Следует помнить, что в начале девятнадцатого века подавляющее большинство негров, как рабов, так и свободных, не проживали в Черном поясе, не выращивали хлопок и не исповедовали христианство.
Городок Либерти, округ Хайленд, штат Огайо
Май 1870 года
Я сижу на солнышке. Старым костям солнышко по нраву. Николас говорит:
– Мама Грейс, ежели и дальше будешь там сидеть, до хрустящей корочки прожаришься!
А я ему отвечаю:
– Вот и дай мне прожариться как следует!
На солнышке так приятно, так славно, его тепло – единственное, отчего суставы болят поменьше. Оно, как теплое масло, растекается по моим изболевшимся рукам.
Из дверей выбегает Фрэнсис и направляется прямиком ко мне. О господи, ну что за женщина! Двигается, словно солдат на марше.
– Мама Грейс! Ты так и не позавтракала. Совсем ведь истаешь, коль есть не будешь, – хмурится она.
Вижу-то я плохо, зато слышу хорошо и знаю, что Фанни хмурится. Стыдно портить такое красивое лицо. Но ее беспокойство вызвано любовью.
– Да не очень и есть-то хочется, Фанни, – говорю я ей. – Я уже порядком стара, вот и таю потихоньку. – Я смеюсь: мне нравится эта маленькая шутка.
Николас ворчит. У этого мальчика нет чувства юмора.
– Мама Грейс, тебе нужно поесть.
Я качаю головой, потираю колени. Как же солнце приятно ласкает мои кости! И вызывает в памяти историю, слышанную… да уж давненько. О чем была та история? О Зекииле в пустыне и – подумать только! – еще о костях[1]. Высохших. Он их складывал вместе, те сухие кости. Зекииль этот… Мне всегда было очень интересно, что этот парень делал среди песков у черта на куличках.
– Мама Грейс?
– Да я уже поела, Ники. Мне хватит.
Они с Фанни пристально смотрят друг на друга, я это чувствую. И знаю, что они думают: «Ну, что ты будешь делать с этой женщиной? Вспомнилось ей! Мысли ее бог весть где блуждают». Я улыбаюсь про себя, откидываюсь на маленькую подушку, которую Трехцветка сшила специально для моего стула. Ощущение, будто сидишь на перине. Эта моя девчонка просто чудо. Она может сделать что угодно, вот прямо что угодно. И откуда только берутся такие славные дети?
Солнышко теплое, греет. Прямо как, помнится…
Адмирал лает надрывно, с хрипом, словно его душат. Кто-то идет. Вот же глупая псина. Любимая работа этого прохвоста – погавкать от души. А теперь рычит. О, видать, белый идет.
Непонятно, почему Ники научил глупое животное рычать только на белых… Хотя нет, понятно. Ники всем своим собакам дает одну и ту же кличку. Этот четвертый… или пятый? Да неважно, все предки этого тявкуши звались Адмиралами, и всех учили грозно рычать на белых людей. Но человека, который там идет, я пока разглядеть не могу, надо подождать, когда подойдет поближе. Слышу его голос. О, теперь он близко. Ники, должно быть, схватил Адмирала за шкирку. Один-то глаз у меня еще ничего, а вот вторым я вижу только тени. Слышны голоса, отдельные слова, но о чем речь, не понять. Впрочем, по тону похоже, толкуют о каком-то деле. Что-что он там говорит?
– Как фамилия? Сколько вас здесь живет? Кто ты такой?
Помню много лет – нет, десятилетий – назад, перед войной, тоже переписчик приходил. В этом Огайо хорошо умеют подсчитывать жителей. Тот парень все никак не мог сосредоточиться на мне и детях. Ему казалось, что у меня один цветной ребенок и один белый, и он пытался понять, как такое может быть. А я посоветовала на любом поле посмотреть на корову и быка. Или спросить, как такое получается, у собственной матери.
А у этого белого голос высокий, тонкий и пронзительный. Какой-то козлиный. Напоминает давешнего кайнтукийца. У того голос тоже прям вонзался в ухо, аж по спине холодок бежал. Ну, вроде замолчал. У Ники-то голос низкий, и к белым людям он обращается громко, вежливо, но без почтения. Его не воспитывали почтительным. Я снова хихикаю. Но Ники хоть пытается быть вежливым. А Фанни? Вот прям чувствую, как она кипит. Представляю ее смуглое лицо, высокие скулы, темные глаза, мечущие стрелы в незваного гостя. Девчонка-то что твой порох! А, успокоилась, покончила с этой ерундой, я слышу. А теперь я вижу и переписчика, ничего особенного в нем нет. Просто еще один белый человек в коричнево-серой одежде.
Мужчина облизывает палец и переворачивает страницу. Бумагу подхватывает ветер и принимается с ней играть. Будучи главой семьи, Николас отвечает переписчику, как учила его мать: «Всегда говори с белым вежливо, как воспитанный. Но на этом всё. Ты такой же свободный человек, как и он». Трехцветка сказала это сыну, потому что он умеет красиво говорить. И он молодец, послушался маму. Мне тоже доводилось отвечать на вопросы белых мужчин, с одними я говорила вежливо, а с другими нет.
– Я Николас. Мне сорок пять…
– Откуда ты? – перебивает белый человек. Слышу, как протяжно вздыхает Фанни. Она стоит позади меня, поэтому лица ее я не вижу, но этот вздох похож на раскат грома.
– Из Огайо.
Белый пишет, проговаривая каждую букву, словно на уроке.
– Цветной?
А это что за вопрос?
– Мулат, – отвечает внук.
И что это за ответ? Он же просто светлее меня, вот и всё. Зачем отмежевывается от родни? Переписчик яростно строчит, стараясь не отставать.
– Моя жена Фрэнсис, сорока двух лет, из Вирджинии. Мулатка. Двое сыновей. Наш старший, Сэмюэл, живет отдельно, а Шелтон еще на занятиях. Учится в… – В голосе Ники слышна гордость. Для него свет сошелся клином на этих мальчиках. Шелтон учится на кузнеца. Но Ники надо быть осторожней. Белым людям вовсе не нравится слышать в наших голосах гордость.
– Твоя жена из Старой Вирджинии? – уточняет переписчик.
А что, есть и Новая?
– Да. Но все наши дети родились здесь, в Огайо.
У меня в голове голос внука продолжает: «И все мы мулаты, кроме…»
Зекииль соединил сухие кости.
Я закрываю глаза и позволяю солнышку согреть веки. Солнце. Тепло. Вспоминаю места, где тепло было каждый день, как и ощущение солнца на коже. А теперь я ощущаю взгляд переписчика. Он должен записать и меня, но я знаю, о чем он думает. А думает он, что я не в счет. И я помалкиваю, ибо уже сказала людям почти все, что хотела, ради чего явилась на эту землю.
За меня отвечает внук.
– Это моя бабушка. Мариам Присцилла Грейс. П-р…
– Я знаю, как это пишется, – бурчит белый.
Я чувствую, как мне в плечо впиваются пальцы Фанни.
Держи себя в руках, девочка.
– Сколько же ей лет? На вид уж очень стара.
– Сто двенадцать. Родилась в тысяча семьсот пятьдесят восьмом году. Или шестьдесят восьмом. Я не уверен, да и она тоже. Но никак не меньше девяноста.
– А ее саму ты не можешь спросить?
Ники объясняет мужчине, что я очень молчалива. Проходит несколько мгновений, и я понимаю, что внук жестом дает понять переписчику, что я маленько не в себе. Сам-то он, конечно, в это не верит, просто тогда люди оставляют меня в покое. Я решаю всхрапнуть. Позади фыркает Фанни.
– Мама Грейс… она слепая, – продолжает Ники.
Для кого как. Кое-что я вижу.
– И откуда она?
– Из Вирджинии.
Меня передергивает.
Да нет же, я не оттуда! Впрочем, меня никто не слышит. Но да, я из Вирджинии, прожила там много лет. И нет. Не оттуда. Вирджиния похожа на Огайо: дом, да не дом. Жизнь, да не жизнь… просто привыкла, ведь столько родных душ потеряла, столько урожаев вырастила, стольким младенцам появиться на свет помогла, на земле, где… семена и грехи.
Вирджиния мне знакома, да. Но родилась я не там.
Фанни прерывает мужа:
– Простите, сэр, вы хотите знать, откуда мама Грейс приехала? Или где она родилась?
Я слышу в ее голосе знакомую гордость. Фанни умеет читать, писать и считать. В школе преподает. Она сильная, Фанни.
– А это имеет значение? – спрашивает мужчина. В его голосе слышно раздражение, и я знаю… догадываюсь, что он думает обо мне. Я знаю, кого он видит: старую слепую негритянку, больную, уже ни на что не годную и не стоящую даже двух центов, не говоря уже о 1500 долларах, которые Нэш получил, продав меня Маккалоху. Переписчик откашливается.
– Официально, – заявляет он Фанни, – здесь написано «место рождения».
– Ну, что же, – девочка старается не важничать, чтобы не провоцировать этого белого, – мама Грейс родилась в Африке.
Это слово ударило меня по лицу, будто Фанни дала мне пощечину. Я даже почти встала.
Африка.
Я не слышала этого слова, пока не оказалась… здесь. А побывать-то мне довелось во всяких местах со странными названиями и жить разными жизнями. Я их позабыла. Почти. Но не совсем. Не могу.
Теннесси. Остановка.
Старая Вирджиния, говорят, теперь есть еще одна.
Ямайка, помню ее запах. Помню первое место, где я ступила на твердую землю после стольких дней в море… этом бескрайнем, прекрасном, темном, ужасном, смертельном море… по волнам плывут обтянутые кожей кости, а за ними мчатся огромные плавники. Караван смерти. Очень похоже…
Южная Каролина и тот остров, где игбо[2] выходили в море.
Норфолк.
А теперь этот Огайо и разлившаяся быстрая грязно-коричневая река.
Я много где побывала и отправилась назад. И оказалась в том месте, о котором сказала Фрэнсис. Африка.
Не помню даже, как это и называется-то. Странное такое слово, трудно выговорить. Совсем не так, как давным-давно, в то время, когда я жила там…
– Что ты сказала, мама Грейс? – спрашивает Ники. – Иногда она что-то бормочет, – поясняет он переписчику.
Я открыла рот, но оттуда не вылетело ни звука. Тогда я открыла глаза и моргнула. Солнце, собираясь отправиться освещать другую сторону мира, сияло во всю мочь. Откуда я родом? Я вижу место, которое так давно покинула. У него есть свое название. При мысли о нем у меня перехватывает горло. Запахи… Звуки, пение птиц, птиц, которые сюда не долетают. Прошли годы, десятилетия, несколько жизней… Интересно, существует ли еще это место? Я познакомилась со многими оттуда, когда выбралась из той большой лодки. Некоторые были похожи на меня, и речи их были мне так же знакомы и близки, как душа моей матери. Были и другие. Стоя бок о бок с ними на рынках, я выучила некоторые их слова. Эти люди были темнокожими, как и я, но их лица отличались от моего. Многие вели себя странно, некоторые поклонялись злым богам. Они пели свои песни о землях по ту сторону бескрайних воды и песка и о тамошних событиях. Да, я знала многих, таких, как я, привезенных издалека…
Что произошло там после того, как нас насильно переселили сюда? Землю затопили мрачные воды, как пелось в старинных песнях? Или ее постигла мерзость запустения? Она превратилась в пустыню, в место, о котором синекожие печальные люди[3] рассказывали в своих сказках, – там нет ни деревьев, ни воды, а только песок, похожий на волны?
Там больше нет людей? Их всех… нас всех привезли сюда?
Мы называли это место по-разному, многими именами, но они обозначали одно и то же место. И никто, пришедший оттуда, никогда не употреблял это слово: Африка.
Никто.
И вот теперь я, та, что прожила очень долго, сижу и думаю, а не единственная ли я в этой Америке, кто помнит, откуда мы все были.
Не последняя ли я?
– Эй, бабушка, ты откуда родом? – крикнул переписчик.
Мне не нравится, когда меня называют «бабушка». Меня зовут не так.
Фанни процедила сквозь зубы:
– Мама Грейс прекрасно слышит.
– Из Эдо[4], – ответила я белому парню. – Я родом из Эдо.
Я закрываю глаза и позволяю горячему солнцу целовать мои веки.
1758 год или позже
Я прошла через дверь, откуда нет возврата, наделенная только судьбой да именем. С тех пор я прожила много жизней, накидывая и снимая их, как шали, то жесткие и грубые, будто из дешевой шерсти, то мягкие и легкие, словно китайский шелк. Меня называли разными именами, и я откликалась на них, хотя ни одно не было моим. Это тоже были своего рода шали, в которые другие люди считали своим долгом заворачивать меня.
Настоящее имя я храню у самого сердца.
И никогда его не назову.
Этим именем меня нарекли родители. Его мало кто слышал и тогда, годы и годы назад, а теперь, когда они мертвы, ушли в страну теней и шепота, и подавно некому произнести. Маленькую меня родители называли ласковым именем, но не тем, что дали при рождении. У братьев и сестер были припасены для меня разные прозвища, то добрые, то насмешливые. Тогда мне это не нравилось. А сейчас? Думаю, родные оказали мне благодеяние. Мое настоящее имя не слетало с чужих уст, поэтому осталось только моим. Здесь никто не сумеет его написать. Я и сама-то не могу. С тех пор, как я в последний раз слышала родную речь, прошло много лет. Но сила тайного имени всегда оберегала меня.
Историю моего появления на свет следует рассказывать в кромешной тьме, когда работы уже закончены, дети спят и лишь тлеющие в очаге угли бросают на лица слушателей немного света. Звучит она неправдоподобно, и, если бы мне ее рассказали, я подумала бы, что речь в ней идет не обо мне, а о девочке из дальних неведомых краев. О девочке, чье имя означает «маленькая птичка».
Всего у моего отца было три жены, которые родили ему десять дочерей и шесть сыновей. Но жены эти были при нем не одновременно, не как у большинства мужчин в нашей деревне.
«Да что б я и делал с двумя-то женами в одной постели? – я вспоминаю, как, скривив губы, ехидно осведомлялся он, завершая фразу тоненьким смешком. – Разве нормальному мужику под силу осчастливить двух баб сразу? Зато порадовать одну можно когда угодно и сколько угодно!» Слушатели легкомысленно хихикали, вторя ему.
Первая жена моего отца, тогда еще мальчика, только-только обретшего статус мужчины, была немногим старше меня в ту пору, когда мне пришлось покинуть деревню, – так, во всяком случае, выходило по рассказам моих взрослых сестер. Они с отцом были счастливы, но ее сразила какая-то хворь – кашляла, кашляла и умерла. Тогда отец женился на старшей сестре моей матери, и та исправно рожала ему дочерей и сыновей, пока утроба ее полностью не истощилась. Наши женщины долго не живут. Умерла она так давно, что мало кто в нашей деревне ее помнил. Но отец говорил, что она была красивой, грациозной и покладистой и что ее дочери, мои единокровные сестры Аяна, Те’зира и Джери, очень на нее похожи. От них самих я слышала это по десять раз на дню.
Моя мать, третья жена отца, принесла в семью свой веселый нрав, смекалку, сильный дух (и тело ему под стать), а также значительное приданое. Сердцем отца она завладела благодаря красоте и уму, а закон и традиции их соединили. Она была травницей, с детства училась врачевать, принимать роды и читать будущее и прошлое. В деревне ее считали ведуньей, а кое-кто называл похуже. Но мать это не тревожило. «Ты многого добьешься, моя Маленькая Птичка, – твердила она, – если не станешь слушать, что о тебе говорят другие».
Впервые забеременев, мама разрешилась двойней: девочка и мальчик. Это было серьезным предзнаменованием. Первой вышла девочка, крупная и буйная, она заорала во всю глотку, едва появившись, брыкалась и извивалась в руках повитухи, громогласно требуя еды. А мать, измученная тяжелыми родами, не могла приложить дочь к груди, пока не выйдет второй ребенок. Дым от тлеющих трав и благовоний наполнял родильную хижину дурманящим туманом, – мать заранее выбрала и смешала нужные снадобья, используя себе во благо собственное ремесло. Дым обострял внимание роженицы, а густой пряный аромат помогал пересилить страх и правильно дышать.
