Начинать – так сначала. Это значит – не крутить, не плесть кружева, как иные щелкоперы развлекаются, а честно, прямо, а главное, правдиво рассказать про то, что в доме с хозяином произошло. Совсем внезапно. Именно, именно – произошло. Вот уж не ожидали, но – все по правде и по порядку.
В Москве, стольном граде «купетства» московского, этак в году 1901-м или 1902-м, или позднее, уж не упомнится, может, и в 1907–1909-м, сошелся под весну (но морозец еще прихватывал, на санках Москва скользила да калоши с обуви не сымала) небольшой кружок приятелей. Все гости – люди с определенным весом в купеческих гильдиях да с заслугами на избранном ими трудовом, то есть в нашем случае коммерческом, поприще. Сразу, чтобы не возвращаться, обрисуем гостей.
Это были мужчины возрастные, в жизни уже давно утвердившиеся, и ежели и продолжали трудиться, то в силу неистребимой привычки россиянина, что в коммерции с детства. И на благо своего семейства, которое у каждого из присутствующих, конечно, имеется. На самом деле, что за торговый человек без хозяйки-купчихи да детей, что нынче по Лондонам да Парижам якобы науку осваивают. (Но в основном осваивают батюшкины деньги – только и успеваешь читать телеграммы: мол, батюшка, подошли немного, в этом месяце поиздержался на карандаши да тетрадки.)
Знаем, знаем, какие такие это тетрадки. Мамзельки это. Если в Парижах. А в Лондонах зовутся – леди.
Усмехнулись гости, обсуждая отпрысков. Да ворчали для виду – сами еще как в старые времена в Европах зажигали. И так же летели депеши: «папенька… папенька…» Ай, молодость, где ты!
Ну-с, что такое наш гость.
Фома Ильич – а в компании звали его просто по-дружески Ильичом – очень внешне был похож на писателя Тургенева. Буйная шевелюра не поредела вовсе, а несколько поседела. Бороду он, естественно, как купец серьезных коммерческих вершин, имел, но стриг коротко. Был он мануфактурщик. Уже третью фабрику ставил на Яузе-речке. Вода для мануфактурного дела ох как нужна.
А еще из внешности нашего Ильича – внушительный живот. Но Фома был роста большого, и живот скрашивался тройкой, что шил французских дел мастер на Кузнецком по имени Жан-Люк. Или, конечно, просто Жан. Правда, деньги за костюмы брал немалые. Но – надо. Ибо на разных присутственных мероприятиях тихонько отмечали. Мол, Фома наш, Ильич опять у Люка тройку сшил. Вот зараза, сидит как влитая. Да что говорить, французы по моде вроде впереди планеты всей.
Правды ради, хоть это к нашей теме и не относится, но интересно прояснить: Жан-Люк, парижских ателье модельер, был когда-то Иоганн Лазаревич Мовшович! Но это – в иной жизни, да и была ли она. А ныне он заслуженный Жан-Люк Мово. И даже имеет, как каждый француз, хоть и в Россиях, подругу, прехорошенькую певичку. Да, конечно, расходы производятся. Но не особенно большие, да и в свете, в котором он бывает редко, его vis-a-vis производит впечатления приятные.
Помимо своего исконного дела, производства мануфактурной продукции, Фома Ильич очень любил философические рассуждения и слушать музыку. Но о своих фабриках не забывал. В смысле как улучшения техники производства, так и создания рабочему люду условий.
Условия были созданы, и уже в последующие, свободные и счастливые советские времена постаревшие мастера и просто прядильщицы вспоминали работу на мануфактуре во времена царского прижима. По их воспоминаниям, все было не очень уж и плохо. Честно говоря, даже хорошо было.
Но государство рабочих старалось рассказать, что будет дальше. Мол, надо только перетерпеть, дальше будет светлое будущее. Народ наш российский, знамо дело, терпеливый и будущего, конечно, ждет.
Была у Фомы, конечно, и супруга. А о гризетках умолчим. Супруга была худощава, а значит – без меры активна. И, конечно, лавры семейства Щукиных не давали ей покоя. Звали ее Лидия Саввишна. Она все уши прожужжала Фоме: мол, вон у Щукиных и Гоген, и Матисс, и Ренуар, и Сезанн, и другие. А у нас? Только жалкие Коровины да Айвазовские. Фома соглашался:
– Как, голубушка, тебе угодно. Давай, поезжай во Франции, там и добудешь своих Рафаэлей да кого еще.
Но голубушка в Европы, в отличие от описанных щелкоперов, не ездила, а смотрела за мануфактурными делами. И добывала такие рисунки и колер на платки, что другие мануфактурщики только постанывали. От зависти.
