Лиана осталась одна среди незнакомой ей обстановки. В первую минуту она поддалась невольному чувству страха, пробежала по всем комнатам и проверила все двери. Нет, она не была пленницей, даже стеклянная дверь одной из комнат, ведущая в сад, не была заперта, и ничто не мешало ей спастись бегством из этого дома… Бежать? Да разве она не добровольно приехала сюда? Разве она не могла сказать «нет», несмотря на грозные взгляды гневливой матери и слезные мольбы брата и сестры? Она необдуманно поддалась страшному заблуждению, и виной этому была ее институтская жизнь. Большая часть ее институтских подруг, аристократок по рождению, не могли выбирать себе мужа: они были уже помолвлены по воле родителей и вскоре после выпуска выходили замуж. Одна из них, красивая молодая девушка, – Лиана знала об этом, – учась в институте, всей душой любила молодого бюргера, но, несмотря на это, беспрекословно вышла за знатного старика. Под влиянием таких примеров и убеждений, поддерживаемых, с одной стороны, матерью, а с другой – братом и сестрой, Лиана думала, что подобное решение вполне естественно. Магнус и Ульрика хотели спасти ее от домашнего ада, и она, позволив себя спасти, не имела ни малейшего права обвинять Майнау в обмане. К тому же в ее сердце не было ничего, кроме желания свято исполнять свои новые обязанности. Только теперь она прозрела. Юлиана осознала, что навсегда разлучилась с теми, кого любила, и ничто не могло возместить этой потери. И она должна была поддерживать холодные отношения с человеком, с которым ее судьба была связана навсегда, который не мог любить ее и менее всего желал, чтобы и она когда-нибудь полюбила его… Впереди долгая жизнь на чужбине, без малейшей надежды на чье-нибудь взаимопонимание и сочувствие!..
Она подняла глаза, и взгляд ее остановился на голубых волнах атласной драпировки потолка. Тут только увидела она, что все стены обиты той же блестящей материей, и она точно парила в голубом эфире…
Вспомнив, с какой горькой иронией Майнау говорил о своей покойной жене, Лиана невольно подумала, что если жившая тут женщина и была упрямым, избалованным ребенком, то могла, раскапризничавшись, без опасения топать и в истерике броситься на пол – под ногами ее находился дорогой пушистый ковер, затканный нежными васильками. Во всем изящном и кокетливом будуаре не было видно ни полоски дерева или частички стены – везде, куда ни взглянешь, шелковая драпировка и мягкая мебель. Лиана отворила окно: эта покойница явно упивалась благоуханием жасмина – так сильно ощущался его аромат, и не только в воздухе, он исходил даже от дорогих кружевных гардин и тяжелых штор! Кто знает, не встрепенулась ли гневно «легкая, сотканная из кружев душа», улетевшая на небеса «на крыльях строжайшего благочестия», в ту минуту, когда вторая жена, отворивши окно, как бы вступала во владение этими покоями? Тихий голос, подобный жалобному стону, донесся до Лианы. Она затаила дыхание и прислушалась. Вошла горничная и доложила, что все готово для совершения ее туалета.
– Что это такое? – спросила молодая женщина, переступая порог смежной комнаты, когда тот же таинственный звук снова уловил ее слух.
Теперь она не сомневалась, что он доносился из окна.
– Там, напротив, на дереве висят эоловы арфы, баронесса, – ответила горничная.
Лиана посмотрела в окно и покачала головой.
– Но нет ни малейшего ветерка!
– А может быть, этот звук доносится оттуда, где уже несколько лет лежит больная женщина, – предположила девушка, указывая на видневшуюся вдали проволочную ограду, за которой возвышался обелиск красноватого цвета. – Я этого не знаю наверняка, я сама всего дней восемь как в Шенверте… Конечно, людям до этого дела нет, только в кухне говорили, что эту женщину содержат здесь из милости. Это ужасно! Говорят, что она некрещеная… Я не хожу за ограду – боюсь большого страшного турецкого вола, что там бродит, а по всем деревьям прыгают обезьяны, эти отвратительные животные! Фи!