Мать сидела на горе одеял, раскинув ноги, запрокинув голову и закрыв глаза. Когда она напрягалась, силясь вытолкнуть ребенка, с ее тела капал пот и кожа цвета красного дерева натягивалась на огромном животе. В зубах она сжимала гладкую деревяшку, а руками держалась за толстые пеньковые веревки, чтобы не соскользнуть. Служанка обтирала ей лоб, пока повитуха проверяла раскрывающийся цветок родовых путей – он пульсировал, то расширяясь, то сжимаясь.
– Не спеши, слушай мой голос.
– Майша, полегоньку, полегоньку… – Женские голоса слились в общий хор ободрения и утешения.
Моя двоюродная бабушка, присутствовавшая при тех родах, рассказывала, что перед тем, как вытолкнуть детей на свет, мать издала крик, похожий на боевой клич воина.
Мама же говорила, что ничего не помнит о той муке, кроме голоса повитухи, нашептывающего слова, которые повивальные бабки наговаривали, верно, с начала времен. Сама она, принимая роды у других женщин, шептала то же самое и жгла те же травы, привезенные с острова на востоке, заполняя родильную хижину плотными клубами ароматного дыма. Его струи обвивали тело роженицы, шипя и скользя, подобно змеям, ползущим по ночному песку.
Когда второй ребенок выскользнул наконец наружу, женщины замолчали. Никто не двинулся с места. Все затаили дыхание. Старшая повитуха схватила мальчика и принялась сосредоточенно тискать его крохотное тельце. Шею ребенка обвивала пуповина, а личико было сплющенным, морщинистым и синеватым.
Одна из женщин выкрикнула:
– У него на лице след! Другой ребенок еще в утробе затоптал его до смерти!
Мальчика приложили к груди, но он не захотел или не смог сосать. А вот девочка, красная от гнева и голода, крепко стиснув кулачки и поджав ножки, с такой свирепостью впилась в сосок, что молодая мать ахнула. Из ее груди, огромной, набухшей за время беременности, хлынула струя молока, и новорожденная принялась жадно глотать.
Мальчик умер. Дух, которого он оттолкнул, вернулся в страну теней. Отец опечалился… Но и порадовался рождению четвертой здоровой дочери. Мать пела ей, обнимая и укачивая. Женщины понесли по домам мрачные вести о здоровенной девчонке, которая жадно впивалась в грудь и громко сыто рыгала, и о крохотном мальчике, который был так слаб, что даже не взял в рот сосок.
Мне было восемь лет, когда я услышала историю своего рождения и узнала, почему некоторые люди отводят от меня взгляд, перебирая амулеты всякий раз, как я прохожу мимо. Они называли меня Убийца Мужчин.
Ох уж эти дочки! Отец поверить не мог. Как сейчас вижу трех дочерей моей тети, второй жены отца: высокие, стройные, красивые девушки, прекрасные настолько, что даже королевские скульпторы мечтали заполучить их в модели для своих работ. Особенно же хороша была моя сестра Джери, поговаривали даже, будто сама королева-мать ей завидовала. По крайней мере, так сплетничали женщины, чью болтовню я однажды подслушала, когда они справляли нужду возле мангровых зарослей у реки. Как рассказывали, тетушка была идеальной женой: нежная сердцем, кроткая нравом и прекрасная лицом и телом. Ее звали… впрочем, если я когда и знала это, то забыла. Она умерла родами еще до моего рождения и забрала с собой ребенка. Но оставила Эву, моего старшего брата, и трех дочерей, чьи смешки, пересуды и словечки наполнили мое детство удивлением и страхом. Мои прекрасные и устрашающие сестры. У них я научилась красиво одеваться, выбирать годную еду, делать подношения, выполнять работу по дому и заплетать волосы. Думаю, стойкости и выдержке я тоже научилась у них. А точнее, Джери научила меня этому. Джери, которая мучила и дразнила меня до слез. Джери, которая научила меня выживать.
Меня, шестого ребенка в семье, четвертую дочь, растворившуюся среди такого количества девочек, любили, но замечали мало. Всего лишь одна из многих, а никакая не особенная. Я же не была Ййоба[5] (о чем сестры мне то и дело напоминали) и не восседала в центре самого Бенина, Эдо или еще какого-нибудь королевства. Мне это объяснили, когда я и ходить-то едва научилась.
Смутно помню тот день, когда я забралась к матери на колени, потянулась к ее груди и принялась сосать. Мать ударила меня по щеке и оттолкнула. Говорят, я кричала так, будто мне руку отрезали.
– Нет! – строго сказала мать. – Хватит. Ты уже большая. Ступай с Те’зирой, она тебя напоит. Шагай!
Я кинулась бежать, вопя, из глаз ручьями лились слезы. После этого живот матери вырос и округлился, но не слишком, а потом ее грудь жадно сосал уже другой ребенок, мальчик. Я больше не была бесценной, балуемой девочкой. За тем мальчиком последовал еще один, а потом еще. Меня задвинули в самый дальний угол женского дома, сначала насмехались, затем перестали обращать внимание и почти забыли. Даже мое имя, каким бы необычным оно ни было (по крайней мере, так говорил отец), стало похоже на брошенную ненужную одежду. Прежде чем позвать меня, мать выкрикивала имена каждой из сестер и даже самого младшего брата.
Старшего ребенка обычно ценят, особенно если это сын, младшего холят, лелеют и нежат, потому что он или она может оказаться последним, а всех, кто между, обычно упускают из вида. Лет в шесть-семь мне надоело, что меня окликают только после младшего брата. Я решила, что больше не хочу быть затерянной и найду способ заставить маму, заставить всех запомнить мое имя. Заставить их видеть меня. И я научилась мастерски притворяться и подражать разным людям, в точности используя их же слова, манеру говорить, интонации и жесты. Я научилась становиться кем-то другим.
Лучшего развлечения я для себя и выбрать не могла. То была игра, в которой я всегда побеждала. Маленькая и гибкая, способная сложиться почти пополам, я прислушивалась, присматривалась и, сама того не осознавая, оттачивала сноровку. Даже в базарный день мне не мешала какофония из людских голосов, звуков, издаваемых животными, и воплей торговцев – слух у меня был острый и из любого шума вылавливал, например, каждое слово, жалобно произнесенное женщиной йоруба[6], которая предлагала купить здоровенных кур. Я улавливала музыкальную речь женщин игбо, распевавших «стиральные» песни, то и дело заливаясь смехом. Я повторяла слова и песни про себя до тех пор, пока не научилась произносить их или петь не задумываясь. А вот речь людей в тюрбанах царапала мне язык. Я знала несколько их слов, но произнести не могла.
Подслушивать для всеми забытой маленькой девочки стало так же естественно, как дышать. Она достаточно мала, чтобы спрятаться за любой преградой или под ней, достаточно худа, чтобы вжаться в стену и стать дышащей тенью, и, пожалуй, самое важное – эта девочка, четвертая или пятая дочь (кто помнит, какая по счету?), шестой или седьмой ребенок (из десяти), родившийся у человека, имевшего трех жен, никому не интересна и ни для кого не важна. Она не стоит внимания. У нее и приданого-то тьфу. Среди обширной родни что она есть, что нет ее. Ее никто не замечает.
А она слушает и слышит. Понимает слова женщины менде, которая живет в рабынях среди народа иди. Знает, как правильно здороваться со странными розоволицыми людьми, которых ее отец называет португальцами и которые ведут торговлю с королем. Она выучила оскорбления акан, приветствия женщин ифе, которые добродушно переговариваются с ее матерью, и пару слов гортанного арабского языка, подслушанных у неловко сидящего на корточках в высокой траве мужчины с прикрытым лицом. Мать говорит, что он из синего народа, возвращается из паломничества в Тимбукту. А потом девочка в лицах показывает всё это дома. Смешит сестер и вызывает улыбку у матери.
Братья, не желая признаваться, что они в восторге, продолжали меня дразнить и вести себя так, будто они какие-нибудь оба[7] или воины и имеют надо мной власть. Но даже они то и дело стали отводить меня в сторону, разговаривать, задавать вопросы и прислушиваться к моим советам. «А как сказать вот это?» «А это слово что означает?» Они охотно внимали моим историям, которые я выуживала из разговоров, подслушанных у дагомейских[8] женщин на рынках, у меднокожих людей, у ремесленников из племени фон.
Мать хихикает, прикрывая рот рукой. Мой братик Огу у нее на руках удовлетворенно сосет грудь. По-моему, он слишком старается. Мать исхудала.
– Птичка, какая ж ты непослушная девчонка, – поддразнивает меня мама, продолжая посмеиваться над историей, которую я только что рассказала. – Тот, в тюрбане, – священник, нехорошо так шутить. Его бог разгневается. – Но она все еще улыбается.
Джери шлепает меня по макушке.
– Ой! – вскрикиваю я, отталкивая ее.
– Ну что ты как маленькая, – ругается она, – это же был просто шлепок.
Я смотрю на сестру. Ага, просто шлепок… Как же… Слишком уж увесисто.
– Если он нашлет на нас проклятие, виновата будешь ты, – добавляет Джери, как всегда, исполненная самомнения и сарказма. – Бог этого человека в тюрбане злее всех наших богов, вместе взятых!
Мать предупреждающе фыркает, Джери вздыхает, но больше ничего не говорит. Огу закапризничал, мама отвлекается. Джери сильно щиплет меня за руку и наклоняется так близко, что ее нос почти касается моего.
– Виновата будешь ты, – шипит она.
Именно в то время отец заметил меня, и я стала для него кем-то большим, чем просто четвертой дочкой, одной из многих. Это было необычно – по традиции женщины и мужчины работали и жили порознь: девочки с женщинами в женском доме, мальчики с мужчинами в мужском. Но отец во многом был первопроходцем, и мнение окружающих его не особо беспокоило. Его и так считали странным – надо же, всего одна жена, хотя явно может позволить себе двух! А теперь отец, уезжая по делам, еще стал время от времени брать с собой меня. Чем он занимался, я если когда и знала, то уже забыла. Думаю, он поступал так, потому что у него не было сына, который мог бы его сопровождать: Эва, мой старший брат, женился и перебрался в Бенин-Сити, где служил оба, а трехлетний Огу был еще ни на что не способным ребенком. Мне же исполнилось восемь, и я была достаточно сильной и сообразительной, чтобы не отставать от отца в поездках и выполнять какие-то его поручения, но не настолько взрослой, чтобы женщины приняли меня в свой круг. У меня еще не выросли груди, и я не уронила свою первую кровь, хоть было уже пора, потому и не интересовала их.
И вот однажды отец обернул мне голову тканью, как это делают малийцы («Уродливый пацан!» – прокомментировала, наморщив нос, Джери, разглядывая меня) и взял с собой в Бенин-Сити, в Калабар, странный оживленный город на воде, населенный странными людьми, место, где высокие белокрылые корабли отдыхали перед очередным плаванием. В каком-то смысле я стала собственному отцу поддельным сыном.
– Мой орленок, – говорил он мне иногда, печально улыбаясь. – Это неправильно, что ты разъезжаешь со мной как мальчик и я учу тебя охотиться. Тебе следует знать, как быть хорошей женой! Но без правильной повязки на голове кто примет тебя за девочку? – Он засмеялся. – Какой мужчина возьмет в жены орла?
Я не понимала. В поездках, особенно по лесам, отец рассказывал мне о существах, которые жили среди скал, в лесах и на лугах, среди деревьев и на равнинах. Мне нравились истории об орлице-змееяде, которая парила высоко в небе, а потом грациозно пикировала вниз, чтобы схватить высмотренную рептилию на ужин своим орлятам. Это были лучшие из матерей, сильные, преданные и бдительные. Они были бесстрашны. И неустанно охотились, чтобы прокормить птенцов.
– Они летают так высоко, отец, – заметила я. – Видят далеко, ловят змей для своих детей. Защищают свои гнезда. Разве это не идеальные жены?
– Правду ты говоришь, Маленькая Птичка. Как охотники они не имеют себе равных. – Он придержал меня за локоть. – Целься высоко, сделай вдох, чтобы рука была твердой, и сосредоточься на добыче.
Мой камень нашел цель, и с дерева упала жирная птичка. Это было мое первое убийство, и я пришла в восторг.
– Я как мать-орлица! – вскричала я, пускаясь в истовый танец победы.
Отец бросил птицу себе в мешок.
– Из тебя выйдет прекрасная мать, дочка. – Он улыбнулся мне, погладил по голове, затем посмотрел на горизонт. И про себя добавил так тихо, что я почти не расслышала: – Но мало кто из мужчин захочет видеть в своей постели орлицу, как бы искусно она ни владела копьем.
Когда мы вернулись домой, отец отправился к своим складам или на совет старейшин. Я же двинулась по извилистой тропе через лес обратно в деревню. На самой окраине меня поймал Чимаоби с братьями и друзьями. Все они в той или иной степени мои родичи.
– О, какая встреча! Сама Птица!
Чимаоби. Я его ненавидела, хотя мама говорила, что ненавидеть бесполезно. Но ведь маме-то не приходится почти каждый день драться с ним.
Я побежала. Летела что есть духу, но Чима был старше и крупнее, и я знала, что он меня догонит. За спиной я услышала смех его друзей и решила остановиться. И повернулась к нему лицом.
– Меня зовут не так, – возразила я, глядя ему в глаза. У Чимы было круглое лицо и глазки-бусинки, как у орла-змееяда. Но он был глуп. И напоминал жабу. – И когда я закончу учиться у мамы, ты сможешь звать меня Госпожа Орлица. – Последнее я добавила, чтобы его позлить. На самом-то деле еще возрастом не вышла, чтоб учиться у мамы, но ему-то это знать необязательно. У моей матери была в деревне серьезная репутация. И Чима ненавидел меня не только из-за отца – уважаемого старейшины, – но и потому, что моя мать была из достойной семьи и с немалым приданым. Его же мамаша была третьей женой, у которой и хижины-то своей, почитай, не было.
– Ты маленькая демоница, вот ты кто! – начал Чимаоби свои каждодневные причитания. – Мне мама рассказала. Ты Убийца Мужчин. Затоптала братика до смерти еще до рождения.
И снова эти слова. Убийца Мужчин. Сколько мне еще таскать их на спине, как мешок с камнями?
– И никакая ты не орлица, а курица худосочная! – хохотал он. – С тощими ручонками (и ножонками), как цыплячьи лапы, и клювом вместо носа! Ха, ха!
Смех друзей придал Чиме смелости, и он бросился ко мне.
– И не птица, и не птица, а вовсе даже курица…
Он сжимал в потной ладони камень, и как только швырнул его, я бросилась бежать. Но поскользнулась и упала. Если бы я не свалилась, Чима, который явно ставил перед собой мерзкую цель, только задел бы мне этим камнем ногу. Но судьба оказалась не на моей стороне. Камень оставил внушительный след у меня на лбу. А Чима тут же схватил меня и принялся трясти.
– И не птица, и не птица, а вовсе даже курица…
Свободной рукой я изо всех сил ударила его по уху, и он закричал от боли.
Отлично.
Я вырвалась и побежала вниз по холму, Чима кричал мне вслед, насмешки других мальчишек и их смех звенели в ушах.
– Я тебя искала. – Звук голоса Джери ударил по ушам не хуже камня Чимы. Непонятно, чей голос я боялась услышать больше, Чимы или ее. – Твоя матушка… – Сестра всегда старалась подчеркнуть, что матери у нас разные. – Моя уважаемая тетушка послала меня за тобой… Что ты сделала со своей головой?
Я зарычала на нее. Можно подумать, я сама себя саданула камнем. Сестрица протянула изящную ладошку, намереваясь до меня дотронуться, но потом передумала.
– Ты грязная. Впрочем, как всегда. – В ее светло-карих глазах светилось враждебное, злое веселье и нескрываемое удовлетворение. – Твоя мать будет недовольна.
Она схватила меня за руку и потащила к дому матери, самому большому в отцовском поместье, стараясь, чтобы моя пыльная, испачканная травой и грязью рубашка не касалась ее безупречного платья. Больше всего на свете сестра любила издеваться надо мной, а еще рассматривать себя в зеркало, сооружать разные прически и размалевывать красками глаза, щеки и губы. Двигалась она быстро, и я споткнулась, пытаясь не отставать. Джери была на четыре года старше и на много ладоней выше меня. Мои ноги не могли двигаться так проворно, как ее.