Зависть, двигает не только политику. Либо искусство. Она очень даже на общий технический прогресс влияет. Но на нашей доброй Руси все несколько иначе. А как иначе – объясняет фольклор. Он все расставляет по местам.
…Англичанин-мудрец,
Коль работе помочь,
Изобрел за машиной машину.
А наш русский мужик,
Коль работать невмочь,
Так затянет родную дубину…
Эх, дубинушка, ухнем…
Да-а-а, не знали еще, на чью голову в конечном итоге дубинушка обрушится. Хотя, как мы уже упоминали, рабочие потом и жалели. В том смысле, что зря революцию совершать помогали. Еще и участвовали. Вот и доучаствовались – жрать нечего.
Другой гость наш, Фемистокл Иванович, был роста небольшого. Но энергичности чрезвычайной. Покоя с утра до позднего вечера, до последних церковных звонов, не давал никому. Ни домашним, ни работникам. Конечно, и он был мануфактурщик. Но – яростный. Уже в 1905–1907 годах создал полный цикл производства, от закупки хлопка до готового товара. Был весел всегда, а веселым – и при грабеже фарт сам приходит. Это мы упомянули к слову.
Что его раздражало – имя. У всех как полагается по святцам. И вообще. А у купца, можно сказать, миллионщика сын – Фемистокл. Уж наш Иваныч сколько к отцу ни подъезжал, мол, папенька, ну дозвольте переменить. Ведь с народом я цельный день на фабрике. Уж как меня народ не называет. И Мистокл, и Фистокол, вплоть до Сокол Иванович. Один приказчик даже стал Фимой звать. Не очень это ладно, да и делу мешает.
Папаша улыбался:
– Я бы рад, сынок, но памяти нашей милой родительницы изменить не могу. Она, ангел мой, увлекалась этими греками. И доувлекалась. Сынка, царство ему небесное, Гераклом назвала. А тебя вот этим, Фемистоклюсом, что ли. Ты уж терпи, не по имени уважение идет. А к нам оно моими, да покойницы, да твоими трудами вон как расширилось. Мы теперь работаем и одежный товар, и белье. Можно сказать – «от» и «до». Вот так вот, и больше с дурацкими своими просьбами не обращайся.
Фемистокл Иванович больше папеньку не тревожил, а всю свою душевную энергию да купецкую смекалку направил на три направления.
Во-первых, на завоевание восточных рынков.
Во-вторых, на культурные начинания. Особенно по музыкальной и театральной части.
И в-третьих, на продолжение и «углубление» обожания своей супруги. Это было так видно, что никто ни из фабричных, ни из семьи или друзей даже шутки позволить не могли.
Звали супругу Маша. Ну, это когда было. Когда она присучальщицей[5] была на второй мануфактуре.
А уже давно, как замуж вышла, стала Марией Федоровной. Очень, кстати, красивая. И семья Фемистокла совсем была не против. Давно понимали наши купцы-капиталисты, да и вообще торговый люд, что не порода (хоть и важно) красит дело, а вот такие быстрые, хоть и шершавые от нитей, пальцы работниц.
И стала Маша хозяйкой большого дома. Толковой, умной, тактичной. (И в парижской тоске-эмиграции ее все любили.) А наш Фемистокл каждое утро за кофием ей давал милые прозвища. В ход шли насекомые: мой кузнечик, моя бабочка, муравейчик, жучок, паучок и так далее. Затем следовали птички: моя трясогузочка, моя пеночка. Потом животные от заек, лисичек вплоть до слонов.
Друзья ему завидовали. Сохранить свежесть чувств, пробыв в браке с «бабочкой», «стрекозой» или «слоненком» не один десяток лет, – дорогого стоит.
Теперь о хозяине дома, что в Басманной слободе, и о причинах визита серьезных гостей.
Хозяин особнячка был тоже купеческого сословия. Звался Маркел Авраамович. Конечно, народ тут же отчество сократил для удобства, и стал Маркел прозываться Абрамычем.
Капитал имел достойный, занимался же производством лекарств. Целая сеть аптек по всей Руси великой. Дело, честно говоря, хлопотливое. Провизоры лекарства исполняют, но только по рецептам врача.
Много требуется для того, чтобы больного обеспечить лекарствами и на тот свет раньше времени не отправить. В общем, дело сложное, в чем-то даже опасное. Но Маркел им занимался серьезно и знал: рано ли, поздно ли, но весь люд российский от дворника до, извините, императора в его аптеку забегут. Или порошок от головы, или горчишник от кашля, или травки для дел сердечных.
