кто-то, у кого есть мастер-ключ. А у девочки не было мастер-ключа, потому что в тот же день утром она забыла ключ в своей комнате, и я сам открывал ей дверь мастер-ключом. Так что я за математику.
– При чем здесь математика?
– Вы ведь Брешко-Брешковский? – Лошадь был хоть и пьян, но Брешко-Брешковскому все же не удавалось перехватить инициативу в этом их уличном диспуте.
– Он самый, – психолог слегка поклонился.
– И ваш фонд вырос?
– На порядки! – Эта реплика у психолога получилась слегка визгливой. – Десять лет назад мы радовались, собрав пятьсот долларов. Теперь собираем пятьдесят миллионов долларов в год.
– И люди вам жертвуют? – Лошадь качнулся на каблуках слишком сильно и чуть было не упал навзничь.
– Сотни тысяч людей! – констатировал психолог холодно.
– А количество самоубийств? – Лошадь качнулся вперед и сплюнул себе под ноги. – Уменьшилось? А убийств?
– Это дилетантский разговор! – Психолог хотел продолжать, но Аглая и эта мусульманка в розовом сбежали вниз по ступенькам, взяли Лошадь под руки и повели прочь.
Елисей слышал, как Аглая приговаривает:
– Ванечка, ну Ванечка, ну хватит, ну выпил, и иди домой, нечего разводить холивар. Тебя уволят, а мы с кем останемся?
Сам Елисей тронул за плечо Брешко-Брешковского, полыхавшего праведным гневом, и проговорил тихо:
– Не обращайте внимания, он просто пьян, это вахтер.
Лошадь вдруг остановился, стряхнул с себя девушек, тащивших его под руки, и развернулся. Елисей подумал, что будет драка, но нет – Лошадь взмахнул руками, поймал равновесие и перекрестил Аглаю широким крестом:
– Храни тебя Бог, девочка!
Подумал немного и перекрестил мусульманку:
– Храни тебя, девочка, Бог!
Развернулся опять и зашагал прочь, покачиваясь и как бы хватаясь руками за невидимые воздушные перила.
Студенты стали расходиться. Лестница перед институтскими дверьми пустела. Брешко-Брешковский взял Елисея под локоть и повел в сторону. Мусульманка тем временем взяла под локоть Аглаю и повела в сторону противоположную. Они не слышали друг друга. Они говорили одновременно.
Брешко-Брешковский. Послушайте, Елисей, мне надо сказать вам важную вещь, и я не хотел говорить это при вашей дочери.
Эльвира. Послушай, тебе будет легче, если сейчас ты сможешь обратиться к Аллаху.
Брешко-Брешковский. Я дам вам свою карточку, звоните мне в любое время. Вас ждут серьезные кризисы, и есть одна опасность, которую ни в коем случае не следует недооценивать.
Эльвира. Я дам тебе флаер. Приходи к нам в пятницу. Не обязательно с нами молиться, но потом мы читаем Коран. Это книга, полная чудес. Ты знаешь, например, что в Коране Аллах говорит: «Я низвел вам железо». Ученые совсем недавно доказали, что все железо на Земле прилетело из космоса, все это метеориты. Четырнадцать веков назад никто не мог этого знать, а в Коране написано.
Брешко-Брешковский. Когда ваша дочь осознает потерю, ей станет так больно, как не больно сейчас.
Эльвира. А еще в Коране написано, что ночь и день обвивают Землю, обвивают по кругу. То есть в Коране Земля круглая. Четырнадцать веков назад никто не мог знать этого. Это Галилей открыл, или там я не помню кто. Коперник? А в Коране уже круглая.
Брешко-Брешковский. Надо во что бы то ни стало помочь Аглае сохранить связь с этой девушкой, с этой ее погибшей подругой.
Эльвира. А еще в Коране написано, что Аллах сделал человека из чистой глины. И только теперь ученые открыли, что глина и человек в основном состоят из углерода. Четырнадцать веков назад никто не мог этого знать. А в Коране написано. Потому что Книга ниспослана Аллахом, понимаешь?