Джери. Сейчас я улыбаюсь, думая о ней. А тогда? Красавицу Джери, как ее называли, желали заполучить в жены многие мужчины в нашей деревне, выкуп за нее предлагали огромный, и от женихов отбою не было. Впрочем, не будь мы сестрами, едва ли ее сильно заботило бы, что я то и дело топчусь рядом с отцом и вечно бегаю замарашкой. А так – я ж ее позорю.
– Нашла! – торжествующе объявила она, потянув меня за ухо, и резко толкнула вперед.
– Ой! – Я вскрикнула, чуть не упав к ногам матери.
Та громко вздохнула. Потом протянула ко мне руку, а другой обняла нового ребенка, еще одного мальчика, который спал.
– Маленькая Птичка, где ты была и почему так испачкалась?
– Она снова каталась в грязи с этими мальчишками.
Когда рядом Джери, причин объясняться нет. В голосе сестры прозвучало отвращение. Она махнула рукой служанке, съежившейся в углу хижины:
– Сделай что-нибудь с этим тряпьем! И девчонка вся в пыли!
Мать глянула на Джери, а затем снова на меня. Она привыкла к вспышкам гнева моей сестры.
– Что мне с тобой делать, моя Маленькая Птичка? – сочувственно спросила она. Потом похлопала по подушке рядом с собой, и я села. Мать погладила меня по щеке тыльной стороной ладони. Длинная полоса черной грязи, словно темная татуировка, пересекла чуть выступающие вены. Я расстроилась. Мать нахмурилась, затем потянулась за влажной тканью, которой, вероятно, собиралась обтирать ребенка.
– Мам, я хочу сменить имя, – выпалила я. – Мое мне не нравится. Над ним все смеются. Меня называют то птицей, то курицей. Я хочу зваться по-другому. Мама, не могли бы вы с отцом дать мне другое имя?
Мать улыбнулась, всматриваясь темными глазами в мое лицо. Смахнула набежавшие слезы и взяла меня за подбородок.
– Вот когда станешь взрослой и выйдешь замуж, сможешь называться, как пожелаешь. А пока ты – моя Маленькая Птичка, мой Красный Орленок. И думаю, ты когда-нибудь порадуешься, что тебе дали это имя. Красная орлица высоко парит и многое видит. Она сильная, храбрая и ловкая.
– Вот уж вряд ли, – мигом отозвалась Джери. – Скорее, замызганная неприглядная растрепа.
– Джери, – суровым голосом одернула ее мать, хоть губы ее улыбались. – Богиня отводит нам разные роли.
Она смолкла, наблюдая, как сестра сбросила платье и принялась восхищенно вертеться перед зеркалом, дорогой вещью, которую отец купил в Бенин-Сити, а теперь держала для нее служанка.
Кожа у Джери была гладкой и темной, как красновато-коричневые глиняные вазы, которые мы видели на рынках. Точеные плечи, узкая талия. Ее груди, большие и слишком полные для такой юной девушки, свисали, словно спелые груши. Джери действительно была красива. Она поворачивалась то туда, то сюда, пытаясь лучше рассмотреть свое тело. Мать покачала головой.
– Тебя, моя племянница, одарили таким лицом и телом, которые вызывают в мужчинах восхищение и желание. Тебе тело дано для любви и младенцев.
Джери улыбнулась от удовольствия, услышав слова матери.
– А у даров твоей сестры предназначение совсем другое.
Мать посмотрела на меня, затем снова на ребенка.
– Защищать, сражаться и… выживать. – Голос ее был едва слышен, словно она говорила из неведомого далека и видела доступное только ей одной.
Митти, служанка, вытиравшая с меня пыль, поспешно сделала оберегающий жест, думая, что мать не смотрит. Мы с Джери, отбросив взаимную неприязнь, обменялись понимающими взглядами. Вот такое влияние мать оказывала на людей!
Наши мужчины обычно брали себе жен из своих же людей, но из другой деревни. А мой отец сделал нечто большее. Своих жен – и мать Джери, и мою – он выбрал из числа «старых людей» нашего племени, связанных кровным родством, но пришедших из земель к югу и западу от каменных ворот, построенных древними предками синего народа. В тех местах богини так же могущественны, как и боги, а их королей, говорят, охраняли вооруженные луками, копьями и щитами женщины, устремлявшиеся в бой на верблюдах. Мать не охотилась и не воевала, но ей был открыт мир теней, а травы и зелья, которые она смешивала, исцеляли не только телесные недуги, но и душевные.
– Значит, мне можно поехать с отцом? Когда он отправится в Бенин-Сити? – спросила я с нетерпением, натянув чистую рубашку. Для меня самым лучшим было оказаться подальше от Чимаоби и насмешек, и его, и сестринских, особенно Джери.
– Нет, глупая девчонка, – ответила вместо матери моя заклятая врагиня. – У тебя скоро придут крови. И ты выйдешь замуж. – Она ехидно ухмыльнулась. – Если отец сумеет отыскать того, кто захочет жениться на таком тощем крысенке.
– Джери!
На этот раз в голосе матери не было ни капли снисходительности. Он рассек воздух щелчком кнута. Сестра поспешно закрыла рот и опустила голову.
– Хватит дразнить сестру. Немедленно оденься! И ступай за водой.
Я вскочила и двинулась к выходу.
– Маленькая Птичка, и ты марш с ними, да не пачкайся! Джери! Ты меня слушаешь?
– Да, тетушка.
Это был ежедневный ритуал и одно из моих любимых развлечений, как и поездки с отцом, хотя общество сестер мне радости не доставляло. Шли мы не одни. Целый караван незамужних дочерей, несших на плечах и головах высокие кувшины, пробирался к колодцу сквозь кусты, валуны и крупный песок. Это была процессия земных богинь, и хотя сестры меня мучили, я гордилась ими.
Впереди шла семнадцатилетняя Аяна, за ней следовали тринадцатилетняя Те’зира и шестнадцатилетняя Джери. Мои сестры, хоть и от другой матери и такие непохожие на меня. Черноволосые, с золотисто-шоколадной кожей и светло-карими глазами. Рослые для своего возраста и хорошо сложенные, Аяна и Те’зира были пышнотелыми, а Джери отличалась изяществом. Моя мать их отлично выучила, и теперь они двигались грациозно, как холеные и гладкие большие кошки. Споткнувшись, я вздохнула и потащилась за ними. Меня мама тоже учила всему этакому, но я плоховато справлялась с ее уроками. Ну не досталось мне ни капельки ни от внешности, ни от грации сестер.
– Она была моей сестрой, но у нас, как и у вас с Джери, были разные матери, – ответила мама, когда я пожаловалась. В ее глазах плясал смех. – Иногда это имеет решающее значение.
Мне это не казалось забавным. Я шла, спотыкаясь о камни, слишком торопясь, чтобы не отстать от сестер, и ветки, отпущенные ими, хлестали меня по лицу, и я спрашивала себя, насколько легче была бы моя жизнь, будь я высокой и стройной, как Аяна, или красивой и грациозной, как Джери. Тогда бы не налетала на эти дурацкие валуны.
– Не переживай, Птенчик, – поддразнила меня Джери, забрав из моих рук кувшин с водой и передав его Те’зире. – В следующем году в это время тебе придется нести все эти кувшины самой. Тебе и Те. – Те’зира удивленно распахнула глаза. – Через две луны у Аяны свадьба. И у меня тоже.
Сердце у меня замерло при мысли о жизни без своей мучительницы. Кувшины с водой весили немало, но мы с Те’зирой справимся. И думать об этом было приятно.
– Кроме того, – добавила Джери (она всегда подкидывала еще какую-нибудь пищу для размышления), – твоя мать, моя уважаемая тетушка, решила, что из всех дочерей именно тебе следует обучаться ее искусству и навыкам.
– Мне? Но почему же мне-то? – заскулила я в отчаянии.
Приятные мечты о том, как мы с Те’зирой мирно идем по тропинке к колодцу без постоянных поддразниваний старших сестер, разбились вдребезги. Джери толкнула меня вперед. Я чуть не уронила кувшин с водой.
– Почему не тебе?
– Потому, что я выйду замуж, и у меня будет красивый муж.
У меня от отчаяния все внутри опустилось и даже плечи поникли. Мне не терпелось вернуться и спросить маму, правду ли сказала Джери.
– Ну почему же я-то? – повторила я, будто, если задать вопрос еще раз, получишь другой ответ. У меня даже голос сел.
А в ответ была тишина в сочетании с самодовольной и лукавой ухмылкой Джери. Она же не могла знать, что ее пророчество исполнится в отношении только одной из нас.
Никогда не забуду, как смеялись мои сестры. Их смех звучал словно музыка, словно нежнейшая рулада самой сладкоголосой из всех певчих птиц, воплощение легкости духа, это был смех как он есть, самая его сущность, воплощение легкости духа. Джери, Те’зира и Аяна развлекали себя и меня шутками и историями. И даже не дразнились. В конце концов, они были старше, а я, по их мнению, вообще ни на что не годилась. «Ты еще ребенок, тебе не понять», – говорила мне обычно Джери. Да и неважно. Улыбаться от удовольствия и неудержимо хихикать меня заставляли вовсе не их шутки, не колкие замечания о ком-то, кого я не знала, не истории о чьих-то благополучно разрешившихся невзгодах или злоключениях. Мне не требовалось во всё это вникать. И было совершенно неважно.
Значение имел только смех сестер. Их голоса сверкали, рассыпались искрами, как солнце, восходящее над верхушками деревьев, сияли, как отражение света факелов на щитах воинов, стоящих в строю, переливались, как песни звезд. Их смех был хором, в котором одну и ту же мелодию пели разные голоса, дополнявшие друг друга, словно яркие нити, сплетавшиеся в невесомую ткань.
Сестры шли, выстроившись по возрасту, одна за другой. Я, самая младшая, еще ребенок и самая бестолковая, плелась в конце. Это был обычный день, привычное время, и мы, незамужние девушки, выполняли одно из обыденных семейных поручений.
Лес в тот год разросся: дожди шли хорошие, солнце светило, когда положено, согревало землю, щекотало семена и корни и заставляло их пускать ростки. Отец сказал, что боги довольны и благословили нас плодами своей радости. Но эта пышность, радовавшая отца, мешала мне видеть сестер, и они, казалось, уходили все дальше и дальше, хотя слышала я их так ясно, словно они стояли рядом. Время от времени мелькало ядовито-желтое одеяние Аяны, по яркости цвета напоминающее оперение иволг, которые прилетали в наши края каждое лето. Время от времени прорывался голос Те: «Маленькая Птичка! Ты где там? Не отставай!» Меня раздражало ее жалкое покровительство. Всего на два года старше, а поди ж ты! Те всегда проводила больше времени с сестрами и их ровесницами, чем со мной. И крови к ней пришли. Теперь в нашей семье только я – девочка.
Тихий шепот – это Джери рассказывала очередную забавную историю (точнее, сплетню), которыми она славилась. Я не расслышала имени несчастной жертвы, слова слишком быстро пролетели мимо. Но вскоре мои уши заполнил взрыв смеха, сигнал, что история закончилась и кому-то не повезло, и я тоже засмеялась, хотя и не знала, что там произошло. Глубокий, раскатистый смех Аяны ласкал мой слух, как, впрочем, и пронзительное хихиканье Те, которое вскоре перешло в продолжительное «ха-ха-ха», и восторженное взрыкивание Джери, быстро превратившееся в самый насыщенный и в то же время самый глупый звук, который когда-либо исходил изо рта моей самой грозной сестры.
Смех.
Смех моих сестер. Несколько драгоценных невозвратных, навсегда утраченных мгновений. И вдруг он прервался. Прозвучал другой звук – возник сам собой. Не смех.
Нет.
Все произошло быстро. Даже очень. Вспышки. Потом тьма. Она пожирала густую зелень деревьев. Что-то двигалось… Что-то… вспыхивало и перемещалось, подобно молнии. Здесь. Там. Вокруг. Все чувства обострились и дошли до предела. Беззаботные трели сестер сменились возгласами удивления, тревоги и превратились в крик ужаса. Этого чувства я раньше никогда не испытывала. От него у меня перехватило дыхание и остановилось сердце. Кровь застыла в жилах. Ружейная канонада, если хоть раз слышал этот звук, никогда его не забудешь, а я слышала, когда мы с отцом ездили в Калабар[9]. Крики, голоса мужчин, но не наших, не отца, дядей или других родственников, эти низкие голоса были угрожающими, они злобно выкрикивали незнакомые мне слова. Запахи леса тоже изменились: из травяных, насыщенных и влажных стали сухими, пыльными и удушливыми. Дым. Что-то горело, пепел заполнял мне нос и горло, а рот словно забила пыль. Я поперхнулась, закашлялась, непроизвольно дернула головой, повернувшись назад, в сторону дома. А там к облакам тянулась огромная спираль черного дыма. Горела деревня.
Кожа чешется. Ноги… Я остановилась. Ноги словно проваливаются в рыхлую грязь. Я стала как каменная. Застыла, захолодела. Навалилось ощущение, о существовании которого я даже не подозревала и потом долгие годы больше не испытывала. И все же оно было реальным, оно охватило меня и пригвоздило к месту, сковало мышцы так, что я даже шевельнуться не могла.
Крики. Дым. Кроны деревьев колышутся от трепета крыльев разлетающихся птиц, земля дрожит от топота разбегающихся животных. Хищники. Охотятся. За мной.
Глаза сильно слезятся, вижу с трудом. Меня окружает лес, дым и какой-то белесый туман. Вообще ничего не вижу. Не понимаю, что делать, даже где я. Помню… расплакалась, открыла рот, чтобы позвать маму. Вдруг меня, как тисками, схватили за плечо, выдернули из тумана и заставили замолчать. Совсем близко лицо Джери, ее нос в нескольких дюймах от моего. Выражение глаз… Совершенно неузнаваемый голос, резкий и низкий, больше похожий на рычание.
Никакого смеха, никаких шуток. Старшая сестра приказывает, рассчитывая, что ей подчинятся беспрекословно и без колебаний.
– Беги.
Их боевой клич был громоподобен, и земля содрогалась под тяжестью их гигантских шагов.
Или мне так казалось.
Ведь все это видели глаза десятилетнего ребенка.
Они возникли из ниоткуда, как неожиданный ливень. Но вместо капель дождя посыпались удары дубинок, копий и кулаков. Эти гиганты двигались как пантеры. Перемещались, словно по волшебству, с быстротой, несопоставимой с шажками маленькой испуганной девочки. Нас с Джери разделило, я не знала, куда подевались Аяна и Те’зира. Это были демоны из такого ужасного места, что нет ему названия, которое можно было бы произнести вслух. Они явились ослепить нас и для этого заполнили всё вокруг отвратительным белесым туманом и ядовитым дымом.
Мы с воплями разбежались в разные стороны, зигзагами пробираясь между деревьями, надеясь ускользнуть от них, зная, что они не смогут последовать за каждой. И в каком-то смысле поступили правильно. Кто они, я тогда еще не знала. Менде, игбо, дагомейцы, йоруба. Их язык, резкий и отрывистый, я вроде бы и узнавала, а вроде бы и нет. А вот цели были вполне понятны: наловить нас побольше. Мы попались работорговцам.
Кувшин с водой упал на землю и разбился, облив мне ступни.
Я бежала до тех пор, пока не перестала чувствовать ноги, пока не задохнулась. Неслась в единственном направлении, которое имело смысл: подальше от дома, подальше от реки. Дышала часто и тяжело, ветер гнал дым, обжигая глаза, забивая нос и горло, заставляя кашлять. В ушах звенело от грохота ружейных выстрелов. Я не знала, куда иду, не знала, где сестры, хотя казалось, слышу их голоса… Они кричат где-то рядом. От воплей Те у меня стынет кровь, меня зовет кузина Шариша, Джери ругается такими словами, я и не подозревала, что она их знает. Я молчу, никого не зову и не кричу.
– Сожмись в комочек, – шепчет Джери, отталкивая меня, словно тисками сжимает мою руку своей, потом бросается бежать.
Я сделала, что она сказала. Но не спаслась.
Падая, я споткнулась о стволик упавшего деревца, поцарапала ноги и сорвала кожу с ладоней. Увидела над собой в огромном стволе дупло, забралась в него и свернулась клубком, пытаясь не обращать внимания на муравьев, в чье гнездо вторглась.