А еще интересно – на всех аптеках Маркела Абрамовича крупно висел девиз. Из меди, да всегда начищенной: «Когда человек делает тебе добро – ответь тем же». Кстати, был Маркел самый молодой из этой компании. Но на это не пеняли. Говорили только: «Глянь, как из Маркела нашего энергия прёть, прям как из паровичка».
Упомянем кратко о месте расположения особнячка Маркела, в котором собрались наши гости.
Он находился, да и сейчас пока находится, на Старой Басманной улице. М. Загоскин в книге «Москва и москвичи» так описывает Старую Басманную:
«Басманная улица, некогда знаменитая, а теперь покинутая всеми московскими боярами, которых огромные палаты или стоят пустые, или давно уже перешли в руки богатых купцов, может быть причислена к самым отдаленным и спокойным частям города… Изредка проедут по ней с обычным своим звоном и дребезжанием ободранные дрожки какого-нибудь ваньки, прокатятся тяжелые роспуски ломового извозчика, пролетит на щеголеватом калибре купеческий сынок, и редко, очень редко прогремит по бойкой мостовой карета».
Этот «золотой треугольник» – Старая Басманная, Новая Басманная, да с переулками – Доброслободским, Токмаковым, Гороховским, Плетешковским, – все это и составляло старую Москву.
Жили в этом районе люди необыкновенные.
Александр Пушкин частенько бывал у дяди своего, Василия Львовича, в доме на Старой Басманной. Дом до сих пор стоит близ площади Разгуляй. Здесь же он и хоронил любимого дядю, пройдя скорбный путь от площади Разгуляй до церкви святого великомученика Никиты.
Но оставим старую добрую Москву в покое. Хотя, по правде, этого ни одна власть не делает, в покое не оставляет. Разрушает постепенно, можно сказать, город, который в упоминаемое нами время, в годы конца XIX и начала XX века, мог считаться в основном городом купеческим. Поэтому, как уже было сказано, гости наши были купецкого сословия.
Причиной визита в удобный особняк Маркела Абрамовича стали два жизненно важных обстоятельства.
Первое – день рождения Маркела. Его решили на семейном совете с супругой, очаровательной дамой, но в возрасте, что и неплохо (кому нужны эти молоденькие польские фифочки), отмечать без помпы. Призвать двух-трех близких, заказать обед хорошего класса, отпустить прислугу и, наконец, обсудить жизнь свою, и полити к, конечно, а там – все остальное, что подскажет время, в котором наши гости жили. Время, кстати, неспокойное, тревожное, опасное.
Да когда у нашего торгового было другое время. Тать, потом разбойник, и дьяк – он же чиновник, да полицай, да в конце века – террорист. Как комары в тундре бросаются на несчастного оленя, так все эти твари уж в покое торговое сословие не оставляли. И это тоже требовало обсуждения. Узнать, кто как выкручивается.
И второе – супруга почтенного хозяина отъехала к маменьке. По делам неотложным имения в Костромском уезде, что постепенно приходит в упадок.
Да и умна была супруга, ох умна. Понимала, что иногда надобно вот так оставить мужа в компании друзей. Этакий мальчишник.
Звали ее Бореслава Яновна. Конечно, была из польских дворян и в свое время правильно рассудила: чем перебиваться с хлеба на воду (а иногда – одну воду) в своей шляхетской гордости в разваленной халупе где-нибудь в Оршанском повете, лучше быть хозяйкой сети московских, да и не только, аптек. И доход стабильный, ведь каждый рано или поздно, да какой-нито порошок купит.
И к Маркелу Авраамовичу попривыкнуть можно. Во-первых, отчество – Аврамий, так что он по родословной понятен. Из староверов, вероятно. И, что важно, не злоупотребляет. Так что попривыкла и даже – уж откроем занавес – вроде полюбила.
Маркел называл ее Слава, а ежели поскрести, то вдруг она окажется вовсе и не Яновна, а Яковлевна, например. Но это в доме не обсуждается. И так жить возможно, и не очень плохо. Поэтому Бореслава окаянной Аглашке, прислуге по кухне, дала строгие указания, как, что и когда подать. Да сидеть безвылазно на кухне, не мелькать и не мельтешить.
Как Маркел крикнет, тотчас посуду убрать и кофий с ликером в кабинет.
Ох, видела, видела хозяйка, бес играет в глазах, бровях, губах да и в самой заднице у этой оглашенной Аглашки. Не дай Бог, Маркел сломится, но пока, тьфу-тьфу, держится.
Вообще, люди-то давние знакомцы. Солидные. И все придут без жен. Значит, и волнение – напрасное. Нет, нет, она в своем Маркеле вполне уверена, но!.. Жизнь такая, что только оглядывайся. Либо хитровец сумку вырвет, или революционер, не к ночи упомянут, пообещает дом спалить или прислугу в революцию втянуть. Жизнь идет не больно спокойная.
Тем не менее Аглае все было сказано. От «Кюба» привезут горячее. Ну там уху стерляжью да гороховый суп по-итальянски. Только в Сицилии его и делают.
А холодные и вторые блюда с Тверской, со «Славянского базара». Конечно, оливье этот французский, да винегрет чухонский, да бок индейки. Икра заказана только черная, не зернистая, а паюсная. Ее Фемистокл под водочку рябиновую потребляет немерено.
Так что Бореслава Яновна уезжала со спокойной совестью и чувством выполненного всего, что и должна была выполнить дисциплинированная жена, мужа не только уважающая, но и питающая иные чувства.
Была Бореслава спокойна. Почти!
Гости решили сходиться не к вечеру, а днем, этак часа в два.
Сделать легкий перекус, а уж к вечеру можно и порешать, куда и к каким мамзелькам возможно направляться.
Но это мы почти что шутим. Наши герои в этот день про мамзелек не думали.
Отобедавши и хлопнув все по очереди Аглашку по заднице, отправились наши гости в кабинет. С кофием, ликерами и сигарами. Которые они не курили совершенно и запах не переносили. Но что делать, мода, мода. Куда от нее. Вот и приходится костюм шить у этого Мово, пропахивать сигарами и – оглядываться. Да, да, мы уже отмечали, что времена наступали коварные.
Но отобедали, выпив положенное. Произнесли имениннику традиционные теплые слова.
Затем перешли в библиотеку, расположились в креслах. Аглая принесла кофий, когда на нее хозяин цыкнул, мол, чё к гостям норовишь да норовишь. Эх, забыл, видно, хозяин, когда в молодости не только колбы бурлили в аптеках. Еще и кровь гуляла!
Конечно, между кофием и ликерами обсуждали. Сплетничали помаленьку. Мужики до сплетен горазды почище женского полу.
Коснулись, конечно, актерок. А от театров сразу перешли к товариществу «Алексеевых». Оно работало по хлопку и шерсти, да по коневодству были почти что первые.
– А помнишь, Мистокл, как тебя этот «артист» Костя Станиславский раскрутил? – спросил Маркел.
– Дак как не помнить.
– А ты, кстати, больницу так и построил, это фактически ему памятник.
– Да я не жалею. Все лучше, чем с Хлыновым прогулять, – буркнул Фемистокл Иванович.
Все стали смеяться. Пришлось уж который раз рассказать Фоме и Маркелу, как он с Хлыновым[6] устраивали кутежи. Вошли они не только в московские ведомости. Ихние супруги, особенно Фемистокла Ивановича весьма крутая Мария Федоровна, устроили обоим «Куликовскую битву» с «Мамаевым побоищем».
– Да все начиналось-то культурно, – начал Фемистокл. Видно, ему самому были эти воспоминания приятны. Вернее, просто, мол, вот какие мы парни были, вон как Москва гуляла. Не то что сейчас, с сигарой вонючей да ликером непонятным.
– Ну-с, значит, встретил я Михаила Алексеевича Хлынова утречком. Еще молодой был, взяли шипучки[7] пару. Гляжу, мать честная. Он при мундире военном да с шарфом, и сабля в ногах путается. Оказалось, он с Балкан вернулся, где на стороне сербов турок воевал.
Конечно, взяли мы хороший выезд и махнули в Петровский парк, в известный всем нам ресторан «Стрельна». Вот так загул и пошел. Его друзья кричали, что только стараниями Миши уцелел сербский народ.
Кончилось все под утро, когда цыгане нам начали фейерверки устраивать, а Мишка шашкой все зеркала ликвидировал, да и декоративным пальмам досталось. В том смысле, что он их порубил, поясняя, как в ближнем бою надо с мамлюком обходиться. Я – не отставал. Только вместо шашки у меня оказалась хорошая дубовая ножка от стула.
Миша кричал мне, чтоб я тыл прикрывал и производит он меня в подполковники.
Так мы до утра рубились, правда, с перерывами на бивуачные посиделки. Помню, цыганки пели романцы и все предлагали мне записаться в табор. Я соглашался, но только с мануфактурой. Цыгане объясняли, что фабрику в поле поставить нельзя. И целовались. Выпито было всеми немерено. Зеркал не стало совершенно, и пальмы исчезли тоже. Видно, на самом деле Мишка Хлынов был рубакой изрядным.