Брешко-Брешковский. Аглая рассказала мне, что у них был чат. Длинная переписка с этой девушкой в ватсапе. Так вот этот чат ни за что нельзя стирать. Более того, можно и нужно перечитывать, чтобы связь сохранялась. Потому что если связь порвется, то Аглая испытает невыносимую боль и может ее не выдержать.
Эльвира. И про пчел, про пчел! В Коране в суре «Пчела» написано, что работают, ухаживают за детьми, чистят улей именно самки пчел. Самцы только оплодотворяют королеву. А ученые, ученые только в XX веке научились определять пол насекомых, понимаешь? Но в Коране уже все это есть. Четырнадцать веков назад.
Брешко-Брешковский. Аглая мне рассказала, что от подруги у нее осталось только два подарка. Кусок мыла и пачка чая. Мылом Аглая не пользовалась, потому что оно пахнет розами. Она не любит запах роз. А чай она не выпила, потому что он с бергамотом. Аглая не любит бергамот, вы знали? Так вот ни за что нельзя потерять эти два подарка. Нельзя использовать. Надо сохранить. Хорошо бы добыть у родителей этой девочки, может быть, какую-то ее вещь, что-то, как говорят, на память, но на самом деле для того, чтобы не прерывалась связь, понимаете?
– Вуду какое-то, – наконец пробормотал Елисей, все это время слушавший молча.
Аглая, все это время слушавшая молча, наконец сказала:
– Да, но есть одна фигня, из-за которой все эти пчелы и весь этот углерод не имеют значения.
– Какая фигня? – Эльвира округлила глаза, готовясь удивиться.
– Бога, – Аглая тряхнула головой для убедительности, – нет.
Они сели в машину, Аглая уткнулась в телефон, и Елисей опять не знал, как начать разговор.
– Как думаешь, это пьяный бред, что Нару убили?
– Щас, пап, прости, – девушка несколько раз подряд провела пальцем по экрану. – Тут покестоп, надо собрать подарки.
– Может, ему спьяну только показалось, что он запер эту проклятую дверь?
– Ванечка никогда не пьет на работе, только после работы. Щас, пап.
– Он мой одноклассник. – Елисей включил передачу, и машина медленно поехала. – Я думал, он умер давно, в двадцать лет бухал страшно.
– Пап, подожди, стой. Ой, нет, нет, не буду с этой сукой сражаться. – Аглая подняла от экрана глаза. – Поехали. Что ты сказал?
– Покестоп – это что? – спросил Елисей, выруливая на бульвары.
– Это место, где водятся покемоны. А еще там подарки и всякие нужные вещи. Их можно собрать.
– А чем подарок отличается от нужной вещи?
– Нужную вещь можно забрать себе, а подарок можно только послать кому-нибудь. С каких пор ты интересуешься покемонами?
– Я интересуюсь тобой.
Елисей сказал это и тут же подумал, что интересуется дочкой очень поверхностно. Он, конечно, знал, что молодые люди играют в каких-то покемонов. Конечно, следил за судебным процессом над парнем, которого чуть было не посадили на пару лет за то, что ловил покемонов в церкви. Но ему точно не хватило бы сил и терпения, чтобы установить на телефон игру и разобраться в ней настолько, чтобы обсуждать покестопы с дочкой. И он помнил, как мама спрашивала его, подростка: «Этот твой Гребенщиков на каком инструменте играет?» И этот вопрос тогда, в его юности, свидетельствовал не об интересе матери к сыну, а о полном, полном непонимании. Тем не менее Елисей спросил:
– Эта сука, с которой ты не хочешь сражаться, она кто?
– Это… как объяснить? Ну, она из вражеской команды. Я уже сражалась с ней и даже победила, но потратила очень много сил, и мне очень долго пришлось лечить моих покемонов.
Елисей включил музыку, из динамиков заиграл ми-минорный скрипичный концерт Мендельсона. Елисей подумал, что глупо говорить, будто интересуешься дочерью, и включать в этот момент музыку, которую она ненавидит. Потыкал в кнопки. Заиграл Diablo swing orchestra, единственная музыкальная группа, на которой вкусы отца и дочери сходились.
– А как лечат покемонов?
