Как хорошо иногда погрузиться в атмосферу устоявшегося быта, традиционного времяпровождения, со спокойными, умными, не навязчивыми собеседниками своего круга, своего миропонимания.
Большущий, низкий абажур с кистями обрисовывал желтый круг на темной столешнице допотопного стола-чудовища с резными, изогнутыми, дубовыми ножками. Карточные листки легко скользят при раздаче к участникам древнего церемониала – «московская пулька», преферанс, или как его раньше называли – «вист». Вот где мне, наконец, пригодились многолетние «занятия» на факультете университета с Женей Царьковым, моим школьным другом и сотоварищем по университетским «пулькам». Игроки за этим столом у Вентцелей – высочайшего класса и только свои, меня берут в игру лишь на правах «кавказского гостя».
Гостям не отказывают в собственных странностях, и предлагают не замечать эти странности у других по старой установленной веками традиции. Возглавляет стол Елена Сергеевна Вентцель, «Кот», как называют ее домашние. В этой семье всех более или менее близких родственников и знакомых зовут по разным прозвищам. Меня, например, вскоре уже зовут «Артурище», видимо за громкий голос и габариты. Я, хотя и привыкаю к этой форме обращения, но конечно, так называть Елену Сергеевну не решаюсь, так как, я, да и не только я, а многие сидящие за этим столом, учились по ее классическому учебнику «Теория вероятностей». За столом почти все «технари», а для меня она – фигура вроде Софьи Ковалевской. Только Рита, жена Миши, из гуманитарной сферы.
Ну, вот и Андрюшу, внука Елены Сергеевны уложили спать. Время застыло. Даже стрелки часов подчинились значительности момента и словно остановились. Миша «сидит на прикупе» и поэтому иногда прерывает тишину, комментируя расклад или уточняя записи. Время от времени слышны тихие замечания, понятные «посвященным»: «два в пулю», или «три в гору», «зуб на Миху». Споров не бывает, разве что при «ловленном мизере», когда все оживляются. Мира за пределами светового круга от старого абажура как будто и не существует.
Я, скоро будет десять лет, как поддерживаю отношения, сначала профессиональные, с Мишей, младшим сыном Елены Сергеевны, знакомому мне еще со времен тбилисских семинаров в Институте кибернетики, потом дружеские, а вот уже и личные – со всей семьей Вентцелей. Эти встречи переросли простое знакомство и стали для меня потребностью, привычкой. Мне в Москве особенно не хватает таких людей в моем окружении. Миша становиться первым московским другом, первым, а как потом оказалось, и единственным. Более, новых друзей у меня в Москве не появилось, поэтому я так ценю всех своих друзей и приятелей со школьной поры или университетского цикла. О тбилисских не буду говорить – их у меня много, но это особая тема. Здесь, в Москве, в России, друзья образуются, по моим представлениям, если не по совместной работе, то только на почве выпивки.
Семья Вентцелей, видимо, сохранила то, что в моем послевоенном детстве, с неполными семьями, разрушенными войной и бесконечными кампаниями НКВД, семьями, утрачивающими свое прошлое, известно было мне только по рассказам. Это были испытанные временем семейные традиции – цельность, открытость, толерантность, и, сконцентрированный за несколько веков, интеллект, а также абсолютное неприятие догм любого содержания, кастовая честь и достоинство.
Три поколения математиков в этой семье развивали большую науку, прикладную математику, основы новых научно-технических направлений – баллистику, теорию вероятности, исследование операций, топологию.
Я не застал в этой семье её главу, легендарного генерала, Дмитрия Александровича Вентцеля, он рано умер. А со всей семьей познакомился в период нового творческого подъема Елены Сергеевны, уже в качестве литератора, под псевдонимом И. Грекова. Так что мы читали все ее повести, что называется «из первых рук». Это было время, когда ее изгоняли после тридцатилетней работы из Военно-воздушной академии («Жуковки»), как писателя, «очернившего военное начальство», хотя мало было людей в СССР знающих, кто скрыт за ее литературным псевдонимом. Она мне напоминала своей породой и простотой мою мать, к которой я приезжал все реже и реже, увлекаемый центробежной силой своей страсти к «дальним странам», все дальше и дальше от моего «родного кута» (родной угол бел. яз.). Они были похожи и чем-то другим, интонациями, ясными определениями, да и родились в один день, во время весеннего равноденствия, 21 марта.
