– Восьмое воскресение по Пасхе сошел Святой Дух на апостолов, учеников Иисусовых. И сделался необычайный шум, и ветер, и явились им языки огненные, разделяющие их, и почили по одному из каждого из них. И стали они говорить на языках разных, дабы сообщить весть Иисусову миру всему, и исполнились они Духа Святого. И началась от Сошествия Духа Святого Церковь Христова, и открылась апостолам, а от них и людям прочим ясность учения Христова: Бог-Отец творит мир, Бог-Сын спасает людей от порабощения дьявольского, Бог-Дух освящает мир чрез Церковь христианскую…
Так говорила бабенька.
Севушка слушал ее вполуха, потому как вокруг творились вещи более интересные: дома утопали в зелени и цветах, люди дарили друг другу подарки, дамы держали в руках березовые веточки и улыбались ему. И он улыбался им в ответ. А одна барышня, похожая на его старшую сестру, которая давно улетела жить на небеса, подарила ему милого ангелочка из белой глины.
– Смотри, как он на тебя похож, – улыбнулась барышня, вкладывая ангелочка ему в ладонь. – Или ты на него. Будь счастлив, малыш, – добавила она и поцеловала его в щеку.
Самое главное началось после окончания праздничной службы в храме, когда они отправились на Девичье поле – любимое место празднования москвичами Троицына дня. Особенно когда на Девичье поле совсем недавно было перенесено Подновинское гулянье. Празднование Троицына дня «под Девичьим», как говорили москвичи, было уже столетней традицией. На Девичьем поле был даже открыт первый в России казенный народный театр, где представления по воскресным и праздничным дням давались бесплатно.
Это было и вправду настоящее травяное поле. Оно тянулось от Плющихи и Зубовской улицы до Новодевичьего монастыря. Но на Троицын день это было не поле, а целый праздничный «гуляльный» город, состоявший из десятка балаганов, катальных гор, каруселей, артистических площадок, райков и торговых палаток.
Так уж было заведено: перво-наперво надлежало прокатиться с катальной горки. Испросив разрешения у бабеньки, Севушка дважды съехал с горы – конечно, под неусыпным ее наблюдением. Хотел было подняться на гору в третий раз, да бабенька не позволила.
– Нам надо спешить на представление, – сказала она и повела Севушку к шапито, шатровая крыша которого виднелась саженях в пятидесяти.
Пока шли до балагана, полюбовались на дрессированных собачек, прыгающих в кольца и гуськом семенящих меж ног клоуна с красным накладным носом.
Потом им по дороге попалась раскрашенная карусель. Севушка молча посмотрел на бабеньку, и взгляд его был много выразительнее слов. Глаза молили: позволь покататься! Бабенька позволила, и Сева проехался на карусели целых два круга. Иногда мальчик закрывал глаза, и тогда казалось, что он летит и этот полет не кончится никогда…
Где-то совсем близко вдарил бравурным маршем духовой оркестр. И вслед за этим, перекрывая мелодию оркестра, закричал на все Девичье поле зазывала-раешник:
– А ну, па-адха-ади, честно-ой наро-од, на парижские картинки па-агля-ади!
Часть гуляющей публики пошла на крик зазывалы, увлекая за собой и бабеньку с Севой, – такая на поле была теснота. Подошли к райку – деревянному ящику на колесах с увеличительным стеклом спереди.
– Подходи, подходи, – кричал раешник, молодой парень, весело поблескивая бойкими карими глазами. – Град парижский погляди! Кто в Париже не был – будет. А кто был – не позабудет.
Когда публики собралось достаточно, парень стал вращать ручку деревянного ящика. Лента, вложенная в него, стала раскручиваться, и появились картинки, увеличенные линзой: площадь Вогезов, дворец Короля и Королевы, река Сена с пароходиком на ней, какая-то дама в шляпке со страусиным пером и боа, держащая в руке букет цветов. И рядом с ней – господин в цилиндре и монокле, не сводящий с нее глаз.
– Парижские моды, – прокомментировал раешник, – не для работы на огороде!
Новая картинка изображала двух парижских дам в огромных шляпах с пышными перьями, закрывающими лица. Чуть вдалеке стоял пузатый господин с окладистой бородой и, заложив руки за спину и покуривая сигару, наблюдал за дамами. Он был похож на известного московского купца первой гильдии Старцева, владельца медо-воскотопленного завода. Заметили это многие, в том числе и парень-раешник. И не преминул для сей картинки вставить реплику:
Вот веселый град Париж,
как приедешь – угоришь!
А с Рассеи господа
ездят водку пить туда.
Едут с денежек мешком,
а назад идут пешком…
Бабенька засмеялась вместе с публикой. Сева удивленно посмотрел на нее: что она нашла такого веселого в этих картинках? И подергал ее за руку: мол, пойдем.
И они пошли дальше, прикупив у разносчика-офени пряников и орешков. Разносчик, крепкий мужчина годов сорока, оглядев бабеньку, не удержался и произнес:
– За хрусткие орешки каленые зацелуют мужики ядреные.
Под ядреным мужиком, наверное, офеня имел в виду себя. Бабенька зарделась, как красна девица, но обиды на лице Сева не заприметил. Скорее, наоборот…
Балаган-паноптикум обошли стороной. Вернее, обошла бабенька, а Сева просто был при ней. И правда, ни к чему глазеть на разных уродов: карликов кривоногих с головами-арбузами да сисястых баб с усами и бородой. А вот на фокусника посмотрели – ловко он из шляпы своей пустой через пару мгновений кролика за уши вынул.