Лиана молча прошла в соседнюю комнату и беспрекословно отдала себя в распоряжение проворной и словоохотливой горничной. Теперь на ней было роскошное платье из дорогой, затканной серебром материи, и когда через полчаса ее увидел Майнау, пришедший за ней в голубой будуар, он невольно отступил… Эта «жердь» умела носить платья со шлейфом, и у этой «жерди» были античные руки и плечи, которыми она не щеголяла только в силу полного отсутствия кокетства и присущей ей скромности, заставлявших ее скрывать их под строгим платьем… На роскошных, изящно причесанных рыжеватых волосах лежал венок из флердоранжа, который будто сверкал на голубом фоне стен, точно был обрызган золотистой росой.
– Благодарю тебя, Юлиана, что ты отказалась от любимой тобой простоты и в моем доме выглядишь так, как требует того твое положение, – сказал он ласково, однако не скрывая своего изумления.
Она подняла темные ресницы, и не светло-голубые глаза а-ля Лавальер, а большие серо-голубые звездочки, полные ума и серьезной строгости, пристально посмотрели на него.
– Не думайте обо мне слишком хорошо! – сказала она, у нее не хватало мужества так свободно говорить ему «ты», как это удавалось ему. – Не из скромности оделась я так просто в Рюдисдорфе к венцу – назовите это гордостью, высокомерием, как вам угодно… Я очень хорошо знаю, что многие женщины из рюдисдорфской мраморной галереи носили порфиру и шлейфы, и я имею на это право, которое навсегда останется за мной… Но потому-то я и не могла надеть на себя этот дорогой подарок, – тут она указала на белое, затканное серебром платье, – в родительском доме, в котором мне не принадлежит теперь ни одного камня. Я боялась, чтобы шелест его не разбудил моих славных предков, дремлющих в фамильном склепе возле алтаря, а теперь-то именно им и нужно спать непробудным сном… Здесь я – представительница вашего имени, ему и приличествует ваш подарок.
Майнау закусил губу. С неприятным чувством, удивлением и чуть ли не с гневом смотрел он попеременно то на спокойно говорившие уста, то на смело глядевшие на него глаза.
– Да, но если бы Трахенберги и пробудились, то остались бы довольны, – наконец проговорил он, саркастически улыбаясь. – Их всему свету известная фамильная гордость еще жива и умеет заявить о себе. Это, наверное, вознаградило бы их за потерю состояния, о которой ты напомнила.
Лиана ни слова не сказала ему на это, но медленно и величественно прошла в дверь, которую он отворил перед ней с низким, слегка ироничным поклоном. Сопровождая ее теперь, Майнау точно переродился: он не походил на того светского человека, который вел ее в рюдисдорфскую церковь, словно к обеденному столу; не таким он был и в лесу, когда управлял бешеными лошадьми и следил торжествующим взглядом за удалявшейся бледной герцогиней, – в эту минуту происходила в нем та же борьба, которую незадолго до этого пережила его молодая жена. Он глубоко раскаивался в сделанном им важном шаге, на который решился, поверив обещанию графини, что он обретет в Лиане такую жену, из которой может делать все, что захочет… Еще было время, еще его Церковь не освятила их союз… Вдруг шелест ее длинного тяжелого шлейфа затих. Лиана остановилась и высвободила свою руку из-под его руки. Он тоже принужден был остановиться и с удивлением посмотрел на нее. Один взгляд на ее побледневшее лицо объяснил ему, что происходило с ней. С выразительной насмешливой улыбкой взял он ее снова под руку и пошел вперед мимо парадно одетой замковой прислуги, выстроившейся в шеренгу перед церковною дверью… Значит, его решение было непоколебимо, и она пошла далее, но уже не как овечка, обреченная на заклание: гордая бабушка в зале ее предков могла бы теперь порадоваться величественным манерам своей внучки, по спокойному лицу которой нельзя было догадаться, как трепетно бьется ее сердце.