Гиганты, огромными ногами топая среди деревьев и раздвигая их, словно высокую траву, заполнили лес. Грубыми и резкими голосами выкрикивали они друг другу команды. Я уловила отдельные слова, когда один проходил мимо. Замысловатое произношение, которое как-то слышала на рынке и которому подражала, когда мамы не было рядом. Дагомейский.
Перед моим дуплом остановилась нога величиной с маленькую собачку. Две больших руки, толстых и длинных, как могучие ветви, потянулись ко мне и вытащили меня наружу. Темные глаза-щелки великана уставились на меня с красновато-черного лица, ноздри расширились и испустили какое-то бычье фырканье. Из груди вырвалось рычание, отдаленно похожее на смех.
– Ого! – Это означало: смотрите-ка, что тут есть! Маленькая Птичка!
Он сунул меня под мышку, словно мешок с зерном. Я боролась, пыталась вырваться из железной хватки, но гигант ударил меня по затылку, и все вокруг закружилось. Прежде чем потерять сознание, я услышала, как он пробурчал: «Ну-ка, тихо!»
Очнулась я с железными обручами на лодыжках. Рядом лежал мальчик примерно моего роста, нас связывала толстая, тяжелая цепь. Он спал. Я дернула за цепь, чтобы разбудить его, но мальчик не пошевелился.
Надо мной прошла тень. Это был один из гигантов. Я сидела неподвижно, оцепенев, будто это могло сделать меня невидимой. Великан фыркнул, грубо толкнул спящего мальчика огромной ногой, затем снова толкнул, потом перевернул, протащив и меня.
– Этот окочурился, – произнес он на своем языке, грубо и громко, и эти звуки царапали мне слух. Потом скользнул по мне взглядом, словно по пустому месту, по травинке или палке. По камню. По тому, на что нет причин обращать внимание. Обменялся резкими словами с дружком, который сказал, как выплюнул, что-то неприятное, и размашисто взмахнул длинными руками. Другой гигант отвязал меня от мальчика и привязал к другому человеку, женщине. Браслет тяжелой оковой повис на лодыжке.
Не знаю, сколько нас там было. Я видела позади себя толпу, которая размывалась вдали и терялась в полутьме. Знакомых не было – ни сестер, ни хоть кого-то из нашей деревни. В горле застыл ком, который не давал ни плакать, ни говорить, ни дышать. И почти не давал думать.
По ушам ударил щелчок кнута. Мужчина передо мной, вздрогнув, вскочил на ноги и сделал пару шагов, это движение застало меня врасплох, и я упала. Великан снова щелкнул кнутом и пролаял команду.
«Шагайте!»
И мы шагали. Дни, недели, вечность. Работорговцы – а среди них были не только дагомейцы, но, судя по говору, и менде, и фон тоже – зигзагами вели нас через леса, протаскивали через кустарники и воды рек, как золотую нить, которую я когда-то видела вплетенной в одежду Ййоба. Время от времени они останавливались раздать нам немного воды или какой-нибудь совершенно неудобоваримой еды. Больных, умирающих и трупы отцепляли. А их хватало. Мужчина передо мной вытянул ногу, собираясь сделать шаг, а в следующий момент уже лежал, ткнувшись лицом в пыль. Девушка, чуть дальше позади, упала на колени да так и не встала. Шептались, что она по пути преждевременно родила, они с ребенком ослабели и их оставили где-то по дороге. Были и другие: там пожилая женщина, тут мальчик, мой ровесник. Это происходило каждый день, а может, и каждый час, не знаю. Время перестало существовать. От ужаса и одиночества мой язык присох к глотке, слезы высохли. А от запаха смерти напрочь пропал аппетит. На каждом шагу слышались стоны и крики. Мне то и дело снились кошмары. И до сих пор еще снятся.
Щелканье кнута. Выкрик главаря:
– Шагайте!
И мы шагали. Так далеко и так долго, что я была уверена: земля скоро кончится, мы окажемся на высоком утесе и упадем в темную бездну, потому что поставить ногу будет просто некуда. Мне потом встречались те, кто проделал это «путешествие», хоть их осталось совсем немного. Тех, кто прошагал до темных вод вечности, а потом приплыл к тому месту, где оказались мы. Женщина-игбо, назвавшая это «долгим походом». Ангольский жрец, заявивший, что то было время «долгих дорог». И другие, которые давали этой «прогулке» разные названия, одни были прекрасными и поэтичными, а другие нет. Мы спорили о ее продолжительности, о жаре, дождях, загонах для скота, в которых нас держали. Об одном только не спорили никогда – о воспоминаниях. Забыть не сможет никто из нас.
Для меня это был не столько поход, сколько перетаскивание. Все были скованы друг с другом. У многих связаны руки. Мы брели по земле наших матерей и отцов, загребая грязь и корни, траву и камни. Сдирая кожу с ног, стирая в кровь ступни, поливая родную землю потом, мочой и кровью. Оставляя позади эти капли и частички себя. Как и всё остальное.
Как-то мы остановились на поляне, и четырех мужчин и четырех мальчиков продали группе розоволицых торговцев. На другой стоянке, когда некоторых отцепили, чтобы они могли сходить по нужде, двое мужчин вырвались и побежали в лес. Но их схватили, одного вернули сразу и сковали ему запястья и лодыжки. Другого приволокли обратно позже, избитого, израненного, истекающего кровью.
Под покровом ночи нас привели в Уиду и затолкали в загон наподобие того, в котором отец держал коз, – мужчина позади меня прошептал, что это называется барракун, забавное словечко. Загон был открыт ночью звездам, днем солнцу и дождям, когда они приходили. Я вспомнила, как тыкала палкой в одну из отцовских коз. Теперь от этой мысли мне стало грустно и стыдно, и я попросила прощения у богини. Нынче тыкать палкой и дразнить можно было меня.
Я уже бывала в Уиде. Первый раз с отцом, сопровождала его в деловой поездке. Мне было лет восемь или девять, но я была рослой для своего возраста и могла ходить по улицам рядом с отцом, поэтому меня и выбрали. И по-прежнему больше походила на мальчика, чем на девочку. Помню, как я гордилась такой честью. Те’зира умоляла взять с собой ее, но отец сказал, что она слишком хороша и будет отвлекать. На самом-то деле Те вовсе не была красивой (как и я), но у нее уже появилась грудь, и, наверное, отец потому отказал ей. Впрочем, сейчас это уже неважно.
Город представлял собой обширное шумное грязное беспорядочное скопление жилищ, его улицы кишели телегами, животными и людьми. Тогда мне это нравилось. Быков, коров, коз и кур я раньше видела и слышала и в нашей деревне, и в других, куда мать ходила на рынок. А вот столько людей – впервые. Я шла, стараясь держаться рядом с отцом, но споткнулась о свои (и отцовские) ноги, налетела на прохожих и едва не оказалась перед караваном верблюдов, но отец схватил меня за руку и подтащил к себе.
У англичан и некоторых португальцев лица были розовыми, а пряди соломенных волос выбивались из-под странных шапок. Отец говорил, что они называются «шлемы». У других белолицых мужчин волосы были темными, почти как у меня, и такие же глаза. Повсюду мельтешили чудесные женщины в разноцветных одеждах и замысловатых головных уборах, одни несли корзины в руках, за другими их тащили слуги. Женщины смеялись и болтали друг с другом на звонком плавном языке, которого я не знала. Некоторые были похожи на мою родню, другие явно пришли откуда-то еще, их кожа цветом напоминала корицу, носы были тонкими, а глазами золотыми, как песок, или серо-голубыми, как небо.
Я никогда не видела ничего подобного. Звуки, запахи и кипучая энергия жителей этого места заставляли мое сердце биться сильнее. Помню… В тот раз я только волновалась. И еще гордилась, что отец именно меня взял с собой, дал возможность все это увидеть и сохранить в памяти. Тогда мне барракунов не показали. Но теперь я была не гостьей.
Однажды ночью город окутала тишина, простершаяся от обширных жилищ на опушке леса до барракунов у побережья. Рынки закрылись, крики, смех и музыка, доносившиеся с празднеств и улиц, сменились чередой заунывных мелодий, а затем и вовсе смолкли. Жители Уиды впали в оцепенение. Утром и нас, и животных по соседству должны были куда-то перевозить, поэтому все погрузились в ожидание. Кто мог спать, спал. Кто не мог – и я в том числе, – съежился в комочек и ждал. Ждал, пока ночной кошмар закончится, чтобы уступить место кошмару дневному.
Налетел и закончился ливень, немногие оставшиеся облака быстро унесло ветром, словно они пытались догнать бурю. Луна ссохлась и не светила, но черное небо было усеяно сверкающими огнями, которые, казалось, мерцали: то яркие, то тусклые, яркие, тусклые. Я думала, это говорят боги, и задавалась вопросом: может, они беседуют обо мне и о других, которых изловили в деревне и теперь держат в этом загоне, как коз? Чем мы заслужили это? Что сделала я?..
Но звезды не поделились со мной своими выводами. Я ждала знака, но его не было. Я погрузилась в сон без сновидений, не приносящий отдыха.
Что такое время? Где-то по дороге я потеряла представление, как его измеряют. Забыла, что день сменяет ночь, что солнце всходит и садится, и оказалась в одном долгом нескончаемом дне-ночи. Я забыла, кем была, и стала никем, ничем, не имеющим никакой ценности ни для кого, кроме работорговцев. Меня окружали чужие люди, жители других деревень, незнакомые ни с моими родителями, ни со мной, не бывавшие в наших местах, не знавшие слова моего языка. Я была камешком на земле, одним из многих. Незаметным. Непримечательным. Мелким.
Однажды утром я выплыла из сна, который не был сном. Женщины причитали, мужчины кричали, а дети плакали. Какие-то люди – и дагомеец среди них – быстро шли по барракуну, хватая то одного, то другого… Нескольких женщин, мужчин, детей, маленького мальчика, чем-то похожего на моего младшего брата, и меня вытащили наружу и сковали вместе. Потом нас тащили по улицам к побережью, там выстроили в ряд и повалили на песок под громкий рев воды позади. Смуглый, но не чернокожий человек с кошачьими глазами обошел нас, время от времени останавливаясь, отдавая приказания и осматривая нам волосы и зубы, будто мы были козами, которыми так дорожила моя семья. В некоторых он тыкал пальцем, словно считая. Между тем вода прибывала, и я чувствовала, как под моим задом образуется круг плотного мокрого песка.
– Что он говорит? – прошептала на эдо одна из женщин, не обращаясь ни к кому конкретно.
Смуглый человек говорил на языке игбо, но был не из этого народа.
– Он сказал, эту оставить, – прошептала я в ответ.
Остальные женщины, услышав мои слова, кивнули, глядя на меня распахнутыми от удивления глазами. Прежде чем сесть, они из скромности обернули вокруг ног и бедер обрывки одежды.
Потом мужчины, включая смуглого, который, по-видимому, был у них за главного, стояли в стороне, опустив головы, и взволнованно жестикулировали, что-то приглушенно бубня. Их слова проносились в морском воздухе мимо меня, оставаясь непонятными. Я зевнула. У меня сводило желудок. Я чувствовала себя плохо, хотела есть и пить. Я закрыла глаза и подставила лицо теплому солнцу, а ветерок коснулся моих век. Было тихо. Странно тихо после постоянного бормотания в бараке, воплей, стонов, вскриков внутри и городского шума снаружи. Но сейчас единственными звуками оставались тихое бурчание мужчин да плеск воды о берег. Я открыла глаза и посмотрела в сторону моря. Высокие корабли. Я видела их раньше. Когда была в Калабаре с отцом. Тогда они казались мне царственными, загадочными, волшебными. Их прекрасные белые паруса горделиво трепетали на ветру. Я спросила отца об этих кораблях, впервые увидав их с холма над городом. И он, как и положено хорошему отцу, рассказал, что это торговые корабли, доставляющие дары и сокровища великим королям Конго на юго-востоке, малийским вождям на севере и народу темне. Отец сочинил историю о приключениях и кладах, сказку на ночь, призванную убаюкать взволнованного ребенка мечтами о славе. Он не сказал мне правду, да и вряд ли мог. Я ведь была еще мала. Но, возможно, он так поступил неосознанно. Он ведь, в отличие от матери, не был одарен умением видеть будущее сквозь туман времени. И не мог знать, что сокровище, о котором он рассказывал и которое однажды погрузят на высокие корабли с сияющими белыми парусами, – это я.
Один из дагомейцев подхватил меня и бросил в небольшую лодку к десяти мужчинам, женщинам и нескольким детям. Он и еще один смуглый мужчина отвезли нас на корабль с белыми парусами, пришвартованный в гавани. Перелезая через ограждение, первым я увидела розоволицего мужчину с кнутом в руке. Второй была Джери.
Я вскрикнула.
– Ой! Джери!
– Моя Маленькая Птичка, Маленькая Птичка, ох… малышка, – пропела она, обхватив меня, ее кожа была мягкой и странно прохладной. Я уткнулась лицом сестре в грудь и заплакала, крепко обняв ее, будто собираясь слиться с нею навсегда. И вдруг почувствовала под пальцами кости Джери. Я словно обнимала воздух. Роскошное тело, которым когда-то восхищались мужчины в нашей деревне и в соседних, истаяло. Сестра стала тонкой, будто веточка.
Глухое рыдание сорвалось с ее губ, губ царственной красавицы, не склонной к вздохам и редко плакавшей. Она поцеловала меня в макушку, шепча ласковые слова. Розоволицый мужчина рявкнул на нас, его слова ударили по ушам, как острые камни. Он оттолкнул нас в сторону и потащил остальных через борт высокого корабля. От неожиданности Джери споткнулась, но устояла на ногах и выпрямилась, не отпуская меня. Словно странное четвероногое существо из рассказов нашего отца, мы отошли и укрылись в маленькой темной нише.
– Дай мне посмотреть на тебя, – Джери держала мое лицо между ладонями.
Наши лбы соприкоснулись. Сестра сделала глубокий долгий прерывистый вздох, который грохотал у нее в груди, будто она вдыхала песок. Потом кашлянула. Это был ужасный звук. Я недоуменно глянула на нее. Джери улыбнулась.
– Ты больна.
Она покачала головой.
– Нет, все хорошо, просто немного проголодалась.
Но я-то видела, что дело совсем в другом.
Ее кожа, когда-то имевшая насыщенный цвет красного дерева, сделалась коричневато-серой и сухой; высокие точеные скулы, придававшие ее лицу красоту и силу, теперь выступали вперед; глаза, обведенные темными кругами, глубоко запали в глазницы. Головная повязка давно потерялась. Вокруг висков вились седые пряди. А Джери только шестнадцать.
Я не узнала бы сестру, если бы не выражение ее глаз. Оно вцепилось мне в сердце и потянуло. Эти глаза, темно-карие и все еще блестящие, обняли меня раньше, чем ее руки. В них я увидела наших родителей, братьев и сестер и весь родной край. Услышала музыку, которую играли на свадьбе старшего брата, и стук праздничных барабанов; разглядела длинную вереницу женщин и девочек, в том числе и моих сестер, двигавшуюся через лес к колодцам. Отца. И даже Чиму. Я узрела события прошлого и одновременно признаки предстоящего, но по малолетству и неопытности ничего не поняла. И было еще кое-что. В глазах Джери я увидела то, что произошло.
Я закрыла глаза, наполнившиеся слезами, сжала губы и ничего не сказала. Джери прикоснулась к моему подбородку.
– Нет, сестренка, – громко, настойчиво прошептала она. – Ты откроешь глаза и будешь смотреть. И ты откроешь уста и будешь говорить. – Сестра взглянула через мое плечо на движение у борта. Одного за другим людей выхватывали из лодок и помогали перебраться на корабль. – Ты будешь слушать и учиться. Сейчас не время спать или плакать, пришла пора бодрствовать.
– Как ты выросла, Маленькая Птичка, – пробормотала Джери. – Ростом почти с меня.
И скользнула пальцами мне в кулаки. Осторожно оттолкнула меня, словно чтобы лучше рассмотреть, а затем нахмурилась.
– И налилась.
Сестру это явно не порадовало. Она осторожно огляделась, будто опасаясь, что за нами наблюдают. Затем торопливо обняла меня и ухватила за руку.
– Держись рядом. – Тон ее был резким.