Наконец-то! Вот они, двери шапито, раскрыты настежь. Над ними балкон не балкон, а так, раус. На раусе стоял дедок в косоворотке и стоптанных лаптях. Хи-итрый такой, и на язычок острый. Говорит, к примеру, хозяин балагана:
– Сейчас у нас будет плясание, ломание и лошади ученые, кои счет знают.
А дедок подмигнет публике и по-своему скажет:
– Сейчас у нас будут Таланья, Маланья и ложки ученые, кои мед знают.
Внутри все как в настоящем цирке или театре (хотя Сева ни разу в театре не был): ложи, места и загон, где полагалось стоять, но не сидеть. Когда с рауса зазвучал звонок, бабенька и Севушка уже разместились в ложе.
Давали Арлекинаду – пьесу итальянского театра масок, переиначенную на русский лад. Смысл в ней был таков: бедняк Арлекин, или Ваня, очень хотел Коломбину-Маню (в смысле – жениться), и так сильно хотел, что отец Мани, богатый купец Кассандр, или же, по-нашенскому, Ипполит Филиппович Расторгуев, ничего с этим поделать не мог. Зато Пьеро, то бишь Петр Самсонович Лычкин, служивший у Ипполита Филипповича приказчиком, строил всяческие козни, чтобы поссорить Ваню и Маню. Потому что сам очень хотел Маню (в жены). Он обманным путем заманил Ваню в ящик и затем распилил его, после чего верхняя часть туловища Арлекина отделилась от нижней. Однако любовь Мани к Ване была столь велика, что Ваня не помер. Более того, он вышел из ящика совсем и не разрезанным пополам, а обновленным человеком. Даже нательная рубаха на нем оказалась новая, только надеванная, равно как полосатые штаны и картуз. А вот Пьеро-Лычкину не повезло. Он с горя или страшного похмелья украл у своего благодетеля деньги из кассы, был арестован полицией и отправился на каторгу. Словом, настоящая любовь делает чудеса, и строить влюбленным козни себе дороже, – такова была мораль представления.
Выйдя из балагана, подивились на медвежью потеху, когда на предложение дрессировщика показать, как молодая девица собирается на свидание, медведь садился на тумбу, тер одной лапой морду, показывая, что он белится и накладывает на лицо румяна, а другою лапою вертел перед собой, будто так и эдак смотрелся в зеркальце.
Когда они выходили с Девичьего поля, навстречу им повстречался нищий.
– Пода-айте, Христа-а ради-и, на хлебушек, – жалостливо пропел он тонким голоском, пыхнув на них таким перегаром, что Сева невольно закашлялся, а бабеньку едва не стошнило.
Сева машинально сунул руку в карманчик и нащупал четвертак. Ему было жалко его, ведь он копил почти три недели, чтобы потом разменять у бабеньки всю мелочь на одну эту монету. Он не истратил его на орешки и сладости, не прокатился лишний раз на карусели, а ведь так хотелось! Еще раз посмотрел на жалкого нищего и со вздохом вытащил монету.
– Нате…
– Благодарствуйте, мил человек, – мигом схватил монетку нищий и спрятал ее в один из бездонных карманов своей рванины. И тотчас отвалил в сторону.
– Постеснялся бы у младенца деньги брать, – бросила ему в спину бабенька и, обернувшись к Севе, нахмурила брови: – Тебе кто разрешил деньгами распоряжаться?
– Я сам, – ответил Севушка и недоуменно посмотрел на нее: – Они же мои!
– А ты их заработал? Чтобы вот так раздавать направо и налево пьяницам всяким да нероботям? – продолжала сердиться бабенька. – Лучше бы ты этот четвертак в монастырскую кружку бросил…
– Что я такого плохого сделал? – продолжал недоумевать Сева. – Я же сделал доброе дело: подал нищему на пропитание.
– На пропитание? – переспросила бабенька и ответила сама себе с большим сарказмом: – Ка-ак же! Да он уже, поди, в кабаке сидит и водку хлещет. Да и дело твое – доброе ли – еще большой вопрос. А ну как он выпьет и буянить начнет? Лиха какого-нибудь натворит, не ровен час? В участок попадет, потом его в работный дом отправят. А там он чахоткой или еще чем-либо занедужит и отправится раньше срока к праотцам. А все оттого, что ему четвертак нежданно-негаданно перепал. От тебя, стало быть… Вот твое «доброе дело» как аукнуться может.
– Но я же хотел как лучше! – чуть не плача, воскликнул Сева. – Он же на хлебушек просил…
– Я понимаю, что ты хотел как лучше, и что намерения у тебя были благие, – погладила его по голове бабенька. – А ты знаешь, куда ведут эти твои благие намерения?
– Куда? – раскрыл глаза Сева.
– Прямиком в ад.
Она тогда казалось ему старухой. Мудрой сорокапятилетней старухой. Даже тридцатилетние мужчины и женщины казались ему очень пожилыми людьми, которых из-за их старости надлежало слушаться. Так что про благие намерения, ведущие в ад, Севушка запомнил хорошо. Очень даже хорошо.