Ну, утром, как водится, стали считать «раны». Вот тут я понял на всю жизнь, что такое – купеческая школа. Как сейчас помню: я в зале у Хлынова, почему-то в рубашке без рукава.
А с Мишей сидит метрдотель из «Стрельны» и разъясняет, какой заведению нанесен урон.
Вот смотрите. Пальмы, зеркала да прочая декор зелень, включая почему-то шали и юбки цыганского ансамбля. Миша не торгуясь оплатил без разговоров. А вот шипучку, что шла по семь рублей пятьдесят копеек, ему представили по десять рублей. Так нате вам, ни в коем случае. И коньяк, что пили сербские друганы, тоже был оспорен в цене на два рубля.
Короче, они с мэтром спорили за каждую бутылку до пяти часов вечера. Я уж два раза заснул. Один раз – в туалете, там тепло и кафель голубой.
А они спорят и спорят. Мало того, ни чая, ни кофию, ни хоть кусок холодца – ничего не получил мэтр.
Часам к шести Миша расплатился, мэтр – ушел, а Мишка тут же вызвал стрельнинских цыган, и – пошло-поехало.
Я домой на третий день вернулся. Ну и получил от своей Марии по полной. Да и не спорил – виноват так виноват. Но доказал, что фабрику – не пропил.
Тут Фемистокл присел, съежившись в кресле, и прошептал:
– А цыганочка Вера какая была. Ах и ах!
Мы – хохотали.
Нет, нет, господа, надо взять за правило: раз в месяц, без жен, у Маркела.
(Да вот кто же знал, как оно обернется. Как пели эти мерзавцы: ни царь, ни бог и ни герой. Не знал – никто.)
– А Мишка вообще на проказы был первым, – продолжал Фемистокл. – Например, залез как-то в помойный ящик, его домоуправитель очистками, тряпками закидал. Лежит в тулупе теплом, в щель смотрит. Подходит баба, начинает рыться в ящике. А оттуда Мишка баском говорит: «Ты чего здесь, баба, роешься. Спать мне не даешь». Баба в шоке, но отвечает: «Дак я смотрю, может, чего полезного найду». – «Как звать тебя?» – «Феня я, в соседском бараке убираюся». – «А я – Мишка. Мне холодно одному, лезь ко мне». – «Да что ты, оглашенный. Я тебя и не вижу. Да и сама уже стара для твоих дел, греховодник. Не, не, я те мешать не буду, ухожу я».
Ну-с, наш Миша Хлынов лежать продолжает и даже уж и задремывает. Хоть запахи сильные. Да в другом углу, видно, крысы исследуют, како тако большое свалилось. Вот уж еды месяца на два хватит, лишь бы не чистил Пахомыч ящик да доктор санитарный нас бы не травил.
Но на этом проказа Мишки не закончилась. Через часа два эта баба Фенька подошла и палочкой осторожно в ящик тычет.
«Ты чё фулиганишь», – хрипит Миша. «Дак вот смотри. Я у себя в подвальчике ведро нагрела, да люди добрые селедку дали. А ситник у меня есть. Давай, вылезай, я тя помою да чаю дам с ситником. Но шоб без фулиганства, я чую, ты охальник, вот и докатился до помойного места. Давай, вылазь». – «Ладно, счас еще полежу с десяток минут и сам к тебе приду, токо адресок скажи». – «Я в подвале в Хомутовском тупике, в Хлыновском бараке пятом, токо тихонько заходи и сразу вниз. Коли кто увидит, браниться начнут, я ить никого к себе не вожу, ты не рассчитывай больно. Ну, я пошла, давай, пока вода не простыла».
Ну, дальше как в сказках про золотую рыбку. Наш миллионщик Михаил Алексеевич Хлынов из помойки быстренько вылез да бегом к управителю своему. И понеслось-закрутилось. Даны указания: управляющему – найти квартиру в домах Хлынова[8]. Околоточному – организовать все надлежащие документы девице Фене по адресу ее проживания: барак № 5 Хлынова, подвал. Пахомычу – собрать и перевезти эту бабу немедля. И обеспечить кухонной посудой да керосинкой, самоваром и чашками.
Все было исполнено, во какой Мишка – фокусник.
– Да уж, молодец, что и говорить. И погулять, и добро сотворить. Истинно русская душа, – задумчиво произнес Маркел, пытаясь раскурить эту мерзкую сигару.