С каким блеском был выведен здесь на сцену обман! В самые счастливые дни рюдисдорфского великолепия не видала Лиана такого богатого убранства алтаря. Тысячи огней горели в люстрах, и вся оранжерея, из которой больной старик не позволил взять ни одного цветка, когда встречали новую госпожу, перенесена была сюда для придания большей торжественности священнодействию. Среди этого леса диковинных растений, покрытых чудными цветами, и тысяч зажженных свечей клубились облака фимиама в золотистых лучах заходящего солнца, проникающих сквозь высокие готические церковные окна. Как сквозь туман, видела Лиана лица множества присутствующих, в стороне – пунцовое одеяло и лежащие на нем бледные сложенные руки гофмаршала и великолепное облачение священника. Строгий и величественный, стоял он на ступенях алтаря. Юлиана невольно содрогнулась, приблизившись к нему: точно огненный поток лился из глаз этого человека, и глубокий проницательный взгляд его встретился со взглядом ее широко открытых глаз. Только после ее испуганного движения его взгляд обратился к небу, и над ее головой раздался звучный, потрясающий до глубины души голос. Священник говорил о вечной любви и преданности – какое кощунство! Безыскусные слова рюдисдорфского пастора успокоили было ее, эта же восторженная речь придворного проповедника пролила яркий свет на притворство и ложь, под прикрытием которых совершался этот союз, и каждое слово проповеди, как острый нож, входило в самое сердце. Молодая женщина трепетала перед этим священником, огненный взгляд которого не отрывался от нее, и, сама не зная зачем, она вдруг прикрыла подвенечной вуалью грудь и плечи.
Но вот кончился и этот день, самый тягостный и роковой во всей ее жизни. Настала давно желанная минута, когда она могла запереть двери отведенных для нее комнат, отделявших ее от всех обитателей замка. Отпустив горничную и сняв свой подвенечный наряд, она надела белый пеньюар. Спать Юлиана не могла – она страдала от одиночества, тосковала по своим близким, ей страстно хотелось увидеть, подержать в руках хотя бы какой-нибудь предмет, привезенный с собой… Нервно, дрожащими руками открыла она маленький сундучок, поставленный в зале по ее указанию. Сверху лежала тетрадь с латинскими сочинениями, написанными ею. Она невольно вздрогнула и бросила робкий взгляд на большой портрет, висевший напротив, – это был он, этот красавец с загадочным лицом, на котором постоянно чередовались огонь страстей и ледяной холод, выражение душевной доброты и язвительной насмешливости! Эти противоречия ужасали ее. Она торопливо свернула рукопись: даже эти нарисованные на портрете глаза не должны были видеть написанного ею.
«Майнау вытрясет из тебя твои ученые бредни!» – припомнились ей слова графини Трахенберг.
Не далее как сегодня за ужином, рассуждая об эмансипации женщин, Майнау с презрением заявил, что не знает, какая женщина более заслуживает осуждения – та ли, которая не исполняет своих материнских обязанностей, кокетничая и предаваясь удовольствиям, или та, которая выгоняет из своей комнаты детей, чтобы сочинять стихи или писать ученые статьи. Видите ли, чернильное пятно на руке женщины для него несноснее дурного обеда.
Она подошла к письменному столу, чтобы спрятать в нем от посторонних глаз этих немых свидетелей своей прежней духовной деятельности. Стол был сделан из розового дерева – самое совершенное произведение, когда-либо выходившее из-под руки художника. Каким мыслям предавалась, сидя тут, умершая с ее воздушной, неспокойной душой? Столешница чуть ли не гнулась под тяжестью дорогих безделушек и статуэток, которые все как одна были более или менее легкомысленные, а отнюдь не благочестивые. Лиана с трудом выдвинула один из ящиков стола – он был доверху наполнен свертками с золотыми монетами; очевидно, то были деньги, назначенные ей «на булавки». С испугом задвинула она ящик и заперла его на ключ. Это открытие и душный воздух, пропитанный запахом жасмина, побудили ее выйти в соседнюю комнату и отворить стеклянную дверь в сад. Из-за опущенных гардин Лиана не знала, что на безоблачном небе ярко светит полная луна. Она невольно отступила – таким ослепительным, таким необыкновенным показался ей этот Шенверт, окруженный скалистыми горами с остроконечными вершинами. Частично эти горы были покрыты чудным вековым лесом… Казалось, что они, подобно драконам с оскаленными зубами, окружив Шенверт, стерегли это сокровище… Юлиана вышла на веранду, крышу которой поддерживали колонны. Какой резкий контраст представляло собой новейшее убранство комнат и сероватые от времени колонны, гордо поднимавшиеся в своей строгой красоте и облитые теперь лунным светом. Не чувствовалось ни малейшего ветерка, хотя выше, вероятно, было движение воздуха, потому что эоловы арфы издавали по временам тихий трепетный звук.
Среди этой торжественной тишины ночного часа вдруг послышались приближающиеся шаги. Испуганная Лиана спряталась в тень за колонну, и в ту же минуту из-за северного угла дома выбежал ребенок. Это был Лео. На босых ногах его были туфли. Наскоро надетые зеленые бархатные панталоны он поддерживал обеими руками, а ночная рубашка, обшитая кружевами, была расстегнута и спускалась с плеч… Ребенок робко осмотрелся и побежал еще быстрее к проволочной ограде. Лиана, неслышно шагая, следовала за ним.
– Что ты тут делаешь, Лео? – спросила она, удерживая его.
Он испуганно вскрикнул.
– Ах, новая мама! – сказал он уже спокойнее. – Ты скажешь об этом дедушке?
– Если ты намерен поступить дурно, то конечно.
– Нет, мама, – заверил он ее, тряхнув локонами. – Я только хочу дать Габриелю эти шоколадные фигуры – я не сам взял их, право, мама! Господин Рюдигер положил их мне за ужином на тарелку. Я всегда прячу их для Габриеля, но наутро не нахожу уже их в кармане: фрейлейн Бергер очень любит их, она целый день жует и всюду шарит, противная…
– Да где же эта фрейлейн Бергер? – спросила Лиана.
Наставница была представлена ей после свадьбы и произвела на нее очень благоприятное впечатление.
– Она играет в фанты в классной комнате и не позволяет мне входить туда – она заперла дверь, – проворчал Лео. – Они там ужасно шумят и пьют пунш, я слышу это сквозь замочную скважину… Я сегодня совсем не видел Габриеля, потому что дурно вел себя, но покойной ночи я ведь могу пожелать ему? – проговорил он с обычным для него упрямством. – Могу я, мама? Да, могу?
Он просил хотя и настойчиво, но с полным доверием ребенка к матери. Радостно встрепенулось сердце молодой женщины: этот упрямый ребенок с первой минуты добровольно подчинялся ее материнскому авторитету, и луч счастья проник в ее изболевшуюся, опечаленную душу. Она обняла мальчика и нежно поцеловала его.
– Дай мне конфеты, Лео. Я сама отнесу их Габриелю. Ты должен теперь лечь спать, – сказала она и протянула руку. – Я передам ему от тебя «покойной ночи». Но где я найду его?
Лео охотно вывернул карманы и высыпал конфеты в красивые руки матери. Она улыбнулась: такого шоколадного изобилия нельзя было показать деду. Выговор, сделанный за фруктовое мороженое, не ускользнул от ее тонкого слуха.
– Ты должна идти туда, мимо пруда, – объяснил мальчик, указывая на проволочную ограду. – Но только в дом нельзя входить, дедушка это строго запретил, а фрейлейн Бергер говорит, что там живет колдунья с длинными зубами. Конечно, это глупости, и я не боюсь. Ведь не кусает же она Габриеля?
Молодая мать застегнула рубашечку Лео и повела его за руку обратно в замок… У потолка была подвешена лампа с зеленым граненым стеклом, освещавшая магическим светом спальню ребенка. Постель царственного дитяти не могла бы быть роскошнее и изящнее постели этого потомка Майнау. Но, несмотря на всю окружавшую его роскошь, на шелковый полог, на дорогие кружева и шитье, украшавшие подушки и простыни малютки, бедному ребенку недоставало нежной заботы… Его сна не охраняла добрая любящая рука, хотя бронзовый ангел и поддерживал шелковые складки полога и простирал над ним свои блестящие золотые крылышки…
Из соседней классной комнаты доносились веселый хохот и звон стаканов. Лиане казалось, что душа умершей матери должна, грозная, витать здесь и чертить на стене «Mene, Tekel…»[9] забывшей свои обязанности наставнице.
– Мама, – сказал ребенок робко и торопливо, лаская ее своими маленькими ручками, в то время как она заботливо укрывала его одеялом, – как хорошо, когда ты здесь! Ты всегда будешь приходить? Первая мама никогда не приходила к моей кровати… А ты и правда пойдешь к Габриелю и отнесешь ему от меня шоколад?
Лиана пообещала. Успокоенный ребенок склонил свою головку на подушку, и минут через пять его ровное дыхание показало Лиане, что он уже заснул. Неслышным шагом вышла Лиана из комнаты и заперла снаружи дверь, в которую он выбежал.