Я сижу в своей полупустой комнате, попиваю джин с джюсом и смотрю на копию «Черного квадрата» Казимира Малевича, висящую на стене. А еще на стене рама из-под зеркала. В зеркала я не смотрю. Что в них можно увидеть? На лице, кроме морщин, почти ничего не осталось, дряблые руки сплошь покрыты пигментом. Все. Я старый.
Давным-давно, в другие времена, я только-только окончил школу и поступил в Московский институт цветных металлов и золота имени Михаила Ивановича Калинина на геофак. Весь двор мне страшно завидовал и гордился мною. Дело в том, что в том году в институты впервые стали принимать вне конкурса производственников и дембелей. Пробиться сквозь них десятикласснику было затруднительно, но я пробился и заимел бешеную стипендию в триста девяносто пять дохрущевских рублей. Это потому, что институт проходил по ведомству не Министерства образования, а Министерства цветных металлов, у которого денег на цветные металлы было больше, чем у образованцев на образование.
Тогда-то все это и началось. Вообще-то в той жизни у меня была всего одна любовь. Это было в те времена, когда мы сначала влюблялись, а потом сходились, либо расходились, так и не влюбившись. И чего я впоследствии никогда не испытывал, так это горько-сладкого чувства ревности.
Когда в животе что-то обрывается. Когда жар мгновенно заливает лицо. Когда в корнях волос возникает зуд. Когда выхватываешь из кобуры кольт тридцать седьмого калибра. Когда всаживаешь одну обойму в соперника, а вторую – в нее. Когда с мрачным удовлетворением смотришь, как их обмягшие тела подпрыгивают на выступах обрыва и навсегда исчезают в мутных водах стремительной Рио-дель-Оро, а ты едешь в Техас кромешить банки в маленьких городах.
Когда ты опускаешь забрало. Когда перехватываешь копье поудобнее. Когда ты пришпориваешь коня. Когда ты пускаешь его в тяжелый галоп. Когда твое копье ударяет соперника в голову. Когда он взмывает в воздух и падает, чтобы не встать. Когда она в королевской ложе опускает глаза, а ты, победно вскинув копье, не обращаешь на нее внимания и уезжаешь в Крестовый поход кромешить сарацин в Земле обетованной.
Когда ты в полночной темноте прячешься за памятником Кортесу. Когда ждешь его возвращения от нее. Когда он выходит из тяжелых дверей ее дворца в сопровождении трех слуг. Когда при его приближении ты выходишь из-за памятника с рапирой в одной руке и кинжалом в другой. Когда его слуги падают на камни площади. Когда ты медленно убиваешь его, срываешь с шеи медальон с ее локоном, оставляешь его у дверей ее дворца и уплываешь в Вест-Индию кромешить инков в Теночтитлане.
Ничего этого нет. Моя первая любовь осталась в прошлом, а вместе с нею в прошлом осталась и ревность. Лгу. Безбожно лгу. Ревность к тому сопернику осталась и щемит и ноет, как, простите за тривиальное сравнение, давно ампутированная нога. Как давно совершенная и всеми забытая подлость внезапно вызывает болезненное чувство стыда. Эта ревность то прячется, то взбухает, всплывает на поверхность, и в эти моменты ты способен на самые невероятные, непрограммируемые поступки. Способен, но, как правило, сдерживаешь себя.
Новый, 1959 год я встречал в общежитии нашего института в чисто мужской компании. До понимания символики шампанского мы еще не доросли, поэтому пили ликер «Шартрез» (праздник!), заедая винегретом, который взяли в столовой на все оставшиеся от «Шартреза» деньги.
