Царизм во сто раз хуже кайзеризма.
Самый быстрый способ закончить войну – это потерпеть поражение.
Она хоть и уродливый, но все же наш ребенок.
Нет ничего более невероятного, невозможного, фантастического, чем революция за час до того, как она разразилась.
Октябрьский переворот 1917 г. в Петрограде, поставивший крест на либерально-демократической перспективе Российской революции, являлся тем не менее логической ступенью в ее динамике. За полгода, прошедшие с момента свержения самодержавия, в свободной российской прессе неоднократно звучало выражение «дальше некуда». Осенью вектор общественных ожиданий стал указывать в направлении Бонапарта, неважно, левым (А. Ф. Керенский) или правым (Л. Г. Корнилов) окажется его идеологический мундир. То, что его приход к власти опередили российские якобинцы, мало кому показалось удивительным. Удивительным оказалось другое – то, что их диктатура пережила и гражданскую войну, и «самотермидоризацию», и в конечном счете закончила свое существование летаргическим сном.
Внешняя угроза в образе иностранной интервенции сыграла на руку и французским монтаньярам, и российским большевикам. Если первые сделали ставку на национальную мобилизацию, то вторые имели в своем арсенале идеологическое оружие индустриальной эпохи – революционный марксизм. Он не отделял, а вписывал Россию в общеевропейскую логику развития, обещая социальным низам скорое освобождение от эксплуатации, нужды и бесправия. Ошибались те из современников, кто считал, что идея мировой пролетарской революции была лишь удобным и привлекательным знаменем для партии беспринципных макиавеллистов. Все было гораздо сложнее.
Захватив власть (и формально объявив о передаче ее Всероссийскому съезду Советов), Ленин и его соратники не собирались отказываться от возложенных на себя международных обязательств. Первый из декретов нового правительства обещал мир не только народам России, но и всех воюющих стран. В нем не было призыва превратить империалистическую войну в гражданскую, однако это не означало, что лозунг, который на протяжении военных лет отстаивали большевики и их немногочисленные идейные последователи за рубежом, был снят с повестки дня. Принципиально новым моментом стало то, что Декрет о мире не разделял воюющие державы на «своих» и «чужих». Лидеры большевизма ни на секунду не усомнились в том, что верность пролетарскому интернационализму остается их путеводной звездой. Судьба их собственной страны была лишь производной от марксистской схемы исторического прогресса. А значит, Октябрьский переворот не удалял, а возвращал Россию в эпицентр принятия глобальных решений, хотя линия размежевания в нем должна была пройти уже не по географическому, а по классовому принципу.
«Теперь мы будем играть партию в мировом масштабе, – писал Карл Радек английскому журналисту Артуру Рэнсому на исходе Первой мировой войны. – То, чем мы были для России, надо расширить, и я убежден, что не минует полгода, как наши люди будут во главе движения во всех столицах Европы»[62]. Отсутствие политического опыта и навыков государственного управления большевики компенсировали безоглядной верой в железные законы истории, олицетворением которых являлись миллионы рабочих в европейских странах, готовых прийти на помощь первой победоносной пролетарской революции.
Правящие круги стран Четверного союза с неподдельным восторгом встретили известия о захвате власти большевистской партией, дошедшие до них через телеграфные агентства нейтральных стран. Их восприятие российских событий определялось перспективой скорейшего окончания войны на Востоке. Очередной переворот в Петрограде рассматривался не как начало нового этапа революции, а как ее бесславное завершение. Ленин и его партия выступали в роли силы, чуждой России и русским, а потому были обречены на быстрое поражение. Исходя из уверенности в скором падении «максималистов» (так называли большевиков в Германии), дипломаты рекомендовали правительству занять позицию стороннего наблюдателя. «Попытка связать будущее русско-немецких отношений с судьбами людей, которые в России сейчас стоят у власти, была бы, вероятно, серьезной политической ошибкой»[63].
С тем, что «красный хаос» довел Россию до последней черты, развалив до основания огромную империю, было согласно командование кайзеровской армии. Демонизируя большевиков, можно было закрывать глаза на собственные преступления. По мнению генерала Людендорфа, к власти в России пришла «кровавая диктатура небольшой кучки людей, которая опиралась на преданные ей войска, на все страсти коих смотрели сквозь пальцы, даже если это были китайские наемники. Под властью этой диктатуры гибла страна, над которой она воцарилась. Для захвативших власть это было безразлично»[64].