Но раскурить не получилось. В зале, где обычно они с супругой устраивали рауты, да и небольшого объема танцульками не пренебрегали, раздался какой-то шум. Хриплый, узнаваемый бас Пахомыча чего-то бубнил, повторяя часто слово «барин». В ответ слышался женский, ни с чем не спутаешь, шум, вскрики и даже вроде плач.
– Что такое, Пахомыч?! – рявкнул Маркел. Он, скажем прямо и честно, этих шумов и скандалов вообще очень не любил.
Основания были. Но о них не будем, хотя они вовсе не интимного свойства. Просто, коротко заметим, попал Маркел по молодости в «дело» одно. И таки да, на год загремел на принудительные работы. Оттуда он вынес несколько известных каторжных законов. «Не хнычь, не бойся, не проси». Даже походил с цепью за драку и дерзость, но недолго. Семейство потратилось, и Маркела через год освободили.
С этого времени он перестал бояться полицию, начальство и даже жену. Как ни странно, это все понимали. Околоточный уже мзду под праздники принимал с огромной благодарностью, Пахомыч, дворник, но вообще всеобщий управитель всего, Маркела более чем уважал. Просто – побаивался. Дворникам это несвойственно. Что Маркел был в работах каких-то, знали. А когда Пахомыч пустил слух, что он, Маркел, на этих работах со товарищи съел человека, то соседи при встрече с Маркелом цепенели. Правда, Палыч рассказывал обомлевшим, что мясо присаливали. Понемногу, шоб сохранялось.
Маркел с этих государственных работ вынес быстроту решений, наплевательское к власти отношение, но – не переносил шума. Еще бы. Целый год в каторжном бараке и день и ночь ор, крик, мат, звон железа. И все без перерыва.
Жена знала эту слабость и ни в коем случае, даже ежели что с цыганками, например, то голоса никак не повышала. Ибо знала! Последствия!
Так вот, дверь в кабинет, где в кайфе и неге после обеда заседали наши гости, с некоторым сопротивлением раскрылась. В тулупе не первой, скажем, свежести и в валенках с калошами (подарок какого-то доброхота), спиной, сопротивляясь кому-то, ввалился Пахомыч.
– Дак я чё, Маркел Абрамыч, оне рвутся и оруть незнамо что. Я не мог, хоть и отказывал, – нес какую-то ахинею Пахомыч.
А за Пахомычем стояла, вернее, отталкивала его дама.
Наши гости привстали. Дама – это неплохо. Даже приятно. Но когда пригляделись – оказалось все не так однозначно.
Женщина была высокая, стройная. С белым, очень правильным лицом и ярко-рыжими кудрявыми волосами. Красивая – незнамо как.
Все лицо дамы было в кровоподтеках. Длинное платье бежевого цвета в крови. Дама правой рукой поддерживала левую, из рукава виднелись косточки остатков пальцев. Ладонь держалась Бог знает как.
– Маркел, помоги, очень больно. А-а-а-а. – И она опустилась на ковер кабинета. Из руки кровь текла сильно.
Маркел мигом преобразился.
– Пахомыч, кушак живо. Фома, возьми Лизу, посади в кресло. Осторожно! Пахомыч! Бери выездную и гони в Аптекарский. В моей аптеке на втором этаже, ты знаешь, Генрих Саймс, лекарь. Бери его с саквояжем и ко мне, наметом. Выездная двоих выдержит. Пошееел! – рявкнул Маркел, и Пахомыч исчез, радостно крикнув:
– Рад стараться, ваше…
Видно, почувствовала что-то старая боевая лошадь.
Дальше кушаком перетянули руку. Кровь остановили. Но девушка, уж теперь всем ясно, знакомая Маркела, продолжала стонать и тихонько плакать.
– Давай, Иваныч, пойди в буфетную, возьми там икры да белой.
Фемистокл Иванович понимал – не до расспросов. Или политесов.
Маркел заставил девушку выпить большой фужер водки. Дал пососать ломтик паюсной. Еще свежая, только неделю назад из Астрахани привезли.
Девушка неожиданно стала засыпать, все время шептала: «Больно, больно». И вдруг вскрикнула:
– Мон дьё, что я с собой сделала. Я ведь была полная парфетка[9]. Что я скажу Марте[10].
В это время вошел Саймс, врач, провизор, служащий Маркела Авраамовича.
Как и Маркел, он начал действовать быстро. Попросил помочь положить девушку на обеденный стол в зале для приемов. И, естественно, посторонних удалиться. Вот так наши гости покинули гостеприимный дом аптекаря Маркела.