Мы попили «Шартреза», пожевали винегрет, попели приличествующие случаю песни типа «Я не знаю, где встретиться», «Я смотрю на костер догорающий» и «Больше жизни проводит геолог там, где людей не ступала нога». После этого нас потянуло на подвиги. К женщинам. То есть не то чтобы потянуло, но как-то было принято, чтобы Новый год ты провел с девушкой, чтобы второго января в ответ на вопрос о новогодней компании небрежно бросить: «Была одна», да и чтобы, в конце концов, самому поверить, что действительно была одна. Есть и будет до нового Нового года. Если бы я мог предвидеть хотя бы половину последствий той новогодней ночи, я бы залился «Шартрезом», позеленел от винегрета, догорел бы с костром догорающим, но не вышел бы из комнаты! А может быть, вылетел бы как пуля, снова помчался вниз на танцы и снова прокрутил бы все сначала. Как прокручивает все это моя память вот уже несколько десятков лет.
...В столовой были убраны столы, вовсю наяривал ноктюрн «Гарлем» наш институтский квартет, вовсю шли скачки, завязывалась традиционная драка между горняками и геологами. Наш приход ускорил ее, и через пятнадцать минут все было кончено и мы гордо ловили восхищенные девичьи голоса: «Ах, эти геологи и горняки такие хулиганы!..» Квартет, сделавший паузу в ноктюрне, чтобы оживить драку роком вокруг часов, успокоился и снова заиграл ноктюрн. Мы с видом самцов-победителей стали выбирать себе партнерш – на танец, а там чем черт не шутит... смотри выше. Я было наладился к одной технологине, но ее уже зафоловал горняк с разбитой губой, который тоже, как ни странно, имел вид самца-победителя. Можно было, конечно, возобновить драку, но в ней слишком явно просвечивала бы корысть, а это считалось неэтичным. Поэтому я направился к девушке, которая стояла, притулившись к стене, и безучастно смотрела на танцующих. Один из моих всеведущих приятелей сообщил, что она недавно перевелась к нам на экономический, что один из наших институтских королей недавно схлопотал от нее по морде и что «это» с ней вряд ли получится.
Тем не менее я подошел к ней, сделав один из первых шагов к тому, что вся моя личная жизнь пойдет наперекосяк, что из-за этого шага я потом всю жизнь буду шагать не туда, интуитивно пытаясь нащупать единственно правильное направление и так и не нащупаю, что потом я всю жизнь буду просчитывать, где и когда я сделал первый шаг в сторону.
Когда я по-хозяйски взял ее за руку, она пошла со мной, но, когда я попытался прижать ее к себе, чтобы обозначить свои претензии, она отодвинулась. Воображает, думал я, ненормальная, строит из себя, думал я, прекрасно понимая, что как раз ненормальным было бы, если бы она ко мне прижалась. Пятьдесят лет назад нравы были построже. Сильно построже. Просто нельзя сравнивать. Даже не верится.
– Как тебя зовут?
– Лолита.
– А я Михаил. Ты с экономического?
– Да.
– А я геолог.
– Знаю.
Вот, загордился я, только перевелась к нам девчонка, а уже знает меня. Значит, что-то я значу в институтском масштабе. Значит, мое участие в скандальных капустниках и вызывающие стихи в стенгазете «Геолог» сделали меня известным и мое имя котируется даже на самом консервативном экономическом факультете. Я попытался снова прижать ее к себе.
– Нет, ты меня не так понял. Просто ты дрался за геологов.
– Пойдем выпьем, – предложил я. – «Шартрез».
– Не хочу, – сказала она.
И мы продолжали танцевать. Наверное, я ее уже любил, ибо непонятно, почему я, встретив отпор, не оставил ее, не пригласил какую-нибудь другую девчонку, которая прижалась бы ко мне в танце. Которая бы выпила со мной «Шартрез». С которой бы мы потом могли целоваться. И о которой я мог бы потом говорить: «Была одна».
Через некоторое время она сказала, что ей пора домой.
– Я тебя провожу, – сказал я.
– Как хочешь, – сказала она.
Она пошла в комнату подруги одеться, а я поднялся в свою, хватил стакан «Шартреза» и, задыхаясь от липкой крепости, помчался вниз.
Она ждала меня на улице.