– Пап, прости, ты что-то говорил, пока я крутила покестоп.
– Лошадь!
– Что «лошадь»?
– Не что лошадь, а кто Лошадь. Вахтер ваш Ваня. Он сказал, что Нара не просто выпала из окна, а что ее убили. И, черт, у него серьезный аргумент.
– Я тоже в шоке. Ну, теоретически можно было попросить кого-то отпереть гостиную, но вообще… – Аглая задумалась. – А почему он Лошадь?
– Это школьная кличка. Мы с ним учились в одном классе. Вот случайно встретились, и он говорит…
– Пап, ты на всякий случай дели на десять то, что Ванечка говорит, – Аглая оттянула ремень безопасности и забралась на пассажирское сиденье с ногами. – Ванечка очень хороший, он очень добрый. И он, кажется, был сильно влюблен в Нару. А в ту пятницу за час буквально до смерти Нары он подменился с другим вахтером и куда-то уехал. А когда вернулся…
– Нары нет, – пробормотал Елисей и подумал, что фраза эта как мантра описывает состояние мира, можно повторять ее много раз – и достигнешь просветления или совершенного отчаяния, которое, возможно, ничем от просветления не отличается.
– Понимаешь, пап, он вбил себе в голову, что, если бы был тогда рядом, ничего плохого бы не случилось. А как рядом? Ну сидел бы он в своей каптерке, и что? Кароч, чувство вины… – Аглая сделала паузу. – А почему он Лошадь?
– Он Копылов. Кобыла, лошадь…
– Прикольно. Никогда не знала Ванечкину фамилию. Иван Демидович, а фамилии не было.
– А я никогда не знал, что он Демидович, – Елисей усмехнулся.
Их «кайен» проскочил Воронцовым Полем, выехал на Садовое кольцо и встал в пробку. Пробка опять была красивая, как медленно стекающий к Яузе светящийся мед, но обидная, потому что дом, где теперь жила Аглая с матерью, был вот он – виден. Дойти до него можно было за пять минут, а ехать предстояло как минимум полчаса.
Елисей огляделся. В машинах справа, слева, спереди и сзади никто не был занят управлением. Молодая женщина в BMW включила свет в салоне, скрутила зеркало и красила ресницы. Крепкий мужчина за рулем «брабуса», видимо водитель- охранник, не смотрел на дорогу, а играл в тетрис. Две тетки в «ауди» целовались. Молодой человек за рулем «субару» так же часто-часто перебирал большим пальцем по экрану смартфона, как давеча перебирала Аглая.
– Тут что, покестоп посреди дороги? – спросил Елисей.
– Откуда ты знаешь? Я просто постеснялась крутить.
– А вон парень крутит. И как эти покемоны монетизируются?
– В смысле? – Аглая, кажется, впервые задумалась о том, что, играя в покемонов, приносит кому-то деньги.
– Ну, как зарабатывает компания-производитель? Там можно что-то покупать за деньги или там есть какая-то реклама?
Елисей подумал, что говорит про покемонов, лишь бы не говорить про Брешко-Брешковского. Ему не понравился Брешко-Брешковский, а Аглае, кажется, понравился. Еще Елисей подумал, что можно ведь переоценить ценности, назначить главной ценностью не человеческую, а покемонью жизнь. И, возможно, покемоны или тренеры покемонов так и думают.
– Да, – сказала Аглая. – Можно покупать. Но покупают что-то внутри игры за человеческие деньги только буржуи. Буржуев никто не любит.
– Кроме производителей игры, – улыбнулся Елисей и, не дотерпев до разрешенного разворота, свернул в Николоямскую улицу в неположенном месте под мостом.
Инспектор дорожной полиции, который охотился тут не на покемонов, а на людей, как раз отвернулся и потрошил старика в стареньком «опеле». Старик разводил руками, доказывал что-то беззвучно, например, что еще в 1970 году поворот тут был, а теперь неожиданно отменили. А инспектор смотрел на него, как паук на пойманную муху. И ждал, пока добыча кончит трепыхаться. И Елисея с его «кайеном» не заметил.