– Господа, видите, не до церемоний. Все объясню. Но пока лучше не спрашивайте. А чтоб не томились, открою немного занавес, да вы и без меня знаете: это графиня Миттрах Елизавета Николаевна. Все, все, друзья. Завтра увидимся и расскажу вам многое.
Гости ушли, а доктор Саймс продолжал «работать» над телом Елизаветы Николаевны. Графини, напоминаем, Миттрах.
Когда срезали прилипшее платье, оказалось, почти все тело иссечено мелкими осколками стекла.
Доктор принял единственно верное решение:
– Маркел Абрамович, даму нужно и желательно скорее в больничные условия. Мне предстоит удалить ей кисть почти полностью, да видите, тело нужно вычистить. У вас есть палаты для неизлечимо больных в Сокольниках. Дайте команду, туда мы ее поместим. Ежели вы считаете, все сделаем в приватном порядке, только мне этот случай непонятен. А знать, Маркел Абрамович, нужно. Для излечения девицы.
– Хорошо, сейчас дам команду. Семен, а Семен Никанорыч, быстренько сюда.
Семен появился, как ждал. Вообще, еще раз отметим, аптечное дело требует и выучки, и дисциплины, и быстрого соображения. Часто бывает – раскачиваться некогда. Коли что на улице случится: драка, или нападение ножевое, или флюс со щекой, или колики да поносы – весь люд мчится в аптеку. Иных скорых медвспомоществований пока не было.
Генрих Саймс, или Генрих Иванович, немец из-под Кёнигсберга, где и прошел хорошую школу эскулапа, был приглашен Маркелом давно. Когда Маркел задумал организовать в Сокольниках палаты для тяжелобольных женщин.
Вот туда и отправили пострадавшую графиню. Все делалось без огласки и обсуждений. Уж как кухарку Аглаю распирало, уж как мучило. Еще бы – в зале тело голое, да красавицы, да хозяин отдает приказы, как будто на Шипке, эх, ах, вот что рассказать-то будет. Или подружке Саше, или мадам Ирине, или даже аристократической Авдотье Саввишне, что с собачкой тротуары на Старой Басманной пачкает. Хотя оне, тротуары, и до мадам уже были запачканы.
Но! Пахомыч на Аглаю глянул только раз и тихонько рявкнул:
– Будешь ерзать – утоплю в Яузе.
И что вы думаете, ить утопит, мерзавец и убивец. Но часто он бывает добрым. В общем – лучше молчать, пока молчится.
Таким образом, в палатах лечебных в Сокольниках было срочно освобождено два помещения. Для проживания больной, вернее, пострадавшей дамы, и маленькая операционная, вроде как фельдшерский пункт.
Ну-с, процесс пошел.
Не будем рассказывать подробности. Они понятны.
Пациентка была усыплена хлороформом.
Генрих Иванович при ассистенте Николае Мясникове произвел частичную, но на 80 %, ампутацию левой кисти.
Медсестра Ольга тем временем выбирала из тела осколки стекла, обрабатывала йодом. А осколки аккуратно складывала в кювету по приказу доктора Генриха Ивановича. Который, кстати, в этой лечебнице был почитаем всеми, но особенно младшим сестринским персоналом.
Все было закончено. Теперь – только бы проснулась. После наркоза.
Конечно, графине Елизавете нужно было время, чтобы понять, где она, что с ней и почему так больно. Тело, особенно ноги, жжет немилосердно, а уж про левую кисть и говорить нечего.
Тут состоялась беседа Генриха Ивановича и девицы Елизаветы.
– Ну-с, голубушка, здравствуйте. Давайте знакомиться. Я ваш врач Генрих Иванович. Вы в клинике господина Куперника, Маркела Абрамовича, что в Сокольниках.
– Я знаю вас, доктор.
– Нет-нет, уважаемая, пока не знаете, но вот теперь мы уже практически знакомы. И, как говорят немцы, готт мит унс[11].
– Да нет, я с вами, доктор, знакома. Когда я умерла, вы были со мной. Но недолго. Затем, – Лиза помолчала немного, – какой-то сиреневый туман, и вы ушли. Вот я вас снова вижу, значит, я еще мертвая. Со мной это уже было, когда меня и моего Ванечку хотели повесить. – И она неожиданно заплакала.
«Бред, конечно, после хлороформа. Но пройдет», – подумал Саймс. Он велел дать больной немного валериановых капель, положить грелку к ногам и снотворные порошки. Пусть поспит.
Сутки прошли хорошо. Саймс, по настоятельной просьбе Маркела, из клиники не отлучался, к больной были приставлены две сиделки, тихие монахини из Святоспасского подворья. Да и сестричка Ольга заходила. Меняла многочисленные марлечки на порезах и тихонько поглядывала на культю левой руки.
По общепринятому медэтикету ампутированному о его потере или беде сразу после наркоза не говорили. Это все потом, потом.
Отобедала Елизавета Николаевна неплохо, одну паровую котлетку куриную да чуть пюре. И кисель, кисель. Кисленький, из непонятной ягоды, но Лиза просила его на тумбочке прикроватной оставить.
Доктор же вновь зашел. Весь персонал уже знал: лежит графиня Миттрах, красоты необычайной. И, мол, доктор наш влюбленный в нее прям без памяти, теперь здесь днюет и ночует, и молится в Преображенском храме, и свечки ставит, ставит.
Конечно, неправда, хотя красотой тела и лица наш эскулап, твердых взглядов Генрих Иванович, был немало удивлен. Скажем так.
Но в настоящий момент его заботили две вещи. Желательно было узнать, что же произошло с графиней. И, второе, как бы поосторожнее ей рассказать про руку. Все-таки для дамы света, да еще незамужней (это ему Маркел сказал), это известие – травма психологическая. Так-то вот.
– Здравствуйте, графиня Лиза, это снова я вам надоедаю, – начал Генрих свой визит.
– Да нет, что вы, доктор. Я вам так признательна, вы меня просто вытащили из огромной беды.
– Спасибо, хотя это мой долг. Вот только не смог спасти левую ладонь.
Неожиданная реакция Генриха удивила.
– Да ладно, все же рука-то сохранилась, уже хорошо. – «Как рассуждает, – мелькнуло у Генриха, – видно, шок уже прошел». – Правда, еще очень больно.
– Я решил, графиня, вам дать уколы с морфием. Морфин боль заглушает, только боюсь, чтобы не было привычки. Это очень опасно для пациента. Ну-ка, голубушка, расскажите мне, что же произошло. Я такого еще не видал, а пришлось повидать уже многое. Особенно в Российской империи. И не бойтесь, я могу хранить тайны.
– Да все тривиально, доктор. Я купила новое изобретение, примус. Залила, зажгла спичку и… дальше не помню ничего. Только взрыв сильный, да стекла почему-то полетели в комнату, вот и руку, что придерживала примус, обожгло и дернуло. А дальше я уже была не в себе. Бросилась, в чем была, к Маркелу. Я рядом квартирку в доходных домах снимала. Теперь, видно, не сдадут. А с Маркелом мы старые знакомцы. И проживаем рядом. Да иногда у князя Голицына на вечерах встречались.
Тут в палате повисла тишина изумления. Изумлялся доктор, ибо о судимости Маркела он знал, а вот о князе Голицыне не слышал.
Вид у доктора был такой обескураженный, что Лиза рассмеялась. Хотя смеяться было больно. И ногам, и животу, и рукам – везде эти стеклянные осколки побывали.
– У меня к вам просьба, доктор. Уж вы подтвердите, ежели полиция будет к этому событию проявлять любопытство, то расскажите, что сейчас от меня услышали. А то они начнут… – И Лиза снова задремала.
Видно, укол ей сделали, потому что вместо кошмаров, которые ее мучили с определенной поры, сквозь дрему заскользил туман, как поют – сиреневый, а она тихонько снова стала маленькой, нет, просто очень маленькой девочкой. Теплая тетенька тихонько несла ее к саням, а что-то солененькое капало и капало на личико. И шептала эта тетенька, сторожко оглядываясь по сторонам:
– Лизонька, запомни, радость моя, ты царская доченька. Только Бог не услышал молитвы наши. Но тебе будет хорошо, ты только не забывай, не забывай…
Графиня Миттрах не забывала, не зная что, но засыпала, и туман, туман…
«Видно, дело идет к лучшему, уж и жар почти спал», – подумала сиделка-монахиня, проведя тихонько сухой своей рукой по лбу Лизы.
– Да, да, мама моя, я так по тебе тоскую, – пробормотала Лиза, и вновь – туман сонный тихонько заволакивает палату.
Автор не утверждает, что это доподлинные портреты наших героев – Фомы Ильича с супругой, Фемистокла Ивановича с супругой и Маркела Авраамовича с супругой. Но жители Басманных переулков утверждают: «Нет, это оне, барин, оне, хорошие были люди, церковь чтили и богоугодные дела делали весьма, весьма».
Старая Басманная до сноса домов справа
Басманная больница на Новой Басманной
Старая Басманная
Площадь Разгуляй. Дворец Брюса, ныне Институт строительный