Ост-зейские корни этой семьи уходили во времена Петра Первого, когда немцев и других специалистов привлекали в Россию, что было засвидетельствовано «Разрешением 1722 года» на «устроение аптеки», хранившимся в семейном архиве Вентцелей. Санкт-Петербург и Ревель (сегодня Таллинн), были городами, где рождались и работали их замечательные предки. Они не делали большой государственной карьеры, они делали более важное дело – несли знание самой высокой пробы в отсталую Россию, воспитывали сотни учеников, и не просто их учили, но закладывали основы гражданского общества не политической демагогией, а нравственным примером и мужеством личной жизни. Принесшие присягу новому отечеству, они выполняли этот долг до конца своей жизни. Как это бывает в России, несмотря на их вклад и, по-немецки, добросовестную и ответственную работу, результаты их деятельности часто оборачивались против них. Их фамилия раздражала ревнителей русской самобытности, а обычная зависть к достижениям и успехам этой семьи часто порождала враждебное отношение окружения, воспитанного на домотканных идеалах. Но Вентцели исправно выполняли свою миссию, а иногда и «несли свой крест», не обращая внимания на «шавканье из подворотен» русских националистов.
«Я российский дворянин, – надменно отвечал Сиверс, – предки мои проливали кровь за Российскую империю, а я за Российскую Федеративную. Как-нибудь мы с Россией разберемся, русский я или нет», – так говорил один из литературных героев И. Грековой (приложение 1).
Так мог бы сказать и сам Дмитрий Вентцель – профессор, генерал-майор авиации, заведующий кафедрой баллистики в «Жуковке» (Военно-воздушная академия). О нем в Академии ходило много разных анекдотов, прежде всего как о человеке, которому «известно абсолютно все». Говорили что, когда Елена Сергеевна познакомилась с ним, она была потрясена его эрудицией и спросила: «Неужели вы все знаете?». А тот совершенно серьезно ей ответил: «Не все, но три четверти знаю». Он умер в 1955 году, ему было тогда чуть больше пятидесяти.
В 1968 году Елене Сергеевне Вентцель пришлось уйти из Военно-воздушной академии имени Жуковского, где она проработала 33 года. Ее повесть из жизни военных спецов «На испытаниях» (1967) высшими чинами Министерства обороны была объявлена клеветой на армию. К борьбе с «неугодной» писательницей подключились и советские филологи, было даже собрано чрезвычайное совещание в Институте русского языка Академии наук СССР. Помог Корней Иванович Чуковский: на совещании прокрутили пленку с записью его защитного слова, так как сам Корней Иванович в то время был болен. Корней Чуковский, отличавшийся особой строгостью в отношении к «пишущим дамам», Ирине Грековой (её литературный псевдоним) посвятил статью «К вопросам о «дамской повести», где отмечалась ее великолепная филологическая эрудиция. Ее высоко ценили многие профессиональные литераторы, например, Твардовский, прочитав ее первую повесть «На испытаниях», сказал: «У нее есть перо, золотое перо…».
Умерла Елена Сергеевна 15 апреля 2002 года на 96-м году жизни. Ее прах покоится на кладбище Донского монастыря, рядом с ее могилой лежит и мой единственный московский друг – Миша Вентцель, ее младший сын, рано ушедший от нас.
Миша Вентцель унаследовал от отца высокий рост, математические способности и любовь к военной форме, а от матери живой, красочный язык, мягкость движений и светящиеся золотым светом, карие глаза. И если сначала, еще тогда, в Тбилиси, нас объединил общий интерес к моделированию биологических систем и Алик Гачечиладзе, находящийся в вечном поиске основ памяти, то вскоре оказалось, что нам двоим и без этих, весьма искусственных предлогов, интересно общаться. А я был откровенно очарован всем бытом дома Вентцелей – их открытостью, расположенностью к новым людям и творческой безалаберностью.