Когда Елисей привез Аглаю домой, он с первой секунды по запаху определил, что бывшая жена за пять лет раздельной с ним жизни научилась готовить. До развода в их семье готовил Елисей. Семейный разлад, то, что жена завела любовника, Елисей обнаружил, не прочтя ее переписку, не поймав ее на новом способе целоваться или брать в рот, – нет, он сам вдруг стал хуже готовить, ему перестали удаваться давно отработанные рецепты. Он словно бы подсознательно почувствовал, что вот готовит, например, ризотто с белыми грибами, а этого ризотто никто не ждет, и никто ему не радуется. Свои собственные романы на стороне не мешали Елисеевым кулинарным способностям, а роман жены помешал. Признания, разоблачения и расставание случились после.
За пять лет жизни порознь равновесие наладилось. Из кухни пахло китайскими хрустящими баклажанами. Бывшая жена нарезала их ломтиками, обваливала в смеси крахмала и муки, обжаривала до золотистой корочки в кипящем масле, раскладывала на салфетке, чтобы лишнее масло ушло. И одновременно готовила соус для них из всего на свете: из имбиря, чеснока, соевой пасты, перца, меда и крахмала, благодаря которому соус густел и стекал с ложки в соусницу так же медленно, как медленно автомобильная пробка за окном стекала вниз к Яузе.
Елисей подумал, можно ли теперь, когда все перебесились, их совместную жизнь починить, но тут бывшая жена отвлеклась от баклажанов, поцеловала его, и стало понятно, что починить нельзя.
– Ну, как прошло? – спросила бывшая жена, возвращаясь к баклажанам.
– Хорошо, – Аглая поставила чайник и приготовилась заварить себе мате. – Пришел психолог какой-то знаменитый, я забыла, как зовут.
– Матвей Брешко-Брешковский, – подсказал Елисей.
– Брешко-Брешковский?! – жена переворачивала баклажаны и, услышав имя звезды, развернулась так быстро, что один хрустящий ломтик вылетел из сковороды и упал на пол. – Это же крутой психолог. И что он?
Елисей присел на корточки, поднял с пола баклажанину и положил в рот.
– Прекрати есть с пола! – хором воскликнули жена и дочка.
– Быстро поднятое не считается упавшим, – Елисей прожевал баклажан с виноватым видом.
– Пап, я не понимаю, как ты можешь…
– У вас что, пол грязный?
– Пап, я серьезно, нельзя есть с пола.
– Ладно, – прервала жена всегдашний их спор о гигиене. – Что Брешковский?
– Хороший, – Аглая тряхнула головой. – Он сразу определил меня как близкую, посадил рядом с собой и обнял.
– Тебе было приятно, что обнял? – спросил Елисей, не позволявший себе обнять дочь лишний раз, считая это нарушением границ.
– Ну, – Аглая задумалась, – можно было обнимать не так крепко, но вообще-то было приятно. Надежно как-то. А потом мы разговаривали.
Явился ростбиф. Идеальный, кстати сказать. Перламутровый на разрез. Елисей удивился, потому что жена прежде имела обыкновение превращать любое мясо в подошвы. А теперь она нарезала ростбиф тонкими ломтиками, занесла соусницу над баклажанами…
– Мам, только мне отложи без соуса, я же не люблю ничего смешивать.
– Прости, – жена отложила Аглае в тарелку несколько кусков баклажана, они слегка звякнули о фарфор. – А я не люблю вытягивать из тебя клещами. Рассказывай. Про что вы говорили?
– Про то, что творческие способности противоречат воле к жизни.
– Это Брешковский так сказал? – жена разложила ростбиф.
– Да, и он, кажется, прав.
Елисей похолодел.
– Ерунда, – сказал он. – Полно было жизнерадостных гениев.
– Например? – парировала Аглая.
– Пушкин.
– Погиб в тридцать семь лет.
– Моцарт.
– Погиб в тридцать пять.
– Черт!
– Черт – это композитор такой или поэт?