Мы шли по пьяной, присыпанной снегом Москве. Я сыпал парадоксами, вешал на прохожих каламбуры, блистал своим и заемным остроумием и между незатейливыми шутками пытался ее поцеловать. На третьей или четвертой попытке она не отвернулась, подставила губы, сказав после этого: «Ну вот, теперь тебе будет чем поделиться завтра с товарищами». Тут она была не права. Это странно, но через три часа мне хотелось ее целовать еще и еще. Именно ее. А для того чтобы чем-то поделиться с товарищами, в принципе совсем не обязательно, чтобы это «что-то» было. Просто в ответ на расспросы можно скромно и таинственно улыбаться, а самому настырному ответить: «Извини, старик, мужчины об этом не говорят». И все окончательно поймут, что ты с этой женщиной был близок. Сколько вокруг ходит женщин, с которыми мы были близки и которые ни сном ни духом даже не подозревают об этом. Рыцари, падла, джентльмены...
Мы дошли до ее дома на Кропоткинской, зашли в мрачный роскошный подъезд с широкой лестницей, вверху которой в лучшие времена стоял дворецкий, а сейчас лежал какой-то человек, и поцеловались во второй раз. Человек проснулся, посмотрел на нас, проговорил: «Плодитесь и размножайтесь» – и снова заснул. Поцеловаться в третий раз мы не смогли. Уж очень кощунственно прозвучали его слова.
Потом я шел обратно в общежитие, останавливался со случайными, посторонними компаниями, что-то пил, что-то пел, но был отделен ото всех каким-то воздушным куполом, в котором хватало места только мне и моим новым, непонятным ощущениям.
И тут же навалилась сессия, во время которой мы изредка встречались в бесконечных институтских коридорах, после чего я долго не мог унять дыхание.
Мне стало трудно. До этого был определенный круг идей, интересов, увлечений, среди которых я чувствовал себя легко и удобно. А Лолита и новые ощущения стали мне не то чтобы мешать, а как-то возбуждать и нервировать. Хотя я ловил себя на мысли, что без этого я бы уже не смог жить. А может быть, и смог бы. Сейчас об этом трудно судить, так как это было бы суждением другого человека.
Кое-как свалив сессию и вырвав у деканата стипендию, я с однокурсниками рванул по соцстраховской путевке в дом отдыха. И ровно через час по прибытии я увидел Лолиту. Я метнулся к ней, схватил ее за руки, и она, глядя на меня счастливыми глазами, сказала, что она тоже кое-как свалила сессию, тоже вырвала у своего деканата стипендию и по той же соцстраховской путевке приехала в дом отдыха.
Нет, не было и никогда уже больше не будет в мире такой нежности, которая связывала нас с Лолитой.
(Интересно, сколько раз до меня эти слова писали разноязычные авторы?) Целыми днями мы, взявшись за руки, летали по лесу (тоже не самая свежая метафора, но мне нравится), приземляясь только для сна в наших шестиместных палатах.
ОБЛЕДЕНЕЛЫЙ ЛЕС ПРИНИМАЛ НАС В СВОИ ХОЛОДНЫЕ ОБЪЯТЬЯ, КОТОРЫЕ МЫ СОГРЕВАЛИ ЖАРОМ НАШИХ СЕРДЕЦ. И БЫЛО ЧТО-ТО УПОИТЕЛЬНО-ЧУДНОЕ В СЛИЯНИИ НАШИХ ДУШ В ЭТИ МИНУТЫ ЕДИНЕНИЯ, КОГДА МЫ ПРИНАДЛЕЖАЛИ ЛИШЬ ДРУГ ДРУГУ, КОГДА ЛИШЬ НАМ СВЕТИЛО УЮТНОЕ СОЛНЦЕ, ПАДАЛ НЕЖНЫЙ ПУШИСТЫЙ СНЕГ И ОСТОРОЖНО СВИСТЕЛИ ТАКТИЧНЫЕ СНЕГИРИ. (Уф-ф-ф-ф. Не хуже Тургенева отваял.)
Мы целовались, не стесняясь касаться друг друга мокрыми хлюпающими носами.