Помню, я удивлялась, почему Джери такая настороженная, так беспокоится, как бы нас кто не услышал. Вокруг не переставая кричали, бегали, носили ящики, вели коз и людей. В шуме тонули слова. Высокий корабль под названием «Мартине»[10] загружал трюм, готовясь к путешествию. Нас вообще никто не замечал.
Прежде чем высокий корабль отправится в путь, нужно многое сделать. Разгрузить, погрузить (на этом корабле – людей), проверить паруса, припасы. Поднять якорь. Матросы были повсюду: в трюме, на мачтах и на палубах, ни один не задерживался надолго на одном месте. И как только белые крылья поймали ветер, корабль заскрипел и застонал, словно старик, вытягивающий на солнце застылые кости. А потом судно двинулось. Такого ощущения я прежде никогда не испытывала. Каждая мышца, каждый орган и нерв в моем теле колыхались, раскачиваясь из стороны в сторону и назад-вперед, причем все с разной скоростью. Меня затошнило, но рвать было нельзя. Я хотела закричать, но горло перехватило. Подмывало добежать до перил, перелезть через них и прыгнуть в воду. Но ноги вросли в грубый деревянный настил. Я готова была вцепиться в берег Уиды, сжать пальцами ее песок и никогда не отпускать.
И пока люди вокруг рыдали и блевали, я стояла рядом с сестрой, которая не издавала ни звука, и чувствовала, что корабль раскачивается все сильнее, уходя все дальше в вихрящиеся воды. Уида с ее коричнево-зеленой землей и зданиями цвета белого песка удалялась, становилась все меньше и меньше, а затем и вовсе исчезла за горизонтом. Десятилетняя девочка, которой я была и которой никогда больше не буду, задавалась вопросом, куда покатился мой мир и вернется ли он обратно. Пальцы Джери больно впивались мне в плечо.
– Нас везут домой? – спросил моими устами наивный ребенок.
Джери глубоко вдохнула, а затем медленно выдохнула. И не знаю как, несмотря на шум и плеск волн о борта корабля, свист парусов, которые боролись с ветром, я услышала дребезжащий хрип, вырывающийся из ее груди.
Этот момент возвращается ко мне во сне, но не сам по себе, а обязательно как часть другого воспоминания. Он словно специально заворачивается во что-то безобидное и даже приятное, чтобы удар утратил свою сокрушающую силу. Будто что-то может его смягчить. Воспоминание прокрадывается тихо и незаметно, как садовый уж, перед рассветом пробирающийся в хижину, чтобы согреться. Это воспоминание изменило меня, разделив меня нынешнюю и прошлую, возвело стену между сегодня и вчера. Мне никогда не забыть выражение, застывшее на лице сестры, эту невыразимую, запредельную боль, потерю, от которой рвется сердце и ты внутри истекаешь кровью, пока она не заполнит тебя до самого горла и не задушит.
Я знала тогда и знаю сейчас, что сестра хотела солгать, не лишать меня надежды, подавить мои худшие страхи, смягчить удар молота по моей душе.
– Нет, – выдавила она.
«Держись рядом».
У меня было так много вопросов. Что с нами случилось? Куда нас везут розоволицые? Что… Уха ласково коснулось дыхание сестры: «Ничего не говори. Слушай».
Я так и сделала. Джери стала мне и матерью, и учителем, и защитницей. Всей моей семьей. В те первые, весьма переменчивые дни плавания по темной воде я держалась рядом с ней, как третья рука. Спали мы на помосте у лестницы, ведущей в трюм. Стоило повернуться лицом туда, и от запаха аж глаза слезились. А в другую сторону? Оттуда доносился шепот моря, кожи касалось слабое дуновение прохладного воздуха. Ночью иногда шел дождь, мягко смывая с тела жар и грязь. Нас сестрой сковали вместе, но я не возражала. Ведь так мы оставались вместе. То, что происходило в трюме, те звуки и запахи не передать словами. Хоть я была не одна, как тогда в дупле дерева за нашей сожженной деревней, а потом во время долгого перехода и в загоне для коз, страх не оставлял меня. И Джери, тепло ее руки, было единственным моим утешением. А потом наступала ночь, и накатывал еще один кошмар.
Розоволицый мужчина отцепил лодыжку сестры от моей и схватил ее за руку. Я толкнула его, выкрикнув:
– Нет!
Его грязная рука сжалась в кулак и уже летела мне в лицо, но по пути наткнулась на тонкое запястье сестры. Мужчина выплюнул несколько слов. Джери покачала головой и протянула к его лицу раскрытую ладонь. Какое-то время он ничего не говорил, затем снова грубо дернул ее за руку, резко отпустил и пошел вверх по лестнице. Каждый его шаг звучал глухо и в то же время оглушительно-громко, почти лишая меня слуха. Я застонала от ужаса.
Джери повернулась ко мне.
– Оставайся здесь. Не шевелись. Молчи. – Она соскользнула с помоста, тяжелая цепь тянулась за ней, как якорь, и весила, верно, больше ее самой.
– Куда ты? – закричала я, вцепившись в нее обеими руками.
Она осторожно развела мои руки и нагнулась очень близко ко мне.
– Я вернусь. Сиди спокойно. Делай, как я тебе говорю. Сиди тихо. – С этими словами Джери прижалась своим лбом к моему и ушла, ступая совершенно бесшумно, будто обернулась призраком.
Я не шевелилась. Едва дышала. Обмочилась и тихо заплакала от стыда. Меня окружали пугающие звуки, голоса, плач от тихого до безудержного и душераздирающего. Корабль скрипел и стонал деревянным корпусом, словно тоже скорбел. Шепот. Шум. Слова, которые я знала и которых не знала. Сразу после того, как увели Джери, пошел дождь. Воздух отяжелел от влаги, смешанной с запахами отчаяния и ужаса.
Голова у меня кружилась, мысли путались, все слова сплелись в одну нить, доносящиеся рыдания складывались в зловещую картину. Понимание чужих слов, шуток, историй когда-то радовало меня и веселило родных… Теперь это умение пугало.
«Куда нас везут?» Менде.
«Они что, каннибалы? Собираются нас съесть?» Эдо.
«Меня тошнит». Бассари.
«Они принесут нас в жертву своим богам». Дагомейский.
«Не могу дышать… не могу…» Игбо.
«Да не дурите вы! Никто не собирается нас есть!» Фула.
«Нас хотят продать на шахты португальского короля!» Аканы.
«Нужно сражаться!» Йоруба.
«Не могу… дышать». Игбо.
Я ничего не понимала, вопросов становилось все больше. Я собрала все слова и попыталась запомнить каждое, снова и снова прокручивая их в голове. Чтобы потом спросить Джери, когда она вернется. Если вернется.
Я не спала.
На рассвете сестра спустилась по трапу в сопровождении розоволицего мужчины, который грубо вновь пристегнул ее ко мне. Помню, как я спросила, что произошло. И всегда буду помнить, что она ничего не сказала. Днем, когда нас тащили по трапу на палубу, я увидела синяки на ее тонкой, нежной шее и на руках. И больше вопросов не задавала.
Ум десятилетнего ребенка больше похож на кувшин для воды, чем на корзину. Корзину можно очень долго наполнять зерном, листьями или рыбой, но всегда останется хоть маленькое местечко. А все потому, что между камышинками, даже если они сплетены очень туго, есть промежутки, и что-то, какая-то мелочь, выскальзывает. Травинка, листочек или крошечная рыбка. Даже если вы до краев наполнены мыслями и знаниями, какой-то кусочек все равно ускользнет. Не так в кувшине. Вы наполняете его водой доверху, и больше в него уже не влезет ни капельки.
Таким кувшином оказался мой разум. Воспринимая и впитывая все, происходившее в трюме корабля работорговцев, я запоминала то, что не следует видеть ни одному ребенку, и в какой-то момент мой разум переполнился. Я видела больше, чем могла осмыслить. Через несколько недель ноздри у меня одервенели, и я больше не давилась вонью. Я отвернула слух от криков о помощи, стонов боли и воплей насилия и жестокости. И обратилась к учебе, которой меня заставляла заниматься моя неукротимая сестра. Эти уроки занимали мой разум и отвлекали его. От кошмаров. От тех ночей, когда очередное розовое лицо отрывало Джери от моей лодыжки и тащило вверх по шаткому деревянному трапу – да, я выучила, как называлась та лестница.
«Мартине» раскачивался взад и вперед, а однажды чуть не перевернулся во время внезапно начавшегося сильного шторма. Темные воды научили меня, что умирать можно и раз, и другой, и третий. И после каждой смерти ты иная, не такая, какой была, часто совсем не похожая на себя прежнюю.
Через несколько дней после отплытия «Мартине» темные воды вспенились, закружились и поднялись, встретившись с ночным небом, хоть был белый день. Шел дождь, но не из тех, хорошо знакомых нам с Джери, не из легких дождиков на равнине подле большого города и не мощных ливней, питающих воды земные, от которых разливались наши реки, обогащая почву. Эти потоки сомкнулись с черными облаками, грозя утопить нас всех, снова и снова швыряя корабль в бесконечное море, пока я не перестала понимать, где кончается небо и начинается вода. Гром бил по ушам, беспрерывно грохотали его барабаны, знавшие только одну песню, синие и желтые молнии водили хоровод. Мы с Джери сжимали друг друга так крепко, как только могли: либо вместе утонем в этом ужасе, либо вместе выживем, нам было все равно.
Корабль взлетел на волнах, а затем рухнул с такой силой и так внезапно, что я была уверена: он уйдет под воду и ударится о дно моря. Ежели у него есть дно. Но прошло время, небо прояснилось, корабль выровнялся, и белые крылья вновь наполнились легким ветром, будто никакого шторма никогда не было. Нас вывели на палубу, и перед нами появился худой мужчина в черной одежде, потный и какой-то позеленевший, и принялся водить рукой вокруг каждого из нас, переходя от одного к другому. Позже я узнала, что мужчина в черном одеянии был священником, который дал нам своего рода благословение. А также каждому присвоил имя в честь своего бога. Меня нарекли Мэри Присциллой Грейс.
Вскоре в желудке у меня стало совсем пусто, а потом он привык, и через несколько недель ход корабля не причинял мне особых проблем. Один розоволицый, молодой, пытался говорить со мной на смеси разных языков, включая и мой, и объяснить, что я теперь такой же моряк, привычный к волнам, как и он сам. Сказал, что теперь у меня «морские ноги» и качка мне не страшна.
Я потеряла счет восходам и закатам, мало думала о том, как луна превратилась из щепочки в шар, сияющий в кромешно-черном небе желтоватой белизной раковины каури. Джери выбранила меня за то, что я забыла произнести благодарственные молитвы богине неба. Ее обеспокоило такое неблагочестие и невежество, и она меня отругала. Но почему я должна молиться? Будь богиня действительно могущественной, она бы знала, как мы нуждаемся в избавлении. Но никто не пришел нам на помощь. Вот и я ей больше ничего не должна. А сестра все кашляла и кашляла. Во мраке крохотной ниши, которую мы считали своей, я видела, как лицо Джери искажалось от боли.
– Маленькая Птичка, не смейся над богами, а лучше поблагодари их за дары.
Нотация сестры закончилась мучительным приступом кашля и протяжным стоном. Желудок у меня сжался от страха. Голос ее, когда-то ровный, с теплыми, веселыми интонациями, теперь огрубел и охрип из-за постоянного кашля и рвоты. Мы обе мучились какой-то легочной хворью и тем, что моряки называли «кровавым поносом», но если я вроде бы выздоравливала, то Джери – нет.
Начиная говорить, она кашляла каждые несколько слов. А несло ее так сильно и часто, что в кишечнике не осталось ничего, кроме черной воды, и ее живот, раздутый, как будто ей предстояло родить, был пуст. Последние дни она отдавала свою порцию еды мне, потому что в ней пища все равно не задерживалась. Джери была на пять лет старше меня, но теперь я была сильнее ее.
– Молчи, сестра, – сказала я, похлопывая ее по руке и обтирая лицо крошечным уголком рубашки, самым чистым кусочком, который смогла найти. Я обняла Джери: сидеть сама она уже не могла. – Просто лежи.
Ее голова упала мне на плечо. Корабль с белыми парусами мотало туда-сюда – к качке я уже привыкла, но ненавидела ее по-прежнему. Джери что-то пробормотала.
– Что ты сказала?
– Не думаю… – Она кашлянула так, будто хотела выплюнуть легкие, затем прочистила горло. – Не думаю, что я… Продолжай учиться. Помнишь? «А это что за слово?»
Я поморщилась в темноте, расслышав в голосе сестры смешок. Ее дрожащие кости упирались мне в бок. Она так исхудала, что каждый ее вдох казался мне собственным.
– Ты о чем?
– Слушай.
Я понимала, о чем она говорит. Слово за словом она заставляла меня изучать языки находившихся рядом людей – не как на базарах в качестве развлечения, а серьезно и последовательно. Джери советовала мне внимательно прислушиваться к болтовне кучки мужчин йоруба в противоположном углу, женщины игбо и ее ребенка, сидевших рядом с нами, женщины фула, о которой другие шептались, что она ведьма, и португальских моряков, бегавших вверх и вниз по скрипучим деревянным трапам, то швыряя нам еду и воду, то вытаскивая нас на палубу.
– Что он говорит? – спросила Джери, имея в виду человека из племени акан, который звучно проклинал всех и вся, но особенно разбойников йоруба, которые его схватили, и португальцев, которые его купили и заперли на этом корабле.
На этот раз пришла моя очередь смеяться.
– Он говорит…
Голос мужчины теперь был самым громким, а йоруба выкрикивали оскорбления в ответ.
– Он говорит, что их матери, как собаки… а отцы выползли из реки.
Джери попыталась засмеяться, но вместо этого опять закашлялась.
– А теперь, сестрица, скажи-ка, сколько языков ты знаешь?
Я вздохнула. Живот у меня урчал от голода, но я научилась не обращать внимания.
– Эве, йоруба, фон, немного фула, немного арабский… Несколько слов на английском и португальском языках. Да, еще асанте. Восемь.
– Бассари забыла.
– Да, точно. Девять.
– Хорошо. Значит, у тебя в запасе достаточно слов, чтобы говорить на этих языках, найти себе занятие и пробиться…
Я решила, что из-за лихорадки у сестры помутилось сознание. Очень похоже. Джери снова и снова повторяла увещевания, свои и чужие слова, и рабов, и матросов. Учила меня, как следует себя вести, и без конца заставляла повторять сочиненные ею правила. Перечисляла мне травы и коренья, которые могли быть полезны при болезнях. То и дело говорила о «новом месте», у которого не было названия, но куда нас везли и где мне придется искать себе занятие и пробиваться.
Какое занятие искать? В чем пробиваться? Да, я выучила много чужих слов, слушала чужой шепот, но понимала два слова из пяти. Однако и этого оказалось достаточно, чтобы убедиться: в «новом месте» меня тоже ждут одни страдания. Хауса говорили, что нас съедят. Менде вопили и рвали на себе волосы – они утверждали, что нас схватили колдуны и превратят в крыс. Фула заявляли, что из нас сделают солдат и отправят воевать. Акан вопил, что мы рабы, которым предстоит обрабатывать поля, шахты и воды белых людей. Но кем бы мы ни были у себя на родине и каких бы богов ни почитали, все оплакивали разлуку с семьями, с родной землей и очагом, зная, что после смерти наши души призраками будут бродить по миру, силясь разыскать богов, которые нас покинули, и духов предков, которые находятся далеко за водами. Ведь разве призрак может перебраться через такую большую воду?
Каждые несколько дней матросы вытаскивали нас по трапам на палубы и обливали водой, называя это ванной. Их слова, даже те, которые я могла понять, были исполнены отвращения. Они насмехались над нами. Заставляли вставать, хотя многие из нас ослабли от болезней, а некоторых женщин, например молодую мать игбо, уводили в слезах, а позже с каменными лицами возвращали в трюм, ничего не говоря. Как мою сестру.