Елисей судорожно шарил в памяти. Должен же быть кто-то, кто-то великий и прекрасный, кому нравилась жизнь, кто прожил долго и счастливо, насоздавал кучу светлых шедевров, кто-то, кому памятник стоит на главной улице. Гендель? Но Генделя Аглая не знает. Мендельсон? Но при всем своем благополучии он умер в тридцать восемь лет. Кто там у нас стоит в центре Москвы? Маяковский? Покончил с собой. Есенин? Покончил с собой. Высоцкий? Извел себя наркотиками и водкой. Грибоедов? Убит. Черт!
– Искусствоведы, ешьте ростбиф, – вмешалась жена.
Аглая взяла отца за руку и сказала:
– Пап, ты за меня переживаешь? Я не покончу с собой, не бойся.
– Ешьте ростбиф.
– Он, кстати, прекрасный, – Елисей принялся жевать. – Как тебе удалось?
– Я освоила твой термометр для мяса.
Расставаясь с женой, Елисей не взял ничего совместно нажитого. Некоторые его рубашки остались висеть у бывшей жены в шкафу. Даже переехал в новую ее квартиру термометр для мяса, которым она прежде не умела пользоваться.
Колокольчик звякнул. Барменша Маша провозгласила счастливую минуту, но в баре не было никого – будний день. Елисей не торопясь подошел к стойке и заказал «тройного Юрика», так у них в баре нежно назывался виски Isle of Jura. Маша плеснула на глаз, и это было щедро. Села напротив, подперла кулаками голову.
– Хочешь поговорить об этом?
– О чем? – Елисей сделал большой глоток и почувствовал, как будто узел в груди расшнуровывается. – Нет, не хочу. Лучше ты расскажи мне что- нибудь.
– У меня истории невеселые, – Маша улыбнулась.
– У всех невеселые.
– Ну ладно, – Маша плеснула глоток виски и себе. – У меня бывший муж пытался покончить с собой, нажрался таблеток и взрезал себе вены. Потом испугался и позвонил мне. Я пришла, а он там весь в крови и в блевоте.
– Ну, что? Откачали?
– Перебинтовала, вызвала скорую, отмыла кровь и блевоту.
– Ну так что? Откачали?
– Откачали сволочь. Только как мне теперь давать ему детей на выходные? И как бы я сказала детям, что их папаша сдох?
– А сколько у тебя детей?
– Трое. Девочка, девочка и мальчик.
– А муж кто по профессии? Что-нибудь творческое?
– Очень творческое – бездельник!
– Почему ж ты вышла за него замуж?
– Потому что я была монахиня, сбежавшая из монастыря, а у него был красивый мотоцикл.
– Резонно.
Елисей покачал в воздухе пустым стаканом, и Маша плеснула туда еще «тройного Юрика». Сделал глоток и спросил:
– А скажи мне, как по-твоему – все люди сошли с ума или остался кто-то нормальный?
– По-моему, – ответила Маша, – все!
– Вы сегодня с нами, Максим Максимович? – звонили из отдела полиции.
– Так точно, – ответил в телефон старший следователь Следственного комитета Максим Печекладов, и это значило, что по Басманному району в тот день заступил на дежурство он. Была та самая проклятая пятница. Незнакомый еще Максиму Елисей Карпин получил от подруги приглашение на ужин к ней домой. Незнакомые еще Максиму студентки Аглая и Линара сидели на довольно скучной лекции по истории фотографии и, передавая друг другу тетрадку, рисовали комикс-фанфик про Нэдзуко Камадо, японскую девушку, которая стала демоном-людоедом, но не хотела есть людей. Комикс у Глаши и Нары получался смешной, кулинарный, Нэдзуко в нем пыталась готовить вегетарианские блюда, но, как ни крути, все выходил бифштекс из человечины.
А Максим Печекладов сидел в своем кабинетике, заваленном бумагами, строчил постановления. У него в портфеле лежала только что переведенная на русский книга капитана Чарльза Джонсона «Всеобщая история грабежей и смертоубийств, учиненных самыми знаменитыми пиратами». Максим любил читать про пиратов, полагая, что только про пиратов можно прочесть правду. Полагая, что все люди на свете хотели бы презирать закон, грабить корабли и насиловать женщин, все так бы и поступали, если бы могли остаться безнаказанными, но только пираты следуют обычным человеческим наклонностям открыто под страхом виселицы.