Мемуары второго лица в военном руководстве Германии, из которых взята эта цитата, появились сразу же после окончания Первой мировой войны. Генерал выводил кайзеровскую Германию и себя лично из-под ответственности за то, что революция оказалась для них лишь подарком судьбы, позволившим отхватить новую порцию военной добычи. О том, что Октябрьский переворот в России облегчил положение на Восточном фронте, Людендорф 9 ноября 1917 г. телеграфировал войскам: «В Петербурге революция, победили Советы. Это в наших интересах. Прошу в этом смысле использовать перехваченные телеграммы / декреты большевиков – А. В. / для нашей пропаганды»[65].
Более осторожный генерал Вильгельм Гренер в тот же день отметил в своем дневнике, что ему не понравилось, в каком торжествующем тоне войскам сообщили о событиях в Петрограде[66]. Но уже через день его настроение изменилось – Гренер согласился с тем, что новая ситуация позволит Германии снять с восточного фронта крупные силы и перебросить их в Италию. В своей первоначальной реакции на захват власти большевиками генералы кайзеровской армии не были одиноки. Это событие повсеместно рассматривалось как нежданное чудо, которое позволит стране с победой выйти из войны[67]. В Берлине в первый момент даже не поверили в подлинность Декрета о мире. На совещаниях в МИДе обсуждался вопрос, не является ли его публикация хитрым ходом английской пропаганды с целью дискредитировать «правительство максималистов»[68].
Перед правящими кругами Германии вновь замаячил шанс превратить Россию в своего бессловесного вассала. Один из лидеров национал-либеральной партии Аксель Рипке заявил 7 декабря 1917 г.: «Русская демократия лишь тогда сможет начать свою мирную деятельность, когда германский милитаризм закончит свою победоносную работу»[69]. Представитель МИДа при ставке Верховного командования сообщал 25 ноября, что, по мнению военного руководства, «ситуация развивается в выгодном для нас ключе, надежды на мир любой ценой растут… Число просьб о перемирии увеличивается… Ленину удалось завладеть фронтом. ОХЛ считает весьма желательным отправку денег ленинскому правительству»[70].
Правители Германии, казалось, имели все основания радостно потирать руки: поддержка левых радикалов как фактора, раскачавшего внутриполитическую ситуацию в России, себя оправдала. Деньги, которые российские социалисты в эмиграции получали через Парвуса, отправка их через территорию Германии в «пломбированном вагоне» – все это привело к желательному эффекту. 3 декабря 1917 г. статс-секретарь внешнеполитического ведомства Рихард Кюльман сформулировал новые предложения в телеграмме, предназначенной для доклада кайзеру. «Развал Антанты и создание вследствие этого более благоприятных для нас политических комбинаций является высшей целью дипломатии в условиях войны. Самым слабым в неприятельской цепи оказалось русское звено, поэтому его следует постепенно расшатать, и, если возможно, устранить. Достижению этой цели была посвящена наша деструктивная работа в тылу у русских войск, прежде всего поощрение сепаратистских тенденций и поддержка большевиков». Благодаря средствам, которые мы направляли по разным каналам и под меняющимися вывесками, им удалось «наладить работу центрального печатного органа „Правда“, развернуть активную агитацию и значительно расширить первоначально узкую базу своей партии»[71].
В отличие от правящих кругов Германии, оценки Октябрьского переворота немецкими социалистами не отличались единством. Социал-демократическая партия (СДПГ), занявшая в августе 1914 г. проправительственную позицию, находилась в состоянии внутреннего раскола. В апреле 1917 г. ее левое крыло образовало Независимую социал-демократическую партию (НСДПГ), стоявшую на пацифистских позициях и считавшую себя хранительницей принципов революционного марксизма. Левое крыло независимцев в лице группы «Спартак» имело известных в рабочем движении вождей – Карла Либкнехта и Розу Люксембург – но оставалось группой радикальных интеллектуалов без массовой поддержки.
Еще до Октябрьского переворота спартаковцы – германские единомышленники большевиков – отмечали не только близость «победы социалистического пролетариата в России», но и заинтересованность в этом Германии и ее союзников. «Срок, отмеренный для свободного развития русской революции, равен сроку продолжающейся войны… русский пролетариат в своей борьбе за всеобщий мир борется за веревку, которая будет затянута на его собственной шее»[72]. Каждое из течений социалистов должно было определиться по отношению к Советской России, что явилось дополнительным фактором идейного размежевания. «Большевизм стал тем катализатором, который в теории и на практике отделил социальных революционеров слева от парламентских реформистов справа»[73]. Однако это проявилось не сразу. Рупор последних газета «Форвертс» писала 5 декабря 1917 г. о том, что «максималистское правительство наводит порядок в стране», разрушенной политическими склоками предшествующих месяцев, причем делает это в интересах российского пролетариата[74].
12 ноября 1917 г. НСДПГ выпустила воззвание, приветствовавшее победу большевиков. В листовках группы «Спартак» Октябрьский переворот в Петрограде был встречен с восторженным энтузиазмом и сразу же получил трактовку в духе классического марксизма: «…русские пролетарии борются сейчас, опираясь на крестьянство, за удержание и укрепление только что завоеванной ими государственной власти»[75]. Карл Либкнехт, находившийся в тюрьме, рассказывал о своей первой реакции на известия о свержении царского самодержавия в духе восторженной религиозности: «…в моей камере как будто просветлело, и я услышал глас спасения»[76]. Победа большевиков утвердила его в симпатиях к России, самоотверженность российских рабочих он неизменно противопоставлял пассивности их немецких товарищей.
Признание независимости Финляндии стало демонстрацией серьезности намерений советского правительства, рабочие воюющих стран увидели в этом перспективу скорейшего окончания войны, «победу русской партии мира»[77]. В декабре 1917 г. «Форвертс» предлагал выдвинуть Ленина и Троцкого на Нобелевскую премию мира[78]. Скандинавские страны играли особую роль в поддержании контактов между большевиками и немецкими социалистами на исходе войны. Информация о положении дел в Советской России шла в Европу через Заграничное бюро ЦК РСДРП(б) в Стокгольме. Карл Радек, отправившийся из Швейцарии в «пломбированном вагоне» вместе с Лениным, не получил разрешения на въезд в Россию и включился в работу бюро, издавая на немецком языке бюллетень с переводами основных статей газеты «Правда». Вацлав Воровский, возглавлявший стокгольмское бюро, поддерживал постоянный контакт с советником германского посольства Рицлером[79]. В конце 1917 г. в Копенгагене прошла неформальная встреча Воровского с одним из лидеров СДПГ Филиппом Шейдеманом. В германском МИДе она вызвала подозрения, что социал-демократы начинают вести собственную внешнеполитическую линию, нацеленную на достижение мира без аннексий и контрибуций[80].
Там же, в Стокгольме, в сентябре 1917 г. состоялась конференция левых социалистов-интернационалистов, входивших в Циммервальдское движение. Хотя в повестке дня стояли антивоенные акции, дискуссия вращалась вокруг событий в России. Секретарь Циммервальда Анжелика Балабанова, организовавшая конференцию, в своих воспоминаниях особо отмечала острую полемику между Карлом Радеком, отстаивавшим курс большевистской партии на скорейший захват власти, и оппонировавшим ему меньшевиком П. Б. Аксельродом. «Хотя мы и презирали лично Радека и считали его вульгарным политиком, мы знали, что на карту поставлена судьба русской революции, а в этот момент эта революция была единственной искрой света на черном горизонте»[81]. Такую точку зрения разделяло большинство участников конференции, проголосовавшее за лозунг всеобщей политической стачки, которая должна была начаться одновременно во всех воюющих странах.
Аксельрод, один из старейших российских социалистов, не упустил возможности представить собственный взгляд на перспективу большевистской диктатуры: «Поскольку Ленин и его соратники захватили власть не в результате организованной политической самодеятельности народных масс, а путем военного заговора, у них нет никаких иных средств для ее удержания кроме военной и полицейской силы. Господство большевиков готовит почву для самой худшей контрреволюции»[82]. В то же время докладчик признавал ошибки умеренных социалистов на первых этапах Российской революции: «Подавляющее большинство склонялось к интернационализму, но возлагало неоправданные надежды на спонтанное революционизирующее воздействие русских событий на западноевропейский пролетариат. Оно было настолько захвачено внутриполитическими проблемами, что в своем сознании отодвинуло на второй план крайнюю необходимость бороться всеми силами за скорейшее прекращение войны в интересах революции»[83].