В тот день я поддерживала Джери, сколько хватило сил, а потом отыскала для нее местечко и усадила, устроив хоть чуточку удобнее. Она была так слаба, что без меня не могла ни держаться прямо, ни передвигать ноги. На свету сестра выглядела просто ужасно. Так исхудала, что напоминала скелет, плоть едва покрывала кости, дыхание с трудом поднимало грудь. Лицо, цвету которого я так завидовала, стало серым. Глаза, когда-то светящиеся смехом и умом, запали, сделались огромными и старыми. Сердце мое замирало от отчаяния и страха. Сестра оставалась для меня единственной семьей. Я отчаянно хотела, чтобы Джери выздоровела, но не знала, что делать. Ей было всего шестнадцать. Она выглядела как столетняя старуха.
Джери глубоко вздохнула, кашлянула, затем прислонилась спиной к столбу и закрыла глаза.
– Твоя учеба… еще не закончилась, Маленькая Птичка, – тихо сказала она.
Словно ей в ответ завопила морская птица, и Джери улыбнулась.
– А это что значит? – спросила она. – Это что за слово?
Я сказала ей слово «птица» на четырех языках.
– Хорошо. – Она похлопала меня по руке. – Теперь ты готова.
Сестра задремала, подставив лицо солнцу. Я оставила ее спящей, а сама встала размять спину и ноги. Я так долго горбилась, скрючивалась, поддерживая сестру, что каждая косточка у меня болела и стонала. Как и остальные, я шаркала туда-сюда по палубе, двигаясь медленно и с трудом. Ноги подгибались и едва держали. Впрочем, на палубе мы пробыли недолго, никто бы нам и не дал. Как только вода подсыхала и мы делали по нескольку глотков чистого воздуха, приходили матросы и снова загоняли нас в трюм. Я смотрела в разные стороны и не видела ничего, кроме моря и неба. Солнце было горячим, оранжевым и круглым. Похоже, оно оставалось тем же, что и у нас в деревне, хоть я и не уверена. А вот все остальное прежним не было. Я глянула на восток и подумала, сколько ж это дней прошло с того жуткого момента, как нас оторвали от родителей, братьев, сестер… Всех нас, собранных здесь. Даже не сосчитать.
Мы никогда не вернемся домой.
Я так погрузилась в свои мысли, что сперва не услышала шума позади. Меня почему-то зацепил голос мужчины-акана, я обернулась и увидела, как матросы тыкают в мою сестру кулаками. Я кинулась к ним, размахивая руками и вопя, словно на диких собак, которых нужно отогнать.
– Прекратите! Оставьте ее в покое!
– Да она мертвая! – кричали они.
– Нет, неправда! Не трогайте ее!
Я протиснулась между ними и опустилась на колени. Джери упала на бок, глаза ее были полуприкрыты, рот открылся. Я взяла ее за руки и прошептала на ухо:
– Джери, просыпайся. Пожалуйста, проснись. Пожалуйста, Джери.
Потом встряхнула. Голова у сестры запрокинулась, будто едва держась на шее – вот-вот оторвется. Глаза приоткрылись, но они уже ничего не видели. У меня к горлу подступили рыдания, они клокотали в груди, разрывая ее, не давая дышать.
– Джери-и-и-и-и… Нет! Нет-нет-нет…
Матросы, многие такие же молодые, как она, стояли вокруг нас полукругом, они взмахивали руками, некоторые переступали с ноги на ногу, глядя друг на друга и через плечо на остальных. Они понятия не имели, что делать.
– Джери… Ну пожалуйста, проснись, пожалуйста!
Я целовала ее лоб, ее щеки, тонкие руки. Но она молчала. И ничего не видела. Она ушла в страну теней. И теперь мне предстояло плыть в новую страну, страну розовых лиц, без нее.
Из недр «Мартине» стал подниматься низкий утробный гул, гудение, подобное реву волн, заставившее корабль вибрировать. Гудение вскоре перешло в пронзительные женские вопли, к которым присоединились баритоны мужчин. Звук доносился из трюма, – это бы хор хауса, фула, йоруба, аканского, арабского и бассари. Разные слова, одна цель. Это был хор траура. И главной скорбящей была я. Несколько дней спустя, когда я пришла в себя, женщина игбо рассказала, что я кричала так громко, что тело большого корабля задрожало, а белые паруса от ужаса сдулись. И добавила, что у нее от моих воплей кровь стыла в жилах. Капитан, обеспокоенный шумом, приказал четверке аканов отнести меня обратно в трюм. Я кричала не переставая.
Но сперва им пришлось оторвать мои пальцы от тела сестры. Я ее не отпускала. Ухватилась за матроса, которому велено было сбросить тело за борт. И когда он наконец это сделал, попыталась прыгнуть в воду вслед за мертвой сестрой. А потом перестала есть. И пить. Я пыталась уморить себя голодом, но мне заталкивали в горло еду и воду, силком открывая рот, пока я не начинала задыхаться. Я хотела умереть. Да пожалуй, в некотором смысле и умерла. Стала тем, кого йоруба называют мертвым, но не умершим.
Горе унесло меня в место незнания, небытия. Мир тьмы и шепота. Даже сейчас те дни предстают передо мной бесцветными, заполненными какими-то фигурами без лица. Воспоминания всплывают осколками, обрывками, кусочками. В молодости этот кошмар снился мне каждую ночь, как только я засыпала. Но с возрастом на смену ему пришли другие кошмары. Этот же теперь грезится мне лишь время от времени, когда я устала или слишком долго смотрела в огонь и поздно легла. Но вспоминаются все равно отдельные образы и сцены. Я уж и не помню, что правда, а что нет. Кроме одного. Спустя столько лет я уверена, что Джери, моя сестра, мертва.
Дни и ночи я сидела на цепи в маленькой нише, которую когда-то делила с ней. Розоволицые боялись, что я прыгну за борт. Я не ела и не пила. Не спала. Приходила женщина фула… или это была женщина йоруба? Она меня обтирала и пыталась заставить пить воду. Как-то раз один мужчина, который у себя на родине был военачальником, встал передо мной, широко расставив ноги и раздувая ноздри, и властным голосом принялся читать мне лекцию о долге послушной дочери, о том, что я обязана своим предкам жизнью, что на мне, как дочери Эдо, лежит обязанность выжить и быть сильной. Благодаря Джери, заставившей меня выучить этот язык, я поняла его слова. Но не ответила, и он ушел.
Мир теней, мир духов долгие дни держал меня в своих объятиях. Я чувствовала, как корабль то ныряет носом, то переваливается с боку на бок. Слышала болтовню людей, слова матросов, крики птиц, плеск темной воды о борта. Слышала и не слышала. Видела лица и не видела их. Кроме одного. Перед моим взором стояла Джери. Какой она была прежде, ее красивое круглое лицо, солнечная улыбка и ямочки на щеках, ее тело, сильное и здоровое, как раньше.
Она была со мной всегда. Ругалась, поддразнивала. Ее голос звучал у меня в голове все время. Ее прекрасное лицо… красновато-коричневого цвета, со скульптурными чертами, напоминающее резные статуи Ййоба, такое, каким оно было до того, как нас приволокли к большим водам, то хмурилось, то улыбалось… Но однажды видение покинуло меня. Джери сказала:
«Птичка, ты, как всегда, ленива и себя ведешь плохо! Непочтительно! Что бы сказала твоя мать, моя уважаемая тетя? Ну как же это на тебя похоже! А ведь я все время тебя обучала и направляла, чтобы ты стала полезной!»
Я не чувствую себя полезной.
«Какое кому дело до твоих чувств! Речь о долге. Об уважении к родителям и вообще к предкам! Ты в долгу перед ними и обязана его выплатить».
Я почтительна.
«Вот глупая. Очнись. Приди в себя. Ты должна быть готова воспользоваться тем, чему я тебя учила. Это нужно тебе, чтобы выжить. Используй мои уроки».
Нет.
«Ты должна жить».
Нет.
«Ради наших предков. Наших родителей. Ради меня. Ты должна…»
Нет.
«Должна».
И Джери исчезла. Стало тихо.
В этот раз, когда женщина фула принесла воды, я взяла чашку обеими руками, кивнула и поблагодарила, используя несколько знакомых мне слов на фула. Женщина удивилась. Затем улыбнулась и кивнула, ее большие глаза засияли, как озерца в лунном свете.
– Мы уж думали, ты ушла совсем, – сказала она.
Бухта Каролина, залив Квинс, Ямайка
Около 1769 года
Разразился шторм, а потом еще и еще. Темные воды завитками черных волн рвались в небо, сопровождаемые воем ветра и раскатами грома. Бог неба обрушил на нас свой огненный гнев. Солнце исчезло, и небо так потемнело, что непонятно, где кончалось оно и начиналась вода.
Я не могла сказать, сколько часов, дней или недель прошло. Дневной свет, солнце и время пропали разом. «Мартине» прошел через целую череду штормов, каждый из которых был продолжительнее, громче и ужаснее предыдущего. Но я не боялась.
Ветер ревел, теребя, а потом раздирая белые паруса, словно бумажные, раскачивал судно из стороны в сторону, отчего оно то и дело черпало бортами воду, и на палубе оставались лужи. А временами «Мартине» просто ложился набок в бурлящую коричнево-голубую воду, и казалось, что он так и не выпрямится. Лица розоволицых мужчин побелели от страха. Даже тот толстый, которого называли «капитан», был бледен. Мужчины кричали друг на друга, носясь по палубам, привязывая все, что можно было привязать, борясь с массивными парусами и вычерпывая воду. Одни делали руками странные знаки, явно обращаясь к своим богам. Другие перебирали бусы, которые вытащили из карманов, и беззвучно шевелили губами, молясь своему богу, который покинул их точно так же, как мои боги покинули меня. Из недр корабля доносились тихие дрожащие звуки горестной песни. Никаких криков ужаса или молений о спасении. Внизу царило отчаяние. «Мартине» уже покинул места, где нас могли услышать любые наши боги.
Я оставалась прикована в той же маленькой нише, которую когда-то делила с Джери. Ревущий ветер обрушился на меня, словно на соломенную куклу, прижал к стене, а затем подбросил, будто у него были пальцы, и только тяжелый железный браслет на лодыжке удержал меня на месте и не дал пронестись по скользкой палубе и упасть в море. Соленая вода залила лицо, попала в глаза и ослепила меня, неожиданно взбодрив, залила нос и рот. Я начала захлебываться. Прислонилась к стене и принялась молиться царице наших богов Айибе, хоть и знала, что это бесполезно. Но молилась отнюдь не о спасении, а о смерти.
Однако не умерла. И «Мартине» не затонул. Сквозь последний шторм он шел, как танцор с праздника, вздыбив мачты и высоко подняв нос с неповрежденным форштевнем и грациозно покачивая корпусом. Темные воды стали сине-зелеными, небо прояснилось, а солнце, казалось навсегда исчезнувшее из мира, послало жар, чтобы высушить пропитанный водой корабль. И, словно пожимая плечами в ответ отступающему ветру, который теперь отгонял дождь в сторону, «Мартине» в один теплый голубоватый день скользнул в тихую бухту острова Британская Ямайка, скользя по волнам, словно по облаку.
Запах суши я почувствовала еще до того, как увидела ее. В каком-то смысле он был знакомым. Это был резкий запах влажной земли, смешанной с песком, дерьмом и древними мертвыми костями, он защекотал мне ноздри, и я чихнула. Запах, цапнувший меня за нос, исчез так же быстро, как и появился, унесенный легким ветерком. Брызги морской воды, когда-то жгучие и острые, теперь ласкали щеки мягкими прикосновениями и теплыми ароматами, которые я вскоре научусь называть ванильными. Крики залетающих далеко островных птиц я услышала, еще не успев увидеть, как они хлопают крыльями. Розоволицые, словно обезьяны, карабкались вверх и вниз по канатам и бегали по палубе, перетаскивая с места на место то одно, то другое и перекрикиваясь через плечо. На их квадратных лицах читалось явное облегчение, открытые рты щерились желтозубыми улыбками. Первое, что я увидела на острове, был одинокий ствол, давно оторвавшийся от своих корней и земли, выбеленный до цвета кости, хотя местами почерневший, который волны били о берег. Иззубренное, искривленное, это мертвое дерево поднималось и опускалось вместе с ними. Оно было слишком большим и вряд ли приплыло сюда из тех краев, где я жила раньше… с родной стороны. Скорее его принесло откуда-то поближе, из этих новых мест – именно к ним меня готовила Джери, – мест, где у меня еще не было имени и где, как мыслила сестра, мне предстояло пробиваться, применяя свои способности к языкам.
Я сосредоточилась, села и стала внимательно следить за людьми, мелькавшими вокруг. Помахала молодому розоволицему, который пытался научить меня своим словам в обмен на мои, и поманила его к себе. Он был немногим старше меня, его розовое лицо покрывали пятна, мокрые соломенные волосы спутались и свисали мокрыми лохмами. Пахло от него хуже, чем от меня. Но он был дружелюбен и любопытен. И полезен. Последние несколько недель я жадно впитывала его слова (вместе с дополнительной едой, которую он иногда приносил), запоминала их и ждала подходящего момента, чтобы ими воспользоваться. Парень приближался ко мне какой-то крабьей походкой, неуклюже жонглируя двумя квадратными плетеными корзинами, косолапо ступая кривыми ногами и странно раскачиваясь взад-вперед.
Он назвал мое имя, как всегда неправильно его произнеся.
– Что это? Где мы?
Как расставлять слова его языка, я пока толком не понимала, но когда парень кивнул и улыбнулся, стало ясно, что он меня понял.
Корзины, мокрые от морских брызг, начали выскальзывать из его рук. Я бросилась к нему, насколько позволяли ножные кандалы, и мы вдвоем изо всех сил попытались их удержать. А потом перенесли к небольшой башне из таких же корзин.
– Спасибо, – словно пролаял парень. Он тоже пытался понять меня. Он был англичанином, но говорили мы на языке йоруба. Как и велела Джери, свой язык я держала при себе. Лучше, если другие не будут его понимать.
– Что это? – спросила я еще раз, указывая на горизонт, где виднелась зеленая и коричневая земля.
– Вход в порт, – ответил он, – бухта Каролина. Ямайка.
«Мартине» не пришвартовался в порту, а бросил якорь неподалеку в небольшой бухте. Молодой англичанин и его товарищи спустили на воду баркасы и перетаскали в них корзины и прочий груз, тюки ткани, бутылки портвейна и очень много мужчин и мальчиков из племени дагомейцев, игбо и асанте. Когда их везли к докам, предводитель аканов, тот самый, который ругал меня за то, что я скорблю по Джери, издал боевой клич, который подхватили не только его соотечественники, но и дагомейцы. Розоволицым это не понравилось, они побагровели, и один из них заткнул мужчину резким ударом палки по спине. После этого единственными звуками были крики морских птиц, шелест белых парусов на ветру и волны, разбивающиеся о корпуса кораблей, пришвартованных в гавани. На берег Ямайки я так и не ступила. На следующее утро незадолго до рассвета «Мартине» отплыл, его брюхо снова было наполнено грузом – людьми и вещами.
Высокий корабль направлялся на север, в место под названием Саванна, как сказал мне парень с пятнами на розовом лице, гордясь тем, что говорил со мною, как он считал, моими словами. «Мартине» следовал от острова к острову, не останавливаясь, двигаясь от одного темно-зеленого пятна к другому, словно переходя мелкую речку вброд по камням. Бурлящие, злые темные воды остались позади. Воздух был теплым и влажным, штормы, преследовавшие «Мартине», утихли. Время от времени проливались дожди, но ветер был слабым, а молнии держались на расстоянии. Меня снова приковали в нише, и день и ночь опять смешались воедино. Прошли дни, а может, и месяцы. Мне было все равно. Время не имело значения. Меня снова накрыла темная тяжелая мантия утраты, и даже нежные прикосновения и ласковые слова женщины фула не могли растормошить.
Воздух был теплым и пах землей, травами и специями. Солнце стало жарким и привычным, таким же, как то, которое я знала. Там, далеко и давно. Может, оно пряталось? От штормов и бурной темной воды? Но теперь вернулось, заняв место слабого холодного солнца, которое следовало за «Мартине» по темным водам, как злое заклятие. Теперь корабль покачивался на ласковых волнах, их барашки сияли отраженным светом, серебром сверкали на солнце, брызги мягко, игриво целовали лицо. Я все время дремала. Ведь корабль качается, словно колыбель, теплый воздух убаюкивает, и так легко заснуть. Несколько дней глаза у меня просто не открывались. Я спала и ночью, и частенько днем, и даже просыпаясь чувствовала себя сонной, вялой и какой-то отуманенной. И очень быстро засыпала снова. В очередной раз заглянула женщина фула, и по выражению ее лица было заметно, что она беспокоится обо мне.
– Просыпайся, сестренка. Так много спать вредно.
Женщина села поближе, пристально всмотрелась в меня очень темными, почти черными глазами и велела высунуть язык.
– Да у тебя никак сонная болезнь, милая, – заметила она веско и одновременно грустно.
Но я вовсе не была больна, а просто спала. Ведь когда я бодрствовала, этот мир оставался для меня недосягаем. Вот я и дремала, уходя в мир желаний, мир, который исчез для меня навсегда.
Джери то появлялась в моих снах, то исчезала. И, как всегда, сыпала упреками.
«Просыпайся, сестра! Спасай свою жизнь!»
Я начинала плакать. А она поддразнивала и утешала меня.
«Ах ты глупая Маленькая Птичка! Что мне с тобой делать?»
Тогда я принималась смеяться. И звать ее. На ней было любимое темно-синее платье с черным узором, тонкие руки обвиты золотыми браслетами. Иногда сестра оборачивалась и улыбалась мне, протягивая руку, браслеты звенели, она звала меня с собой. И я снова смеялась и бежала. Точнее, пыталась. Но не могла пошевелиться. Ноги словно каменными глыбами завалило. Джери снова манила меня. Звала по имени. Но придавленные камнями ноги не двигались. А потом становилось слишком поздно. Заливая мне глаза, возвращались темные воды, и ласковый голос сестры затихал, а рев волн становился все громче. С каждым сном голос Джери делался все глуше, слабее, словно доносился откуда-то издалека, потом стал похож на эхо, затем на дыхание ветерка, мягко обволакивающего верхушки деревьев. Прохладного, успокаивающего и легкого. А потом и вовсе пропал.
Что-то громкое и большое проделало дыру в борту «Мартине» и раскололо доски палубы, борт и пол ниши, где я спала. Эта громадина раскидала ящики, корзины и людей в разные стороны, некоторых и вовсе выбросив в воду. Она выдернула меня из почти мертвого оцепенения и выбросила на палубу, а цепи, прикрепленные к кандалам вокруг лодыжки, последовали за мной, как потерявшиеся дети в поисках матери, в результате чего меня растянуло, словно морскую звезду. От грома и удара корабль сильно раскачивался взад и вперед, а в моих ушах ревела буря звуков. Но этот шторм не сопровождался ни дождем, ни ветром. Не было и молний: безоблачное небо сияло голубизной и ярким солнечным светом. Шквал звуков исходил от больших орудий, которые назывались пушками: раскаленные ядра с визгом проносились в воздухе, не приземляясь на палубу корабля, а пролетая сквозь и сокрушая все и вся на своем пути, пока сокрушать уже было почти нечего. И полыхнул огонь.
Трюм наполнился дымом. Раздались полные отчаяния голоса, завыл истошный хор призывов о помощи от прикованных цепями внизу. Паника. Дым был похож на змею, скользившую через каждую щель, отверстие или трещинку, двигавшуюся будто по карте и безошибочно находившую добычу, опутывая нас по ногам и рукам невидимыми веревками, топя нас в непригодных для дыхания клубах белого и серого сухого чада и в глубоких, вдруг взбунтовавшихся синих водах. Мы задыхались. Дым обжег мне глаза и так быстро заполнил грудь, что дышать стало нечем, и у меня мелькнула мысль, что Джери-то была права, а я по глупости своей никак не могу это понять. Я вдруг осознала, что ценю собственную жизнь, но теперь огромная змея белого дыма пытается ее забрать.
И вот меня, которая хотела умереть и с детским высокомерием полагала, будто в силах это сделать, просто пожелав, охватило нечто непонятное, неведомое, оно поднялось с ног через туловище и руки к макушке. Это был не страх. А неукротимая ярость. Я боролась… Я размахивала руками и кашляла между криками, изо всех сил пытаясь дышать, дрыгала ногами, насколько позволяли кандалы, ползала по палубе в поисках глотка свежего воздуха. Борюсь за жизнь, но опять задыхаюсь от белой смерти и теряюсь. Не вижу ничего, ни… чего… не… вижу…
Вода плеснула мне в лицо. Было холодно, грязно и солено. Соль жгла глаза. По исцарапанной, изрезанной коже словно провели песком и посыпали солью. Я поперхнулась, выплюнула кусочек водоросли, но потом почувствовала ее вкус и запах. Встала на колени и огляделась. Вокруг была палуба.
Солнце слепило глаза, и я приставила ладонь ко лбу козырьком. Уши наполнил грохот волн. Это был все тот же солнечный, мягкий день с ласковым теплым ветерком, слегка пахнущим ванилью и корицей. Бурлящая сине-зеленая вода выглядела прохладной и безобидной. Над нами нависла громоздкая зловещая тень. «Мартине» каким-то образом удалось выровняться, и теперь канаты толщиной с мою талию притягивали его к огромному уродливому кораблю с черным корпусом.
После стоянки в бухте Каролина нас осталось всего тридцать человек, и мы сбились в кучу перед группой людей, совсем непохожих на команду работорговца «Мартине». Мне было интересно, куда они делись, в том числе и тот розоволицый паренек, который пытался со мной подружиться. Один из мужчин то и дело рявкал на нас. Слов его никто не понимал, но тон мы уловили. Я попыталась встать, только ноги подкосились. Позади меня и по обе стороны люди перешептывались с мрачными и настороженными лицами.
Нас окружало сборище настоящих злодеев. Самого разного возраста и наружности, облаченные не в форму, а в пеструю одежду, они явно не были солдатами короля, ни английского, ни испанского. Одни носили черные шляпы, другие – платки, третьи вообще стояли с непокрытыми головами. Некоторые напоминали португальцев и креолов, живших в Уиде и во французском порту Сен-Луи дальше по побережью. У других были розовые лица: англичане, испанцы или, может, голландцы. Я про голландцев слыхала, но никогда не видала. Французы там точно были, я узнала их речь. А еще было много людей с переходным цветом кожи: по-разному смуглых и просто загорелых с черными, рыжими или каштановыми волосами. А средоточием силы этой пестрой компании был громадный чернокожий мужчина, облаченный в одежду англичан, но с внешностью акана и с характерными шрамами на лице. Он так пристально в нас вглядывался, что у меня аж поджилки затряслись. Ни один белый человек никогда не выглядел настолько устрашающе. В моих краях его сочли бы красавцем. Я позволила себе подумать, что сказали бы о нем мои старшие сестры: до чего же хорош и держится как настоящий принц или воин. Благородный лоб и прямой тонкий нос, как у короля Эдо, чье изображение мастер сотворил из молитвы и дерева, чтобы Ййоба могла его почитать, или которое златокузнецы и медники отливали из кипящего металла. Мужчина был черным, как ночь, но глаза его казались светлыми, словно в них горел огонь. Я вздрогнула. Если он тут главный, то сказать не могу, до чего это скверно. Воины-аканы славились безжалостностью. К тому же говорили, что они торгуют людьми.
Мужчина, слегка повернув голову, что-то говорил своим людям, и в его речи – мелодичная смесь уже слышанных креольских языков и аканского – я улавливала знакомые слова. Позади меня снова закружился робкий и тревожный шепот, тихо зажужжали вопросы. И на этого акана, если он действительно был из них, посыпались проклятия, ведь кое для кого из нашей группы его племя было врагом.
Я опустила голову и сделала вид, что рассматриваю ноги, прислушиваясь к словам человека, который теперь распоряжался жизнью и смертью – и моей, и каждого из нас.
Амина, женщина из племени хауса, прошептала мне на ухо:
– Маленькая Птичка, ты его понимаешь? Что он говорит?
Не поднимая головы, я повернулась к ней и пробормотала:
– Думаю, он из аканов и намерен отвезти нас в одно место… называется Риф. Он… не работорговец. – Великан говорил хоть и отрывисто, но очень четко, и мне удалось уловить смысл его команд.
И, следуя урокам сестры Джери, в тот день я выучила новое слово.
Пират.
– Ты. Девочка.
Я замерла и изо всех сил стиснула губы, чтобы изо рта не вырывалось ни звука. Плечо Амины, стоявшей рядом, тоже окаменело. Я опустила голову и решила притвориться, будто великан обращается не ко мне.
Среди нас были и еще девочки. Я застыла и стояла не дыша, мечтая сделаться невидимой.
– Ты, ты, девочка! Пошли!
Я с перепугу не могла поднять глаза. А он вроде как щелкнул пальцами и потом рявкнул:
– Быстро!
Француз схватил меня за плечо, подтащил к высокому акану и швырнул на палубу. Я закричала. Акан что-то пролаял.
Француз пожал плечами и пробормотал что-то вроде извинения, отступая назад.
– Я говорю – ты отвечаешь, – произнес великан. Причем на асанте.
Я молчала. Его люди переглянулись. До меня дошло, что они-то его не понимают.
Великан подошел ко мне, и палуба под его весом задрожала. Мне стало страшно, так страшно, что дыхание застряло комом в горле. Я могла только смотреть вниз. Он остановился. Его огромные ступни были прямо перед моими глазами.
– Отвечай, девочка. Ты меня понимаешь?
– Да, – прохрипела я.
Он протянул руку и поднял меня на ноги с мягкостью, которая меня удивила. Я подняла глаза и встретилась с ним взглядом. И – словно на бога посмотрела. Мужчина был огромен и носил на себе пояс из пуль. Но глаза у него были добрые.
– Ты из асанте?
Я покачала головой.
– Как тебя зовут?
– Мари Пресилла… Прецилла Грейс.
Мне все еще было никак не выговорить имя, подаренное капитаном «Мартине», имя, которого я не хотела. Но он сказал, что это христианское имя.
– Нет. По-настоящему.
Я сказала.
– Ах, Маленькая Птичка. – Великан почему-то был доволен. – Откуда ты? Из какого народа?
– Эдо, – ответила я. Это было единственное знакомое мне место рядом с нашей деревней.
– Вот как, – хмыкнул он, – и при этом знаешь асанте. Понимаешь мои слова. И, думаю, понимаешь другие слова. На других языках. Йоруба?
Я кивнула.
– Да.
– Нет, вслух, Маленькая Птичка! – Его голос загремел раскатом грома. – Менде?
– Немного.
– Игбо?
– Тоже.
– Хауса?
Я, вечная непоседа, которая доставляла матери столько беспокойства, потому что не была похожа на девочку, способную стать подходящей женой, зато старательно «попугайничала», как говорила Джери, усвоила достаточно обрывков из разных языков, чтобы удивить и порадовать этого гиганта.
– А слова белых людей?
– Некоторые.
– Как ты этому научилась?
– Я… я слушала. На базаре с… м-мамой и сестрами.
– Ах ты, маленькая шпионка.
Он использовал английское слово «шпион», которого я еще не знала.
Потом наклонился и поднял мой подбородок. Я так дрожала, что у меня стучали зубы. Он улыбался. На этот раз великан говорил на моем языке, но очень просто, как маленький ребенок.
– Кто твой отец?
Я рассказала ему об отце и матери, которая происходила из деревни недалеко от города Эдо, всего в миле от дома, где родилась королева-мать Ййоба. О старших сестрах и брате, о ребенке, которого только что родила моя мать. О ремесле отца. Великан кивнул, удовлетворенный моими ответами. Я отвечала на его родном языке, и он, казалось, расслабился. Пока мы разговаривали, его люди начали переговариваться между собой, бросая на меня любопытные взгляды.
– Тихо! – проревел великан.
И из звуков остались только крики чаек. Он использовал английское слово, но все поняли.
– Скажи им, – велел он мне, указывая на людей, которых, как и меня, вывели из трюма работоргового судна. – Передай мои слова. На их языке, чтобы все поняли.
Я кивнула. Он какое-то время рассматривал меня, затем, похоже, принял решение и отступил назад. Я удивилась, увидев, что француз, который был так груб со мной, подошел и встал рядом с ним, будто тоже собирался говорить.
– Я Цезарь, когда-то известный как Аканде. Этот корабль… этот работорговец, – он указал на «Мартине» и выплюнул слово, словно оно пачкало ему рот, – теперь принадлежит мне. Вы, люди йоруба, фула, игбо и менде… Аканы!
Позади меня раздался вопль: те, кто теперь признал великана соотечественником, гордо отсалютовали своими голосами.
– Вы все свободные мужчины и женщины, ничьи не рабы.
Он посмотрел на меня и слегка кивнул.
– Скажи им. – Имелись в виду все, кого вывели из трюма. – Передай мои слова.
Я глубоко вздохнула, чтобы ноги и голос перестали дрожать, и повторила его слова для остальных на языках, с которыми познакомилась за долгие дни в трюме, повторяя сообщение раз за разом, пока все не поднялись, с облегчением улыбаясь и кивая в знак согласия. Мужчинам и мальчикам разрешат служить Цезарю либо на одном из его кораблей, а их у него было много, либо на островной базе в месте под названием Риф Цезаря. Что касается женщин и девушек, а нас было немного, то развезти нас по домам он не мог, но готов был бы отправить на остров Ямайка, где поселил бы в одном из крупных маронских[11] городов. Цезарь назвал его Мур-Таун. Городом этим руководила женщина по имени Нэнни, практикующая обиа[12], а населяли люди из наших краев, люди, которые восстали и сбежали от рабовладельцев, основав в горах собственные деревни.
Люди бормотали, переваривая слова Цезаря, а несколько женщин завыли. Я их понимала, и ежели б смогла, то расплакалась бы вместе с ними.
– Эта девчушка из Эдо. Сестренкой мне будет, – Великан повернулся и заговорил со своими людьми на ломаном португальском, французском и английском языках. – Зовите ее Мариам и знайте: она под моей защитой. – Он поднял палец. – Обращаться к ней только с моего разрешения. И боже вас сохрани, парни, прикоснуться к ней. Если кто посмеет, я того кастрирую и вышвырну вон.
Парни обменялись тревожными взглядами.
– Ни один.
Закончив свою пламенную речь, Цезарь отправил освобожденных людей туда, где они могли помыться и набрать еды. Мне же велел следовать за ним, отвел в место, которое называл каютой, – не в трюме, а повыше палубы корабля, – и сказал, что француз принесет воду и чистую одежду, а мне следует сидеть тут, пока он не позовет.
Это была совсем маленькая комнатка со столом, стулом и тюфяком, на котором, видимо, спали. Сейчас, уже взрослая и знающая английские слова, я, оглядываясь назад, могла бы описать ее красочнее и подробнее. Но тогда она была для меня такой же странной, как и все происшедшее: похищение людей, высокие лодки с развевающимися парусами, кандалы и громкий лязг цепей… И бесконечные темные воды, которые привели меня… сюда. Чем бы это «здесь» ни было. В углу стояла красивая фарфоровая чаша с нарисованными цветами, и я подняла ее, чтобы рассмотреть повнимательнее, но чуть не выронила, когда моего носа коснулся запах человеческих отходов. В комнатушке было темно и душно, единственное крохотное окошко пропускало мало воздуха и света. Я выглянула наружу и увидела волны, катящиеся вдалеке.
– Сестренка, – обратился ко мне Цезарь перед тем, как выйти из каюты. – Смотри, как надо. – И своей огромной рукой положил мою на защелку. – Поверни вот так, и дверь замкнется. Ты будешь в безопасности. А теперь поверни в другую сторону. – И он опять проделал это моей рукой. – Она снова открыта. Теперь сама.
Дрожащими пальцами я повернула ручку то в одну сторону, то в другую. Цезарь удовлетворенно кивнул. Поскольку он был высоким, а я маленькой, он присел на корточки и посмотрел мне прямо в лицо.
– Ты понимаешь мои слова. – Он сказал мне это много раз, словно удивляясь, что такое возможно. – А сама давно слышала язык своих отцов?
– Да.
– С этого дня будешь моим переводчиком. Понимаешь?
Я кивнула. Цезарь улыбнулся.
– Будешь слушать мои слова. И слова тех, кто со мной разговаривает. Здесь, на этом корабле, и в моих делах. А потом сообщать мне, кто что говорит, чтобы я знал, что те, с кем я веду дела, честны, что их слова правдивы.
– А… если их слова окажутся… неправильные? Неправдивые? – Я пыталась поспеть за ритмом его аканской речи.