Книжка лежала в портфеле, но почитать не получалось. Надо было настрочить сорок восемь постановлений. О наложении ареста на… О проведении экспертизы с целью… О приобщении вещественных доказательств к… У Максима Печекладова в производстве было одновременно двадцать три уголовных дела. Но только одно из них было почти доведено до суда, хотя предстояло написать еще «объебон» – так на сленге следователей называлось обвинительное заключение.
На стене, бурой оттого, что прошлой зимой протекала крыша, висела красивая большая цветная благодарность от главы Следственного комитета Александра Бастрыкина. В столе лежали три взыскания от непосредственного начальника. Так что Максим сидел и строчил.
С самого детства Максим искал что-нибудь, коллекционировал книги про пиратов и знал, что будет носить погоны. Другие виды деятельности его не интересовали. С самого детства он мечтал стать сыщиком. Стал и до сих пор не мог поверить, что сыщики должны участвовать в межрегиональных ведомственных соревнованиях по снукеру, помогать ветерану войны Владимиру Михайловичу Бурцеву устраивать в Лефортовском парке выставку благоуханных гладиолусов, которую почему-то спонсировал Следственный комитет, и, главное, постоянно печатать на компьютере – горы бумаг.
В шесть лет Максим впервые нашел бабушкины очки, их никто не мог найти трое суток. Мальчик просто представил себе траекторию бабушкиного движения по квартире, расспросил бабушку о череде ее хозяйственных дел в день пропажи очков и торжественно извлек потерю из вентиляционной отдушины над газовой колонкой в ванной. «Кто бы мог подумать?» – всплеснула руками бабушка. А Максим уже сбежал в детскую и пожирал книжку «Ветер пахнет» – про Джона Гатри, мальчика, который умел отыскивать для пиратов корабли в бескрайнем океане, сына королевы Нассау Элеонор Гатри и грозного капитана Чарльза Вейна.
К восьми Максимовым годам мама всерьез заподозрила у младшего сына талант сыщика и звала Максима поминутно. «Макс, куда я могла положить счета за квартиру?» Максим находил. «Ма-а-акс! Сережки мои с изумрудиками где могут быть?» Максим находил. Он просто догадался, что мама, как и Элеонор Гатри, была помешана на порядке, но в их многодетной семье порядок был невозможен, как невозможен он был и в пиратской столице Нассау. Каждую свободную минуту мама тщетно пыталась свести хаос их веселой бедности к космосу идеального, существовавшего только в ее голове уюта и потому перекладывала вещи, а после сама не могла найти. Надо было только вообразить себе эту идеальную квартиру, придуманную мамой, представить, как мама несла единственную свою фамильную драгоценность, чтобы спрятать в шкатулку, и как, ввиду отсутствия шкатулки, припрятала временно в конфетную вазу. А потом, пока мама причитала: «Ах, Пинкертошка мой» – и вдевала сережки в уши, можно уже было читать про капитана Уильяма Кидда.
В двенадцать лет Максим благодаря своим дедуктивным способностям предотвратил большую беду. Назовем это «Делом о пропаже двенадцати тысяч долларов».
Отец Максима был военный, ракетчик. Насколько Максим понимал, отец командовал огромным, многоосным грузовиком с толстой ракетой, способной уничтожить пару городов. Работа его состояла в том, чтобы увезти свой грузовик неведомо куда, определить в этом неведомо где свои координаты с точностью до миллиметра, придать грузовику максимальную горизонтальность, доложить о боевой готовности неизвестно куда в штаб, а потом недели две нести боевое дежурство, то есть летом кормить комаров, а зимой морозить задницу. Всю жизнь отец перевозил семью из одного ощетинившегося ракетами медвежьего угла в другой такой же медвежий угол. А выйдя в отставку, поселился с женой и детьми у тещи в Москве и занялся бизнесом, связанным с поставками продуктов для армии и распродажей армейских складов. Мать называла это «Папа продает атомную бомбу». Но «атомная бомба» продавалась не очень. Деньги у отца то появлялись ненадолго, то надолго исчезали. Иногда едва хватало на еду и одежду для пятерых детей. А когда деньги появлялись, отец их копил. Втайне от матери, потому что мать обязательно бы всё растранжирила. Отец откладывал все свои бонусы и премии, переводил в доллары и, не доверяя банкам, хранил дома. Собирался купить квартиру, ибо двухкомнатная для семьи из восьми человек – маловата.