В русле размышлений Аксельрода развивались и первые оценки другого известного теоретика революционного марксизма – Карла Каутского. Его статья «Восстание большевиков», появившаяся в прессе НСДПГ, вызвала широкую волну откликов[84]. Выражая солидарность со своими русскими товарищами, Каутский обосновывал невозможность социалистической революции в отсталой аграрной стране, каковой являлась Россия. Любая попытка установления диктатуры пролетариата в ней приведет только к хозяйственному и политическому хаосу, и в конечном счете – к безраздельному господству одной партии, которая неизбежно будет воспроизводить в своей политике приемы и методы царского самодержавия[85].
Отвечая Каутскому, один из основателей германской социал-демократии Франц Меринг счел критику революционной рабочей партии, впервые завоевавшей власть, как минимум неуместной, подходящей скорее для «школьного наставника», ругающего непослушных учеников, нежели для опытного политика[86]. Специфика отсталой и необъятной России объясняет и оправдывает отказ партии Ленина от соблюдения формальных демократических процедур, которые гипнотизируют лидеров СДПГ. Авторитетный голос Меринга не мог остановить поток критических оценок, дававшихся немецкими социалистами большевистской диктатуре.
Его катализатором стало насильственное прекращение работы Учредительного собрания в Петрограде. «Форвертс» сравнивал его с разгоном Государственной Думы царским правительством[87]. По мнению одного из ведущих немецких историков ГА. Винклера, это событие явилось тем перекрестком, на котором пути большевиков и европейских социалистов бесповоротно разошлись[88]. Вскоре в прессу СДПГ стали возвращаться оценки действий советского правительства, которыми еще не так давно описывался царский режим – «красное самодержавие», «азиатская деспотия» и т. д.
Лидеры независимцев высказывали сожаления по поводу того, что разгон Учредительного собрания поставил крест на перспективе коалиционного правления социалистических партий. Еще тяжелее принять произошедшее было левым социалистам. В мемуарах одного из них, Карла Ретцлава, есть такой эпизод: последний остававшийся на свободе руководитель группы «Спартак» Лео Йогихес, узнав о разгоне Учредительного собрания, решительно осудил этот шаг большевиков и даже повернул висевший в комнате портрет Ленина лицом к стенке[89].
Теоретик НСДПГ Рудольф Гильфердинг писал Каутскому что его сердце с большевиками, но разум отказывается следовать за ними[90]. На первых порах он, как и многие западные марксисты, всерьез воспринимал рабочие и крестьянские Советы, связывая появление такой формы власти с тем, что пролетарская прослойка в населении России была ничтожна. Германия же, находящаяся на более высокой ступени культурного развития и имеющая социальную структуру индустриального общества, покончит с капитализмом при помощи парламентских органов власти[91].
Тезис о том, что в силу своей культурной отсталости Советская Россия не имела шансов на практическую реализацию марксистских идей, доминировал в немецкой прессе 1917–1918 гг. В гордом одиночестве оставались голоса тех, кто видел в Российской революции проявление общеевропейских процессов. Об этом писал один из творцов военной мобилизации германской экономики Вальтер Ратенау: «Закон переселения народов шире, он действует не только горизонтально, но и вертикально… Переселение народов снизу вверх началось. Оно началось в России, в которой верхний социальный слой был наиболее слабым… Нынешняя мировая революция заменит ставшее несовременным переселение на Запад обновлением из глубины, вертикальным движением.
Его успех неудержим…»[92]
Признавая, что революция в России открыла собой новую эпоху мировой истории, Ратенау считал ее варварской стратегией борьбы с отсталостью, основанной на почти религиозном фанатизме. Реализация такой стратегии на практике неизбежно приведет к миллионам жертв, которые не будут иметь для новых властителей страны никакого значения. «Русская идея есть насильственное приведение к счастью, в том же смысле и с той же логикой, как и насильственное введение христианства или инквизиция. Эта логика была правильной, пока ее оправдывали условия – что с того, что сгорит тело, если будет спасена душа»[93].
Если на вопрос о судьбах первой российской демократии немецкие политики и публицисты давали правильный ответ, предвидя ее недолговечность, то в оценках перспектив большевистской диктатуры они кардинально ошиблись. Говоря вначале о неделях, а потом о месяцах, в течение которых Ленин сможет удержаться у власти, они проявляли высокомерную снисходительность и были посрамлены. О том, что «утописты у власти» оказались способными учениками и циничными прагматиками, а завоеванное ими государство совсем не собирается отмирать, заговорили только к лету 1918 г., и то лишь самые наблюдательные из комментаторов германской прессы.
