– Полтысячи контры. К стеночке бы их всех. Или лучше перевешать. А вы все цацкаетесь! – сплюнул в сердцах Идеолог, наблюдая в окно, как по улице ведут очередную партию пленных.
– Мы ж не буржуи какие-нибудь английские, чтобы массово народ расстреливать, – произнес я, завязывая тесемки на очередной папочке из скопившихся на столе в выделенной мне под рабочий кабинет небольшой комнате, где на полках от старых хозяев остались конторские папки и брошюрки по маслобойному производству. – Все должно быть по закону и по совести.
– По закону! – возмутился Чиркаш. – Эх, размякли мы совсем! Забыли, что такое пролетарская воля, которая сильнее закона! В восемнадцатом всех бы в расход! А Глущин уже половину по домам распустил!
Действительно, руководящий операцией заместитель постпреда ОГПУ Глущин, когда количество арестованных перевалило за все разумные рамки, по окончании необходимых мероприятий и допросов отпустил по домам насильно мобилизованных бандитами и тех, кто просто шел вместе со всеми по дури или со страху, но рук кровью при этом не замарал.
– Это преступная мягкотелость… По закону. Эх, не пытали тебя, малец, в застенках господа белогвардейцы, – с досадой махнул рукой Чиркаш.
Я бы ему много мог сказать. И про застенки. И как вешают. И ты, малец, смотришь, как белогвардейская мразь накидывает петлю на твоих родных – отца и мать, потому что они за большевиков и за революцию. И как потом двенадцатилетний пацан прибивается к полку, ставшему ему родным домом, и уже к четырнадцати становится матерым разведчиком, лазящим в тыл врага, как к себе в прихожую. Но, конечно, говорить я ничего не стал. А просто заметил: