Зов тальянки

Яков Иванович Седых не имел ни одной награды, хотя все четыре года он был на войне, варился в её горячем котле, погибал и чудом воскресал. Это уж потом, с годами, стали ордена и медали слетаться к своему герою, украшать его грудь. А до этого, с войны… похоронка за похоронкой, сохранившиеся у родных на божничке, за иконкой – всё его отличие за ратный труд.

Первую похоронку семья получила в августе сорок первого. В ней сообщалось, что Яков Иванович Седых погиб смертью храбрых в Белоруссии, на высоте 148,7. Яков Иванович и в самом деле был в том бою, но смерть его не взяла. Полуживого солдата спасли местные жители и выходили. А потом партизанский отряд, где Яков Иванович также воевал и где тоже был не раз на грани жизни и смерти. Позже, контуженным, он попал в плен, а затем перемещён в концентрационный лагерь близ города Штокенброк. И потянулись долгие дни и месяцы в мытарствах по лагерям: немецким, а после победы – американским и советским…


В конце сентябре тысяча девятьсот сорок седьмого года по дороге, бегущей меж широких полей, невысоких лесистых взгорков, через тёмные овраги, пахнувшие прелью и прохладой, шёл человек. Шагал, не торопясь, с посохом из сухостоины в руке и с тощим вещмешком за спиной. Одет он был в шинель, в гимнастёрку, в солдатское галифе и в сапогах. На голове шапка с пятном от звезды. Путь его был долгим, и он, похоже, уже притомился. После каждого километра пути путник приостанавливался, присаживался на какой-нибудь пенёк или сушину и задумчиво курил, оглядывая знакомые и призабывшиеся места родины.

Особенно долго сидел он на берегу Тугояковки под раскидистой ивой, что нависла над речкой. Долго они манили к себе, жили в памяти. Подтапливали сердечным теплом, пылкой нежностью и страстью. Здесь, под этими ветвями, спряталась их первая любовь… А любимая, желанная осталась ждать его в деревеньке Сураново. Сколько песен здесь было спето под звонкую гармонь, развесёлую «Тальянку». И эта память звала и звала…


В доме старой Амосихи шло веселье. Она выдавала дочь замуж во второй раз. День катился к вечеру, когда на лавку у заплота присел притомившийся путник. Положив палку на ноги, он достал кисет и, не торопясь, стал скручивать цигарку. Из дома из открытых окон доносились голоса, а кто-то зычно, перекрикивая всех, доказывал, что у него вино горше, чем у других.

– Нужно подсластить! Анна, Игнат – горько!

– Горько!..

Молодые, видимо, стеснялись и долго не могли выполнить просьбу. Но потом голоса ненадолго стихли, и вновь оживление с одобрительными возгласами:

– Молодцы!.. – что означало всеобщее удовлетворение.

Из воротец часто появлялись соседки и бежали по домам. Возвращались обратно кто с чем: кто со стряпней, кто с овощами, кто с самогонкой. Прохожий старался на них не глядеть, чтобы не смущать сельчан своим присутствием. Сидел понурый, погруженный, как видно, в невеселые думы.

Однако он не остался незамеченным. Видимо, кем-то предупрежденная, мать невесты, старушка, худенькая телом, добрая душой, сама вышла к нему и упросила войти в дом, не погнушаться столом и разделить их радость. Тот начал было отказываться, дескать, он тут случайно, у него дальний путь и неудобно стеснять честную компанию…

Но его возражение ещё больше распалило старушку.

– Случайный прохожий, касатик, – это к счастью. Примета такая.

Прохожий согласился, но с одним уговором, чтобы хозяйка не сажала его со всеми за один стол, а угостила где-нибудь в кухне.

За перегородкой под часами-ходиками сел гость на крашенную лавку. Шинель, шапку повесил у входа на вбитый в стену деревянный костыль, там же оставил вещмешок и палку и теперь, повернув седую голову к простенку, смотрел на семейные фотографии в деревянной рамочке, некогда умело вырезанной мастеровой рукой хозяина, давно покинувшего этот дом.

Хозяйка поднесла граненую стопку, поставила пельменей в глиняной чашке и тарелку салата из наструганной свежей капусты с луком.

– Выпей, касатик. Выпей за здоровье молодых и закуси.

– Спасибо, мамаша. За здоровье, так за здоровье.

Голос у гостя глухой, сипловатый, как у простуженного.

Выпив, он поморщился.

– Ну, вот и хорошо, – похвалила старушка. И спросила: – Ты вот назвал меня мамашей, а сам-то намного ли младше будешь? Как прозывают?

Тот замешкался было, ткнул вилкой в капусту.

– Иваном, – ответил гость. И, чуть помедлив, добавил: – А старят, мамаша, не только годы.

Она понимающе, по-утиному покивала головкой, повязанной в платочек, и заторопилась.

– Ну, ты, касатик, кушай. Што надо, я тут.

Гость ел не спеша. Хлеб отламывал кусочками от ломтя, клал в рот и жевал его медленно. Также медленно ел пельмени.

Предоставленный самому себе, гость вновь погрузился в просмотр домашних реликвий.

– …Эй, дядя, ты часом не оглох?

Гость очнулся и медленно повернул голову. Старушка стояла перед ним с наполненной стопкой.

– Выпей, касатик, ешо… – сказала и осеклась. В глазах «касатика» стояли слёзы.

– Спасибо. Больше не могу, – и кивнул на фотографию, где стояла пара молодых первого брака. – Дочка-то за второго выходит?

– За второго, касатик, – ответила хозяйка, приложив к губам уголочек передника.

– А где же тот?

– Игде? Там, на войне где-то… Хороший малый был.

– Погиб, значит?

– Погиб. – Она тяжело вздохнула и быстро-быстро заморгала, сгоняя с глаз слезу.

Вышла на кухню невеста. Красивая, ладная, с голубыми глазами – как небо! – в светло-синем ситцевом платье… У Ивана зашлось сердце, смежились веки.

Невеста глянула на седой ежик незнакомца, на изрытое оспой и старостью лицо и вначале будто бы притихла, словно натолкнулась на что-то знакомое. Однако согбенная, тощая фигура в полувоенной форме отогнала смятение.

– Ты пошто не пляшешь, Аня? Аль подать чего надо?

– Нет, мама. Ничего не надо. Душа моя неспокойна. Вот как будто какая тревога мает что ли… Нужна была эта свадьба… – отмахнулась с грустью.

– А как же, Анюта?..

– Эх, мама… – Анна прижалась к матери, поцеловала в голову. – А плясать-то тут не под что. Нет моего игралюшки, и никто не постелет мне пол красным бархатом… – и, пошатываясь, вышла на улицу.

Старушка всхлипнула в передник, отёрла глаза и сказала гостю:

– Плоха у нас ноне свадьба. Через силу. А выходить ей надо. Малый без отца растёт, дом жухнет. Тут путный мужик нужен, здоровый. – И вдруг спросила: – Сам-то ты чей? Откуда и куда идёшь?

Гость задумчиво ответил:

– С войны иду.

– Дык она когда закончилась.

– Война-то кончилась, да не для всех разом. Кое-кому пришлось и после войны за себя повоевать. В плену я был у немцев. Потом у американцев. Фашисты – в тифозных бараках морили, те – душу мотали. Потом свои разбирательство вели почти полтора года. Вот оттого и призапозднился.

– Ну, а семья-то есть?

– Была… когда-то… – гость замялся. – Хожу, ищу.

Старушкины глаза всё зорче приглядывались к незнакомцу, и тень не то недоумения, не то сочувствия проходила по её лицу.

– А скажи-ка мне, касатик, может ли быть такое, чтобы человек на войне пять разов погибал?

– Может, мамаша. Может. И пять, и десять…

– И в живых остаться?

– Всякое может быть… – пожал он плечами, глядя в окно – во дворе у черёмухи стояла невеста. Он вздохнул и добавил: – На войне чего только не может быть…

В горнице плясали под «хромку». Гармонист фальшивил, то сбивался, то затягивал такт, а то и просто наигрывал на одних басах.

– Неважнецкий игрок, – заметил гость.

– А, Ромка, Ефима сынишка, играт. Не умет ладом. Сам-то Ефим не может, руки нет. – И с грустью добавила: – Наша-то «тальянка» сколькой уж год без хозяина скучат. А бывалыча… – Сверкнула влажными от нахлынувших воспоминаний глазами.

Вышел жених. Невысокого роста, но ладно скроенный крепыш. Недурен лицом. В костюме, в петлице которого сидела головка белой розы, едва начавшая распускаться. В хромовых сапогах.

– Ма, где Анюта? – спросил он, снисходительно глянув на «шилом бритого» незнакомца, дескать, пусть потчуется, коль зашёл.

– Во двор вышла, – кивнула старушка в сторону выхода.

Игнат вышел в сенцы и, протопав чечёткой по ступенькам крыльца, подошёл к Анне. Его рука было приобняла за плечи невесту, но она отстранилась.

Гость отвернулся.

– Так говорите, мамаша, некому сыграть на «тальянке»? – вдруг спросил он.

– Нет, касатик, некому. Счас всё на трехрядках наяривают, да на гитарах.

– А если я попрошу, дадите попробовать? – и, видя, как хозяйка не то растерялась, не то засомневалась, добавил: – Когда-то, помнится, играл. Может, и сейчас не оплошаю. Может, и харч ваш оправдаю, повеселю компанию.

– Так пошто, касатик, нельзя? Попробуй. – Она с оглядкой на гостя пошла в горницу и через минуту вернулась со сверкающей перламутром гармонью.

Гость принял её, нежно огладил бока. Глаза его заблестели. Осторожно расстегнул мехи и, надев ремень на плечо, пробежал по кнопочкам голосов узловатыми пальцами. Смежив веки, склонился ухом к инструменту. Гармонь растягивал медленно, чтобы только самому слышать поющие звуки.

Заслышав слабый перебор, тихую мелодию тальянки, из горницы стали заглядывать любопытные. И с интересом и ожиданием они посматривали на незнакомца, дивясь тому, что отыскался-таки человек, умеющий играть на некогда горячо любимой за весёлый нрав гармони, теперь забытой, оттеснённой трехрядками и гитарами, а большей частью – по причине гибели на войне задорных игроков.

Пальцы плохо слушались. Чувствовалось, что человек давно не брал в руки гармони, не спешил, осваивал, привыкал к кнопочкам. Пожилая хозяйка стояла у русской печи, сложив руки на худой груди. С чувствительным ожиданием вслушивалась в нестройные звуки – мелодия будоражила память.

Потом послышались звуки задорной «Семеновны».

Тут выбежала из горницы бойкая на острые частушки бабёнка, гость по голосу узнал её, и потянула гармониста в горницу.

Плясали все. Пела и задорно отбивала каблуками Варвара – так звали песенницу. В паре с ней топал «громогласный» мужик, бухая сапогами. Пустой рукав военной гимнастерки, выскочивший из-под ремня, мотался из стороны в сторону. Ромка, мальчик лет тринадцати, притих возле ожившей «тальянки» и с жадностью и завистью следил за пальцами гармониста.

В горницу вошла Анна, и в растерянности или в предчувствии чего-то необычайного остановилась у косяка двери.

Как только «тальянка» стихла, Анна подалась вперёд, толкнула память на зов «тальянки», но гармонист отвернулся.

Варвара не дала поставить «музыку», присела перед гармонистом горлицей и, обняв гармонь, словно воркуя, стала приговаривать:

– Дядя Иван, милый, дорогой, поиграй, поиграй ещё. Так давно от души не плясали, не пели. Будь ласка, а?

Её хмельной бархатный говорок будто тронул сердце музыканта, и он согласился.

Уловив мелодию, Варвара запела первой:


То не ветер ветку клонит.

Не дубравушка шумит…


Песня ещё не закончилась, когда Анна присела перед гармонистом, приобняв «тальянку». Но тот вдруг встал, сдернул с плеча ремень и поставил гармонь на свой табурет. Чуть заметно поклонился, попрощался с публикой и, сутулясь в неловкости за причинённое беспокойство, вышел из горницы.

Старушка, вытирая передником глаза, норовила остановить гостя. Старалась перехватить его взгляд, чем-либо услужить, лишь бы услышать от него ещё хоть одно-единственное слово. Ей казалось, что прежде она недопоняла, не уловила чего-то такого, что помогло бы ей разгадать этого человека.

Анна вышла на кухню. Сквозь туманную зыбь следила за незнакомцем, припав грудью к углу печи. И суета матери, и поспешность гостя – как наваждение, как сон. И нет сил вмешаться, остановить путника. Оторопь и тревожное чувство чего-то неуловимого, но до боли ранящего сердце, отняли их.

Незнакомец вышел из дому. Опираясь на палку, торопливо прохромал через двор и скрылся за воротами.

Мать невесты растерянно оглянулась, удивлёнными глазами обвела гостей, сгрудившихся у дверей горницы и на кухне, остановила недоуменный взгляд на дочери, как бы спрашивала: что это было и кто это был?.. Анна стояла, не замечая ни жениха, пытающегося отвлечь её, ни гостей. Она смотрела в окно на удаляющуюся сутулую фигуру.

– Аня! – вдруг вскрикнула мать. – Анна?!.

И этот крик, как толчок, вывел дочь из оцепенения. Сердце всколыхнулось. Безрассудно повинуясь его силе, его порыву, выбежала из дома. Мелькнула за окном и, разметав где-то за оградой туфли, бежала босиком по пыльной дороге.

– Яша-а! Яшенька-а!.. – услышал Яков Иванович за спиной и обмер.

Голос был тот, родной, который слышался во сне, в бреду, что грезился наяву, заставляя бороться, требуя выжить. Голос, на зов которого он столько лет шёл, который долго ждал и жаждал услышать. И вот он! Остановись, обернись…

Яков Иванович будто попал в бушующий поток. Ноги с трудом повиновались, и что ни шаг, то тяжелее идти. Дорога волнами текла навстречу, играя рябью. Но он упрямо шёл, надеясь, что человек, его зовущий, отстанет от него, поймёт, что ошибся. Какая он теперь ей пара, такой красивой, молодой…

– Яша-а! – женщина догнала и повисла на его плечах.

И он вдруг почувствовал, что нет сил сопротивляться, нет сил оттолкнуть. Опьяняющая покорность вязала по рукам и ногам.

– Ты… Ты, Яша! Наконец-то…

«Зачем? Зачем?» – вспыхивала в сознании трезвая мысль и тонула, вязла в затуманившемся мозгу.

– Я только повидать… тебя… сынишку… Я догадывался, что он есть. Хотел увидеть вас хотя бы издали…

– Яша! Ах, Яшенька! Чудак мой долгожданный… – Она глядела на него, плача и смеясь, целовала впалые глаза, изрытое оспой лицо, шрамы.

– Нет, нет, Аннушка! Я теперь не тот, какого ты ждала. Ни молодости нет, ни здоровья…

– Яша, Яша, что ты говоришь? Родной мой, я тебя ждала любым. Больного – вылечу, раненого – выхожу, а старость сама от нас отступит. Пойдём, пойдём домой… – И повела.

Они пошли, покачиваясь, пьяные от счастья.

На этот раз Яков Иванович сдался в плен добровольно.

Загрузка...