Известия о том, что к власти в Петрограде пришли «пораженцы», и распространение по радио Декрета о мире привели к остановке боевых действий и массовым братаниям на российско-германском фронте. Продолжалась лишь пропагандистская война – вернувшийся из Стокгольма Радек возглавил международный отдел ВЦИК, он сам писал листовки и брошюры, которые затем распространялись среди немецких солдат. Интересно, что эта пропаганда финансировалась в том числе из средств Антанты – информационное бюро США, которое возглавлял Эдгар Сиссон, давало Радеку деньги на закупку печатных машин[94]. В свою очередь, немецкие офицеры под покровом братаний продолжали свою работу по разложению русской армии[95].
Как уже отмечалось выше, Декрет о мире был обращен к правительствам всех воюющих стран. Ленин выставил на торги остатки внешнеполитического потенциала разоренной России, что не исключало и сохранения страны в лагере Антанты. В первые недели после Октябрьского переворота лидеры большевиков вели активные контакты с ее дипломатическими и военными представителями в Петрограде. Те «убеждали свои правительства, что большевизм не безнадежно прикован к германской колеснице и что Россию можно еще спасти для дела союзников»[96]. Но в Лондоне и Париже одна только мысль об установлении прямых отношений с «узурпаторами» бросала государственных деятелей в холодный пот. Берлину мир на Востоке был гораздо важнее, чем Антанте – призрачная перспектива возвращения в свои ряды ненадежного союзника. Такая ситуация сложилась после неудачного наступления русской армии в июне, и захват власти большевиками ее не изменил. «Англо-французские империалисты сейчас вести переговоры о мире не согласны, а немецкие империалисты согласны», – писал Ленин еще в августе 1917 г.[97]
17 декабря (даты даются по новому стилю) вступило в силу официальное перемирие на российско-германском фронте[98]. После первых сообщений о начале полномасштабных переговоров России и Центральных держав в Бресте Россия была окончательно вычеркнута из числа держав Антанты. Для лидеров последней не вызывало никаких сомнений, что эти переговоры – простая формальность, которая прикрывает союз «немецких шпионов» и их покровителей и спонсоров. Общим местом в комментариях правительственной прессы Лондона и Парижа стал тезис о «германской революции на русской земле».
В Германии, напротив, видели в перспективе мира на Востоке уникальный шанс прорвать сырьевую блокаду собственной коалиции и радикально изменить соотношение сил на фронтах Великой войны. Поддержка большевиков не ограничивалась финансовыми субсидиями. Германия угрожала оккупировать Петроград в случае, если их правительство будет свергнуто. Однако начало мирных переговоров не означало признания союзнических или вассальных отношений между Советской Россией и кайзеровской Германией. Каждая из сторон делала все возможное для того, чтобы поставить партнера по переговорам в невыгодное положение. Здесь не было мелочей.
Российская делегация настояла на открытости переговорного процесса, получив таким образом трибуну для пропаганды всемирной поступи советской власти. «Увлеченные идеей мировой революции большевики проиграли в Стокгольме битву немецким реалистам за место проведения сепаратных переговоров. Воровский предлагал в качестве такого места нейтральную Швецию. Немцы добились того, что переговоры начались во фронтовой области – в ставке Верховного командования в Брест-Литовске. Это был прекрасный вариант, чтобы навязать России диктаторский мир»[99].
Такой курс в начале 1918 г. поддержал будущий министр иностранных дел Германии Ульрих Брокдорф-Ранцау, который за полгода до этого выступал за поиск компромисса с Временным правительством[100]. Для немецких военных и дипломатов большевики не являлись партнером, достойным хотя бы минимального уважения. Это были варвары, олицетворявшие традиционную российскую «азиатчину». Если до окончания войны на Западе их нельзя было стереть с лица земли, то как минимум следовало принять все меры, для того чтобы отодвинуть от «культурной Европы» опасную болезнь, поразившую Россию. Впрочем, накануне Бреста никто из немецких переговорщиков и представить себе не мог, что через полгода они заговорят о доктрине и практике российских большевиков как о реальной угрозе «гражданскому миру» в Германии.