Однажды отец собрался на целую неделю отвезти сыновей рыбачить к деду в Астрахань. Дочек на это же время отец отправлял в музыкальный лагерь, а бабушку – к сестре в Кушеверово. Предполагалось, что мать на целую неделю останется дома одна и отдохнет от шумного своего счастья. По тому, как отец циркулировал украдкой по квартире накануне отъезда, Максим догадался, что у папы есть тайные деньги и он собирается перепрятать свой клад. Проследить логику отца не составляло труда. Понятно было, что он спрячет деньги на антресоли, подобно тому как капитан Кидд спрятал сокровища на высокой горе посреди острова Стервятников. Мать боялась высоты. У матери кружилась голова даже на табуретке. Мать в нормальных условиях ни за что не полезла бы на стремянку. Следовательно, отец спрятал деньги на антресоли в пачках старых газет, которые – Максим уже тогда это понимал – пишут стервятники.
И понятно было, как поступит мать в их отсутствие – точно так же, как поступила Элеонор Гатри, когда весь пиратский флот покинул Нассау в поисках фрегата Урка де Лима, – примется наводить порядок в борделе. Максим вообразил, как мать не будет находить себе места от благодарности. Любимый забрал всех пятерых детей и даже свекровь. Любимый оставил ее одну отдохнуть на целую неделю. В первый день она сделает маникюр и педикюр. Во второй день она сделает прическу. В третий день она захочет совершить подвиг. И решит – вот именно! Она решит разобрать антресоль, преодолев даже страх высоты.
Когда неделю спустя мальчики вернулись домой, нагруженные астраханской икрой, осетриной и воблой, мать после ужина торжественно подтащила стремянку, взобралась на нее, бледнея и цепляясь за стены (а отец тем временем уже выбирался со своего места за столом, предчувствуя беду), и со словами: «Фокус-покус!» – распахнула дверцы. Антресоль была пуста. В ней не осталось ни старых вещей, ни старых газет, остался только старый компрессор, который отец неизвестно зачем списал на работе и притащил домой. Мать просто не смогла сдвинуть компрессор с места, вот он и остался.
– Жизненное пространство свободно! – провозгласила мать.
– А-а-а! – заревел отец. – Куда-а-а?!
– Тебе не нравится, как я разобрала антресоль? – переспросила мать кокетливо, поправляя пальцами со свежим маникюром новую прическу.
– Та-а-а! Ку-у-у! Кулату-у-у! Любовь моя! – Кажется, отец выкрикивал нежные слова, чтобы не убить мать на месте.
– Что с тобой?
– Кулатуру сдала? Где? Ма! Ку!
Они любили друг друга, они понимали друг друга с полуслова. Поэтому мать из бессвязных его выкриков умственно составила внятный вопрос и вербально дала внятный ответ:
– Сдала старые газеты в макулатуру на улице Льва Толстого.
Отец схватил плащ и бросился вниз по лестнице. Максим кричал ему вслед, кричал, что бежать не надо, пытался объяснить, что принял меры. Но отец, прыгая через три ступеньки, ревел, как пожарная сирена, и мальчик решил просто подождать.
– Чего это с ним? – спросила мать, глядя в окно на бегущего через двор, ревущего и размахивающего руками мужа.
– Перед отъездом он спрятал в старые газеты деньги, которые копил на квартиру, – констатировал Максим с некоторой даже жестокостью: у него начинался переходный возраст.
– О господи! – мать закрыла рот руками и опустилась на стул. – Много?
– Двенадцать тысяч долларов.
– Боже! Втайне от меня?
– Мам, не втайне от тебя денег скопить нельзя.
– Да как ты?! Ну да, ты прав. Дура, разорила семью. – И мать заплакала.