Его губы сложились в прямую линию, а взгляд темных глаз стал жестче.
– Такими займутся.
Мне стало холодно, несмотря на влажный теплый воздух.
– Их убьют?
Взгляд Цезаря смягчился, и он улыбнулся. Но его улыбка меня не утешила.
– Ими займутся.
И тут палуба под ногами задрожала. У меня свело желудок. «Мартине» снова двинулся с места. Интересно, куда он направляется? Один из людей Цезаря упомянул город под названием Гавана, а затем «риф», но для меня эти слова ничего не значили. Кто-то стучит в дверь, выкрикивая мое новое имя по-французски:
– Marie! Marie! Ouvrez la porte! Vite![13]
Я подпрыгнула, испугавшись шума и того, что мужчина ворвется и причинит мне боль. Но тут вспомнила, что дверь закрыта и только я могу ее отпереть.
– Enfin![14]
Это был француз. Придется припомнить знакомые слова на французском. Он с такой силой сунул мне в руки сверток с одеждой, что я попятилась.
– Сам велел s’habiller, vite[15]. Вот тут еще немного еды и воды. Ты ему понадобишься, когда мы пришвартуемся в Сен-Сесиле. А уж потом отправимся домой.
Он направился к двери с кислым выражением лица.
– Погодите… э-э-э… monsieur.
Он пристально посмотрел на меня, и его губы недобро искривились.
– Eh bien?[16]
Я закусила губу. На его языке мне было известно всего несколько слов.
– Ou est…[17]
Он помахал рукой из одной стороны в другую.
– Там.
Я развернула сверток, там оказались скучные тряпки. Забавные жесткие штуки, которые европейцы называли обувью, и два вида одежды, одна белая… кажется, ее называли «рубашка», а второй была пара штанов, наподобие тех, которые носили белые мужчины. Я посмотрела на француза.
Тот пожал плечами.
– Женщина на корабле – плохая примета. Так вот, Цезарь посылает тебе эту одежду. Чтобы парни… не волновались. – Он сделал знак двумя пальцами, постучав по лбу и груди. – Других женщин увозят в Калабар. Ты единственная, – глаза его сверкнули, – женщина на «Черной Мэри».
Должно быть, у меня опять сделался непонимающий и растерянный вид, и француз зарычал от нетерпения.
– Он переименовал этого проклятого работорговца, – мужчина улыбнулся, демонстрируя гнилые зубы. – Après toi. Le Marie Noire[18].
У меня появились и другие имена, которые я не выбирала. Цезарь нарек меня Мариам и всем велел звать так. Французы называли Мари, испанские матросы – Марией, а одеваться мне следовало как мальчику. Интересно, правы ли были игбо?.. Высокий корабль отплыл от края земли, и я оказалась в странном мире.
Мне было одиннадцать лет.
С того дня я стала любимой сестрой Цезаря. Он был капитаном и на «Черной Мэри», и на сопровождающем ее «Калабаре», военном корабле. Здесь он был главным. Принцем крови, а подле него и я тоже. И, как член королевской семьи, не работала. Была одета мальчиком, но не терла палубу, не бегала по поручениям и никому не прислуживала, как другие мальчики на борту. Безделье позволило мне прийти в себя, еда нарастила плоть на костях, а комнатушка, куда меня определил Цезарь, стала тихим местом для сна, но мне было скучно. Я пристала к Цезарю, чтобы тот дал мне хоть какую-нибудь работу, поручение. Он засмеялся, блестя на солнце большими белыми зубами.
– Хочешь выносить горшки за всеми? – Смех вырвался из его массивной груди.
Я покраснела, почувствовав себя глупо.
– Нет… достопочтенный брат мой.
– Мне не нужны жалкие силенки твоих тощих рук. У меня пока хватает людей, для самой разной работы. Но ты мне очень скоро понадобишься, Маленькая Птичка. Будет много слов, которые тебе предстоит перетолковать. Отдыхай. Ешь. Сегодня вечером мы пришвартуемся в Сен-Сесиле. Вот там твои таланты и пригодятся.
– А куда мы идем? – осмелилась я спросить своего достопочтенного брата, который баловал меня и только мне позволял приставать к нему с вопросами. Раньше я бы не осмелилась обратиться напрямую к такому человеку, как Цезарь. Девушка, еще не познавшая женской жизни, вряд ли может что-то сказать такому мужчине. Но теперь я смотрела на мир другими глазами. Более того, поняла, что и мир здесь другой.
Военный корабль и моя тезка бросили якорь в уединенной бухте, укрывшись там, где не видать было ни огней, ни людей. Ну, по крайней мере, я так думала. Трюм «Черной Мэри» был заполнен, но не людьми, а коробками, корзинами и ящиками разных размеров. Людей же – нет, не было. Я спросила, не собирается ли Цезарь продать меня.
– Никакой торговли людьми, – рассмеялся он. – Только ткани, ром и другая роскошь.
Затем судно работорговцев оставило маленькую бухту и своего сопровождающего и, управляемое французом, бесшумное, как тень, устремилось, огибая береговую линию, в сторону огней маленькой гавани.
– Послушай-ка, возлюбленная сестра моя, – изрек Цезарь, не отрывая глаз от этой гавани, пока «Черная Мэри» шла к причалу. – Я говорю тебе, что делать, и ты выполняешь в точности. – И он остро взглянул на меня. – В точности.
Дитя жарких краев, я не знала тогда слова, которыми можно назвать чувство, охватившее меня. Паруса «Черной Мэри» наполняли теплый ветер, а воздух тяжелел от влаги. Но мне было холодно. От резкости его слов руки у меня покрылись мурашками. За нежностью, которую он использовал только по отношению ко мне, таилась угроза.
– Т-ты убьешь меня, если я… ошибусь?
Цезарь даже не отвел взгляд от спины француза.
– Да.
Это был и праздник, и базар одновременно. Шаги шастающих туда-сюда людей, плеск весел каноэ, грохот повозок и стук лошадиных копыт, музыка, какой я никогда не слышала, – после журчания воды и шепота карибских ветров гомон Сен-Сесиля меня просто оглушил. Он напомнил мне Уиду с ее суматохой, жарой и бурлением. Имелись тут и опасные подводные течения, которые тоже наводили на мысль об Уиде. Поэтому Цезарю не было нужды повторять, чтобы я держалась рядом с ним и с французом. Заблудиться по случайности или оплошности здесь ничего не стоило. Мне и прежде доводилось видеть людей, мыкающихся среди толпы на главной улице. Рабы то были или нет, не знаю. Но знаю точно, что снова попадать в плен не хочу.
Нам предстояло встретиться с Большим Жаком, торговым партнером Цезаря и тоже пиратом, как и все они. У этого Жака была репутация вора, как, впрочем, и у всех остальных. Кроме этого, о нем мало что было известно. Цезарь привозил ему ром, ткани и товары, о которых Жак мечтал; их названий я не знала. Взамен мой досточтимый брат получал серебро и золото. Моя же задача была проста.
– Большой Жак будет говорить по-французски, но мне сказали, что это не его язык. Он из Англии. За него будет говорить… первый помощник. А ты должна слушать слова Жака и его приятеля. И всех остальных тоже. Важными могут оказаться любое слово, любая шутка. Сама молчи. И делай вид, будто ничего не понимаешь. Будешь стоять или сидеть, как я скажу. Решение я приму сам, но после того, как выслушаю советника, а потом приму решение.
Советник? Такого слова я еще не знала.
Цезарь посмотрел на меня сверху вниз и мягко взял за плечо. Уже смеркалось, но выражение его лица еще можно было различить.
– А мой советник – ты. Сначала ты скажешь всё, что мне нужно знать, а потом я начну говорить с Жаком.
– Да как же я это сделаю-то? – Я все еще не понимала, что от меня требуют.
– Я уже сказал. – Реакция Цезаря была резкой. – Слушать будешь.
То, что я приняла за гулянья, на самом деле оказалось базаром, где все имело свою цену. Смех, танцы и выпивка были масками бога, которого здесь славили, бешено торгуясь, бога, которому отдавали дань золотом или серебром. Бога монет. И главным жрецом тут был Большой Жак.
Это оказался черноволосый толстяк, загорелый, как всякий розоволицый под пылающим солнцем, с бородой, заплетенной так туго, как могла бы заплести мне косу Джери, будь она жива… Он восседал на троне из циновок, похожий на оба, когда того как-то раз несли через нашу деревню. Обитал Большой Жак в месте, напоминавшем бывшую крепость, в окружении множества мужчин и женщин. По зданию гуляли сквозняки, но в жару в нем все равно было жарко и душно, и мне стало интересно, почему этот толстяк не попросит слуг (а они слуги?) обмахивать его. Когда Цезарь вошел, а за ним я и остальные, Большой Жак засмеялся, показав зубы, кое-где закрытые золотыми и серебряными колпачками, и всхрапнул от удовольствия, стиснув моего досточтимого брата в объятиях и похлопав по спине. По звуку – словно поколотил.
У него были голубые английские глаза, но разговаривал он с Цезарем только по-французски, и переводил француз, а не я.
Жак хлопнул в ладоши, и тут же принесли еду и питье. Ром. И еду! Столько еды! Я не видела всего, что наполняло миски, но от запахов у меня потекли слюнки, а в животе заурчало. Я была ребенком и всегда хотела есть! Но понимала, что сейчас не время, надо слушать. Цезарь сел. Бородач снова засмеялся и махнул рукой, приглашая нас разместиться, поесть и выпить. Но мой достопочтенный брат слегка покачал головой, нахмурился и гаркнул нам оставаться на месте, ничего не трогать. Повинуясь, все опустились на корточки напротив Цезаря с Жаком. Как и было велено. Кроме меня. Цезарь сделал вид, что щелкнул пальцами и указал на кусок соломенной циновки у своих ног. Мое место было там.
На хозяина это произвело впечатление.
– Ты обращаешься со своими рабами лучше, чем я! – заявил он, азартно пережевывая пищу и сверкая в свете факела серебряно-золотыми зубами. – Покорные! Comme ça![19] – добавил он по-французски.
Глаза у Цезаря блеснули. Толстяк сыпал разными словами. И на французском, и на португальском – он швырял их, словно лакомство для собак. Некоторые я понимала, некоторые нет. Но, сидя на корточках и царапая пол ногтем, продолжала слушать, как и было приказано. Помня, о чем просил и чего требовал Цезарь. Мои уши улавливали каждую фразу, каждый шепот.
– Он не из французов, это точно, – рассказывал Цезарь перед встречей, когда мы шли по улицам, – хотя, говорят, речь у него правильная.
– Никто не знает ни его настоящего имени, ни откуда он, – добавил француз. – Да еще этот мулат, этот l’enfant de chien[20], который у него переводчиком.
«Мулата» я увидела, едва мы вошли, отметив, что он шептал на ухо Жаку, много улыбался и кивал головой. Он напомнил мне креола из Уиды, того самого, с веснушчатым лицом и характерным для игбо носом. Он тогда щелкнул по мне кнутом и приказал людям грузить нас в лодки и везти на невольничий корабль, который ждал на якоре в заливе. И этот – креол, ничем не лучше любого дагомейского работорговца. Его светлые глаза цвета разбавленного рома лукаво блестели, когда он говорил. Я опустила голову и прислушалась.
Цезарь ел мало, а пил и того меньше, хотя, чтобы это заметить, нужно было внимательно наблюдать. Казалось, он опрокидывал свою чашку, как только ее наполнят. Смеялся над шутками толстяка и не раз громко ругал француза, что тот неправильно толмачит. Я же на протяжении всего ужина слушала слова «мулата», болтовню Большого Жака и бормотание других мужчин и женщин, прихлебателей Жака: их языки развязались от рома и еще какой-то настойки или чего-то, называемого маком.
Было решено, что мой досточтимый брат вернется к себе на корабль, чтобы подготовиться к обмену грузами и монетами, который состоится после рассвета. Логово пирата мы покинули довольно поздно, Цезарь еще долго прощался, смеялся над собственными шутками и пел, а потом шел, сильно пошатываясь, походкой человека, принявшего лишку. При этом опирался мне на плечо, словно я была тростью.
– Он и не англичанин, и не француз, он… вообще из других мест, из английской колонии, Вирджинии. Он и мулат – братья.
Цезарь резко прекратил изображать пьяного. Француз вздернул брови. Они обменялись взглядами.
– Братья?
Я кивнула.
– Один отец… работник из Англии, по кон-трак-ту. – Я повторила услышанное французское слово, еще не понимая, что оно означает. – Разные матери. Мать Жака умерла. Мать смуглого человека была его кормилицей. Он говорит на ее языке.
– Ага, – Цезарь снова пошел, вихляясь, зигзагами пересекая грунтовую дорогу.
– Он говорит только по-английски, несколько слов знает по-французски, а язык фон выучил еще в детстве.
Француз нахмурился и недоверчиво зыркнул на меня.
– А впечатление… будто знает, – заметил он, имея в виду то, как толстяк произносил французские слова.
Я слегка покачала головой и вскрикнула от боли: Цезарь наступил мне на ногу.
– Нет, – возразила я. – Он… – Какую там птицу сестра поминала, когда говорила о моем любимом занятии? – Он… попугайничает. Повторяет только.
Мы дошли до берега и забрались в баркас, который должен был доставить нас на «Черную Мэри». Цезарь шагнул через борт, затем повернулся и поднял меня в лодку, словно перышко.
– Так. И чего хочет этот попугай?
– Смит, – сказал я. – Его зовут Джек Смит.
Я не удержалась от усмешки.
Цезарь усмехнулся в ответ.
– Пусть. Так чего же хочет Джек Смит?
Нас ждали. Это была самая темная и самая тихая часть ночи. Затаились даже звезды. Приближение незваных гостей мы услышали задолго до того, как взошло багровое солнце, их весла скользили по воде и выходили из нее с легким чмоканьем. Они-то, видать, считали себя везунчиками. «Черная Мэри» замерла темным неподвижным облаком, словно корабль-призрак. Воронье гнездо[21] пустовало. Даже опытному глазу могло показаться, что и Цезарь, и вся команда «Черной Мэри» погружены в глубокий пьяный сон.
Люди Цезаря расстреляли баркасы, а затем запустили в их лагерь ядро. Мужчин, выживших после взрыва, схватили, и Цезарь потребовал у Джека Смита за них выкуп, который тот сначала отказался платить, обозвав «гостей» грязными мародерами. Цезарь предложил в назидание остальным вернуть головы захваченных отдельно от туловищ.
Заложников Смит все же выкупил. Заплатил он и за груз, который привезла «Черная Мэри» и о котором шла речь на переговорах, причем гораздо дороже.
Когда мы выплывали из бухты, Цезарь положил мне на ладонь пять золотых монет.
– Твоя доля, сестренка, – пояснил он. – Вот как соберешь достаточно этих красивых кругляшков, так и сможешь купить все, что душе угодно. Даже достойного мужа, когда подрастешь!
Я сохранила в памяти этот момент: ведь первый раз в жизни держала в руке монету, заработанную собственноручно!
Если б у меня сохранилось все золото и серебро, которое Цезарь давал, пока я жила у него, сегодня я была бы богачкой. Могла бы купить прекрасный дом, землю, скот, лошадей и кур, и деньги еще остались бы. Могла бы при желании и людей покупать. Носила бы красивую мягкую одежду и курила бы элегантную трубку или сигару.
Следующие несколько недель, пока «Черная Мэри» и ее «супруг» плыли на север, Цезарь на каждой остановке использовал один и тот же метод и богател.
Я многое узнала о Цезаре и о его, а теперь и моем мире. Не с его слов. Слушая, наблюдая. Прокручивая в голове сцены и слова, пока они не приобретали для меня смысл. Пока не становились частью реальности.
Таких пиратов, как Цезарь, было много. В каждом порту они захватывали корабли розоволицых и странствовали по теплому Карибскому морю, стараясь избегать столкновений с англичанами или испанцами и вступая в бой только при необходимости. Союзы внутри сообщества были разнообразными и недолговечными. Цезарь говорил, что роман нередко продолжался лишь от восхода до заката. «Черная Мэри» с «супругом» никогда не задерживались в порту или бухте дольше чем на два захода солнца. Цезарь был известен своей манерой исчезать в самое темное время, в три часа ночи, пока еще не рассвело и не зашевелились птицы.