Еще во времена моей тбилисской жизни, я прилетал в Москву и, если не мог воспользоваться гостиницей «Спутник», где «правил бал», известный всем командировочным из Тбилиси, «добрейший» Виталий Пивень, любитель грузинского коньяка, то на автобусе «Экспресс» быстро добирался к Вентцелям. Их, так называемый, «генеральский» дом находился на Ленинградском проспекте, как-раз напротив аэровокзала. Здесь жило много очень интересных, вообще говоря, даже исторических личностей. Одна «тетя Валя», как звал ее с детства Миша, Валентина Гризодубова, прославленная летчица, чего стоила. Выплывая из соседнего подъезда, она садилась в служебную черную «Волгу» и машина накренялась на эту сторону под воздействием ее могучего тела. Она тогда, по-моему, возглавляла Летно-испытательный центр Министерства авиационной промышленности.
Перебравшись в Москву, я стал бывать у Вентцелей чаще, обычно в свободное время, по выходным. Иногда летом, я оставался на несколько дней с ночёвкой, и мы с Мишей совершали небольшие путешествия по каналу «Москва-Волга», по водохранилищам – Клязьминскому и Истринскому, на его катере. Осталось до сих пор в памяти одно ночное возвращение по каналу на веслах, когда у нас заглох мотор и больше не заводился. Хорошо еще, что стоянка катера была на «Речном вокзале», так что за ночь, к утру, мы догребли до Москвы.
Миша не только скрасил мою московскую жизнь, но и дал мне очень много в понимании нового окружения, расширил круг моих московских связей, осветил своим неистребимым юмором наши монотонные советские будни. Мне до сих пор его очень недостает…
Если бы не Вентцели и Чембровский, с которым впрочем, как с любым профессиональным военным высокого уровня, не имеющим личной жизни, да ещё и вечно занятым решениями «мировых проблем», очень редко приходилось встречаться. Если бы не они, то вся московская жизнь осталась бы в моей памяти еще и в неприглядном свете людских взаимоотношений, хорошо отрегулированных советской властью. Эта всеподавляющая машина искоренения живой мысли и критического слова испортила, по моим наблюдениям, в дополнение к вечному «квартирному вопросу», уже не одно поколение москвичей, прибавив еще и страх и покорность судьбе.
Я попал как-то раз на очередной день рождения кого-то из родственников моей жены, где, как на первый раз показалось, встретились за столом вполне нормальные люди. Был там один не очень удавшийся художник, несколько людей с самым высшим образованием и несколько «приятной наружности» женщин, словом стандартная московская компания, где любят выпить, хорошо закусить и послушать анекдоты о евреях. Но среди приглашенных затесался, кажется, в чине майора, по его словам, представитель славного отряда людей «с холодным умом и горячим сердцем», который вдруг стал рассказывать, как они сидели в засаде, в кустах, у дачи Растроповича, когда там проживал Солженицын. Не хочу вдаваться в подробности этого рассказа, поданного аудитории с горящими от любопытства глазами, в очень распространенной в Москве приблатненной речевой манере. Я слушал этот бред, патологический, по своей ненависти к другим, непохожим на них людям, и понимал, что вот это и есть средний московский обыватель, у которого в голове уже давно, передаваясь из поколения в поколение, находится «некоторое особливое устройство, органчик», с его двумя «пиесами», давно описанный Салтыковым-Щедриным. А за прошедшие полтораста лет к тем двум «пиесам», заложенным в этот органчик, было добавлено лишь несколько новых музыкальных произведений, сочиненных специальной группой «композиторов и литераторов из отдела ЦК КПСС». Мне стало невмоготу, я оделся и тихо ушел. Появление таких людей в застольях и компаниях в Тбилиси было немыслимо.