Представители кайзеровского правительства, прибывшие в Петроград для участия в работе совместной комиссии по обмену военнопленными и восстановлению почтового и железнодорожного сообщения, впервые после августа 1914 г. увидели собственными глазами состояние российской столицы. Руководитель немецкой части комиссии граф Мирбах отмечал в своем донесении в Берлин от 4 января 1918 г.: слабость режима проявляется в том, что от нас стараются скрыть реальное положение вещей. Но рано или поздно население увидит, что Троцкий и Ленин не наколдуют ему хлеба. Главным козырем большевиков остается обещание немедленного мира. Даже если их в ближайшее время сменит другая власть, вернуться к состоянию реальной войны с нами она не сможет, писал Мирбах, ибо на сегодняшний день в России просто нет армии[101].
Россия как субъект международной политики была списана со счетов. Лидеры Центральных держав вели речь только о дележе военной добычи. После того как на Украине образовалось собственное правительство, противостоявшее большевикам, в официальной переписке германского МИДа контролируемая ими территория стала называться «Северной Россией». Генерал Макс Гофман, главный переговорщик с немецкой стороны, на первых порах вел их в спокойном темпе, ибо считал, что «единственная возможность для большевиков удержаться у власти состояла в том, чтобы заключить мир.
Они принуждены будут принять условия центральных держав, как бы они не были тяжелы»[102].
После первых пленарных дискуссий германские представители почувствовали, что их оппоненты сели за стол переговоров не ради спасения России, а потому что других возможностей для своей пропаганды за рубежом у них не осталось. «Лучшие условия мира их волнуют гораздо меньше»[103]. «Из зала переговоров раздавались дичайшие агитационные речи крамольных доктринеров», звавших к власти террора, писал в своих мемуарах Гинденбург. «Ленин и Троцкий проводили активную политику не как побежденные, а как победители, желая внести политическое разложение в тылы и в ряды наших войск»[104].
Попытки большевиков перехитрить своих оппонентов по переговорам формулой «ни мира, ни войны» завершились провалом. Генерал Гофман имел основания злословить по поводу российской делегации, называя ее «дипломатами в лаптях». Считая, что «немец не попрет», Ленин просчитался. В своей тактике затягивания переговоров большевики не учли фактор Украины, которая (в лице представителей Центральной Рады) неожиданно превратилась в субъект переговоров, враждебный России[105]. Немцы всячески подталкивали украинцев к провозглашению независимости, чтобы подписать с ними собственный мир – сепаратный в квадрате. Немцам и их союзникам нужен был прежде всего хлеб, а он находился не в России, а на Украине.
Тактика затягивания переговоров опиралась на уверенность большевистского руководства в том, что примеру Российской революции последуют западные, и прежде всего немецкие рабочие. 18 января 1918 г., после получения новых требований от Германии Троцкий отбыл в Петроград для консультаций[106]. Его отъезд был санкционирован Лениным и Сталиным[107]. 20–21 января Ленин подготовил тезисы о необходимости немедленного заключения мира с Германией. Он признал очевидный факт, что у Советской России попросту нет своей армии, и попытка продолжать боевые действия завершится оккупацией всей страны. Среди его аргументов был и такой: «Революционная война в данный момент сделала бы нас, объективно, агентами англо-французского империализма, давая ему подсобные его целям силы»[108].
Ленинская платформа, ставившая сохранение власти в стране выше революционной перспективы за рубежом, на первых порах не собирала большинства в ЦК. «Левые коммунисты» спорили с доводом Ленина о том, что «мы, желая сохранить ребенка – социалистическую республику, отказываемся от войны. Именно разложение германской армии, именно гражданская война с германским империализмом, именно наше задушение может поднять революцию на Западе»[109]. Чтобы подчеркнуть зыбкость такой перспективы, Ленин цитировал прессу независимцев: «Ничего позитивного обещать насчет немецкой революции нельзя»[110].
Буквально через несколько дней в столице Германии началась стачка рабочих военных заводов, в которой приняло участие до полумиллиона человек. Руководящим органом стачки стал Берлинский рабочий Совет, 28 января в него было избрано 400 депутатов. По всей стране прокатилась волна забастовок солидарности. Левые радикалы пытались перевести стачку на политические рельсы, но сколько-нибудь серьезного отклика их листовки и призывы на митингах не получили[111]. В Петрограде берлинские события были восприняты как подтверждение близости европейской революции, что только укрепило позиции группы «левых коммунистов».