На двенадцатый день она, лежа со мной в снегу, как-то потускнела и прошептала неверными губами:
– Я так тебя люблю, мой ласковый, мой теплый, что без тебя я уже не смогу быть. Но я должна сказать, просто обязана, что в той, другой жизни я была с одним человеком.
– С кем? – машинально спросил я.
– Он жил со мной в одной квартире, его звали Борис, потом он уехал в военное училище, и все кончилось.
Я чуть не выл от ревности к этой скотине Борису, к этой сволочи, к этому подонку, соблазнившему и бросившему мою любимую девушку. Я лежал в снегу, а она ползала рядом со мной и все повторяла:
– Не надо, мой родненький, не надо, я виновата перед тобой, прости, я тогда ничего не понимала, я думала, что он – это ОН. Я не могла знать, что это ты будешь для меня все, прости, тебе больно, прости, прости, прости...
Как я ее ненавидел за то, что был у нее вторым, а не первым! Это уже потом, когда стал чуть постарше, мне не раз говорили, что я второй, и я относительно спокойно переносил это откровение. Я заранее был готов услышать, что я второй. Что тот, первый, был ошибкой, а вот я – это настоящее. Хотя мы оба знали, что это настоящее не будет иметь протяженного будущего.
Это уже потом, когда стал чуть постарше, я узнал, что, если женщина говорит, что ты у нее второй и настоящий, она лжет, но надо быть ей благодарным за это, ибо она бережет не столько себя, сколько наше несовершенное самолюбие. Эти суки откуда-то знают, что каждый из нас для самого себя – сказочный принц, для которого они должны беречь себя, принося в дар свою девственность, которую мы принимаем за любовь. (О нынешних временах я не говорю. Понятия «девичья честь» и «девственность» перестали быть тождественными. Соитие перестало быть вершиной любви и превратилось в случку, большевистский стакан воды. А девственность... а чего девственность... под пивко, под таблеточки. Или по случаю какого-никакого праздника. А иногда о потере девственности узнают во время родов.)
Но ничего этого я тогда не понимал. Я оскорблял Лолиту, швырял ей в лицо самые грязные обвинения, а она лежала в снегу и только повторяла: прости, прости, прости...
Мы уехали из дома отдыха. Встречаясь в институте, она смотрела умоляющими глазами, а я кивал головой и пробегал мимо, чтобы не задохнуться от любви и ненависти. Потом она долго лежала в больнице, после которой родители ее от косых взглядов куда-то увезли. Вроде бы на Сахалин. Ее отец туда перевелся по службе.
А дальше я прожил очень длинную жизнь. С чередой любовей, профессий, привязанностей. Так и не смог жениться. Завести детей. Внуков. Может быть, они где-то и есть. Но отцовских и дедовских чувств мне испытать не удалось. Не по-пер-ло!
И только одно чувство я сохранил в неизменности – это ревность к тому неведомому Борису, ревность, подобной которой я уже никогда больше не испытывал.
И еще... Еще я безумно хотел увидеть ее. Может быть, она жива, хотя прошло уже пять десятков лет. Может быть, так же красива, ведь прошло всего пять десятков лет... Боже, как я ее люблю, как я ее люблю, как я ее люблю, как я ее люблю...
И вот я сижу в своей полупустой комнате, неторопливо попивая джин с джюсом, и смотрю на копию «Черного квадрата» Казимира Малевича. Я старый.
Из картины выходит чувак средних лет, садится за стол, наливает себе, выпивает и говорит:
– Значит, так, Михаил Федорович, времени у вас осталось не так много. Дело ваше, можете так до конца сидеть, попивать джин с джюсом и крутить одно и то же воспоминание. А можете попытаться все исправить. Все закрутить в обратную сторону. И начать все сначала.
– Что? – встрепенулся я. – Я снова вернусь в тот зимний лес?! К Лолите? И все начнется?..
– Это вряд ли. Я предлагаю вам сделать попытку. Найти ее.
– Здесь?!