Через полчаса вернулся отец, мрачный, как ураган «Катрина». Мальчики играли в компьютер. На кухне у аккуратно прибранного стола сидела мать. Перед нею на столе тремя аккуратными стопками лежали двенадцать тысяч долларов. Отец застыл в дверях.
– Ты, что ли, вытащила деньги, прежде чем сдать газеты в макулатуру?
– Ну да, ты совсем меня за идиотку считаешь? Или это мода такая – реветь сразу, как дикий медведь, и скакать по лестнице, как горный козел?
Отец обнял ее, поцеловал щеку, шею, губы и пальцы. И прошептал:
– Маникюр красивый. Я сразу заметил, просто не успел сказать.
С той поры мать стала считать Максима безусловным гением дедукции, но тайника, куда он спрятал деньги перед поездкой в Астрахань, Максим матери так и не открыл.
В тот день в проклятую пятницу часа в четыре Максим забежал в суд, отнес судье Кулагиной постановление о продлении содержания под стражей убийцы и педофила. Кулагина спросила:
– Что так поздно?
Максим ответил:
– Просьба рассмотреть в понедельник.
Кулагина сказала:
– Все забито. Вот выйдет твой педофил, что будешь делать?
Максим ответил:
– Прошу в порядке исключения.
– Ладно, – кивнула Кулагина, – рассмотрим. Иди служи.
Максим ответил:
– Служу России.
Вернулся в кабинет, сел опять печатать постановления. И часов в шесть из отдела полиции позвонил дежурный. Максим сказал в трубку: «Печекладов», а дальше только морщился. Он поморщился, когда дежурный заявил, что у них «очередная парашютистка, молодая девка». Еще раз поморщился, когда дежурный сказал, что «ребята там уже составляют материал по факту самоубийства». И в третий раз поморщился, когда услышал от дежурного, что «там полно народу и очень галдят».
Во-первых, людей, выпавших из окон, полицейские, конечно, всегда называют парашютистами, но так нельзя. Не только потому, что пренебрежительные шутки в адрес потерпевших противоречат этическим нормам, о которых написано в каждом учебнике криминалистики. Но еще и потому, что – это магия какая-то, – если относишься к жертвам без уважения, они не помогают раскрыть обстоятельства своей гибели. Во-вторых, полицейские не могут составлять материал по факту самоубийства, могут только по факту обнаружения тела с признаками или без признаков насильственной смерти. В-третьих, главная задача полицейских в том и состояла, чтобы огородить место происшествия и удалить оттуда людей, а у них там «полно народу и очень галдят».
Максим надел куртку, вышел на улицу и направился к месту происшествия пешком. У него была служебная машина, но пользоваться ею, чтобы в пятницу вечером добраться по бордовой пробке от Мясницкой до Хитровки, не имело никакого смысла. Он шел бульварами. На бульварах городские службы нагородили иллюминированных тоннелей и галерей, наставили аттракционов – мини-боулинг, мини-хоккей, «веселая колотушка», – дети и молодые люди с волосами флуоресцентных цветов играли во все эти уличные игры, граждане постарше прогуливалась по галереям, имея искаженные иллюминацией лица, а совсем взрослые люди сидели в тени на скамейках и источали запах спиртного. Это все Максима раздражало. Он прикидывал, сколько могла бы стоить иллюминация, сравнивал предполагаемую цену «веселой колотушки» со своей зарплатой в шестьдесят тысяч рублей – и это раздражало.
Утешали его только следственные действия. Он удалил с места происшествия посторонних. Попросил совсем уйти тех, кто ничего не видел. Попросил остаться тех, кто может что-то сообщить следствию. Остались все. Он попытался найти понятых. Толпа зевак была изрядной, но становиться понятым не хотел никто. Тогда Максим просто ткнул пальцем наугад в мужчину и женщину и воззвал к их гражданскому самосознанию. Женщина немедленно запричитала, что спешит забирать ребенка из садика. Но никуда не заспешила. Максим определил три узла для осмотра – сквер, где лежала мертвая девушка, общежитскую гостиную, из окна которой предположительно девушка выпала, и собственно комнату погибшей.