– Нет. Там. В «Черном квадрате»...
– И мы будем вместе?
– Вот этого я вам гарантировать не могу. Но что-то исправить можно.
– А взамен – душу?
– Нет. Зачем мне ваша душа? Что в ней такого, чего нет у других душ? Которые мне тоже не нужны. Не принимайте меня за дъявола.
– А кто ты?
– Хаванагила. Сэм Хаванагила. Просто Сэм Хаванагила.
– И что я должен делать, Хаванагила? Сэм Хаванагила. Просто Сэм Хаванагила.
– Шагнуть в «Черный квадрат» и включить воображение. Вы ж в жизни чего-то пописывали, придумывали чего-то художественное. Так что какое-никакое воображение у вас имеется. Рискнете?
Всем тихо! Думаю...
А чего я теряю? О чем бы пришлось пожалеть? О ком бы пришлось пожалеть? Ни о чем. А воображение... Тут все может быть. Я всегда подозревал, что наше воображение не меньшая реальность, чем реальность реальная. Просто оно существует где-то сбоку реальной реальности. Или сверху. Или чуть впереди сейчас, или чуть сзади. Потому что, если бы его не существовало, то откуда оно тогда бы взялось? А если воображение реально, то и все, рожденное им, такая же реальность. Самодельная кукла вашей дочери является игрушкой и в то же время – дочкой вашей дочери. Не верите? Попробуйте разубедить в этом вашу дочь.
Я встаю со стула, выпиваю последний стакан и, поддерживаемый Хаванагилой, шагаю в «Черный квадрат»...
На меня надвигается что-то неимоверно черное. Мертвое, но живое. И я в него врезаюсь. В это черное. Всегда мечтал узнать, что живет внутри «Черного квадрата». 79,5 см на 79,5 см. Заметьте не на 82,3, не на 94,5 и даже не на 79,4 или 79,6. А 79,5. В этом суть квадрата. Что все стороны в нем равны, а все углы прямые. А цвет у него черный. А с той стороны? Я имею в виду не сторону холста, а внутреннюю сторону квадрата в его так явно ощущаемом объеме, его сущность. И я врываюсь в квадрат. (Прием, часто употребляемый в мультипликации.) И тут же происходит офигенный взрыв. Спрашиваю у окружающих, в чем дело: строительные работы, терроризм, взрыв радости по неведомому мне поводу или какая-нибудь локальная война? И никто мне не дает вразумительного ответа на мой вразумительный вопрос. Потому что вокруг никого нет. И не только никого, но и ничего. И вот тут я догадываюсь, что это был Большой Взрыв, с которого и заварилась вся каша со вселенными, черными дырами, образованиями каких-то сгустков, из которых соорудились звезды – родоначальники поэзии и планет. И все это дело происходит внутри «Черного квадрата». И не только это. Я добросовестно расскажу, свидетелем чего был я. Свидетельства других очевидцев приводить не буду в интересах крайней объективности. Общепринятой хронологии я соблюдать не буду, потому что ее не было и нет. Одни ведут летосчисление от Сотворения мира, другие – от Рождества Христова, третьи – от года Хиджры, четвертые – от появления Кетцалькоатля, а пятые с утра опохмелились, и для них во всем своем великолепии родился Новый мир. Так что на фиг хронологию. Логической последовательности тоже ожидать не следует. Ибо какой логики можно требовать от повсевременно возбужденного творческого интеллигента. Так что будем познавать мир моего персонального «Черного кавадрата» не через ваши числа, а через мои ощущения. Вот они.
В черном небе сверкают черные молнии.
В черной воде вздымаются черные волны.
В черной земле бугрятся черные горы.
Из черных гор вырываются столбы огня.
Четыре стихии сплетаются в любовном объятье, и после жуткого вскрика, от которого вздрогнули соседние вселенные, появился я.
И отправился вдаль от изнанки «Черного квадрата», вдаль и вперед, где в конце длинной, смутно очерченной дороги виднелся какой-то неясный, неоформившийся свет.