Взятие Киева советскими войсками 8 февраля 1918 г. побудило представителей Рады к решительным действиям. На следующий день они подписали договор со странами Четверного союза, выбрав по своему разумению меньшее зло. Вечером 10 февраля Троцкий заявил о разрыве переговоров в Бресте[112]. Этим он опередил ультиматум Центральных держав, на котором настаивали Гинденбург и кайзер. В течение следующей недели «Ленин и Троцкий достигли временного компромисса. Ленин был готов ждать, когда проявится немецкое наступление, но если оно все же начнется, Троцкий был готов поддержать позицию Ленина. Как и Ленин, Троцкий исходил из „питерской“ точки зрения, при которой падение Петрограда означало гибель революции»[113].
18 февраля 1918 г. кайзеровская армия перешла к активным боевым действиям, начав продвижение к Петрограду и почти не встречая на своем пути сопротивления. В тот же день состоялись два заседания ЦК РСДРП(б). Утром ленинская позиция не набрала большинства, вечером минимальное большинство присутствовавших высказалось за немедленное подписание мира. В ходе дискуссии Ленин не стеснялся в выражениях: «…играя с войной, мы отдаем революцию немцам». Троцкий отвел от себя возможные обвинения: «…термин „прощупать“ немцев принадлежит Ленину»[114]. «Прощупывание» дорого обошлось России, и теперь ради прекращения войны с Германией вождю большевистской партии пришлось пожертвовать очень многим. Его верный соратник Зиновьев выражал по этому поводу сожаление: «…ясно, что надо было заключать мир в ноябре… стачки в Вене и Берлине нас слишком очаровали и мы упустили момент»[115].
20 февраля 1918 г. к заседанию СНК был подготовлен проект воззвания к рабочим в связи с наступлением немцев, выдержанный в старом ключе: ведя брестские переговоры, большевики обращались к солдатам и рабочим Австрии и Германии, и это обращение было услышано – по всем европейским странам прокатилась волна забастовок солидарности с Советской Россией. Ключевая фраза непринятого проекта отдавала левачеством: «…немецкие капиталисты и помещики двинули на нас войска… началась мировая гражданская война»[116].
Перед лицом германского наступления, когда судьба революции в самой России висела на волоске, большевикам нужно было радикально менять и политическую линию, и ее идеологическое обоснование. На следующий день Совет народных комиссаров принял документ, выдержанный в совершенно иной тональности. Декрет «Социалистическое отечество в опасности», проект которого был написан Троцким, обращался к национальным чувствам и патриотизму российских рабочих. В первых строках документа констатировалось, что «германский милитаризм хочет задушить русских и украинских рабочих и крестьян, вернуть земли помещикам, фабрики и заводы – банкирам, власть – монархии. Германские генералы хотят установить свой „порядок“ в Петрограде и в Киеве»[117].
В декрете содержался призыв к международной революции, но он был обращен не к западным рабочим, а к органам советской власти внутри страны: «…всем революционным организациям вменяется в обязанность защищать каждую позицию до последней капли крови». По аналогии с Францией 1792 г. объявлялся террор по отношению к представителям «старого режима», записанным в число пособников внешнего врага. Немецкое наступление было приостановлено, но в любой момент оно могло возобновиться и завершиться взятием Петрограда. У Ленина не оставалось выбора. 24 февраля его правительство приняло условия германского ультиматума, полученного накануне[118]. В Брест вернулась советская делегация, которой было поручено подписать мирный договор во что бы то ни стало.
Мир между Советской Россией и кайзеровской Германией, заключенный 3 марта 1918 г., был продиктован победителем побежденному. После недель острой борьбы, стоившей стране колоссальных потерь, руководство партии большевиков сделало свой выбор: сохранение в своих руках государственной власти было поставлено выше абстрактных принципов пролетарского интернационализма. Надежды на помощь немецких рабочих уступили место геополитическим соображениям. «Ленин, подписывая сепаратный мир, хотел, чтобы Германия не проигрывала войны как можно дольше», ибо считал, что после этого Запад единым фронтом набросится на Россию[119].
Ленин не по дням, а по часам превращался в государственного деятеля, способного подчинить собственные убеждения политической необходимости. Он отдавал себе отчет в том, что Брест лишил большевиков последних союзников в социалистическом лагере – в знак протеста левые эсеры вышли из советского правительства. Таким образом, сепаратный мир «стал одним из факторов, запустивших широкомасштабную гражданскую войну» в России[120]. В августе 1919 г. Троцкий вспоминал об идее, «которая была у нас весной прошлого года под влиянием немецкого наступления: сосредоточить промышленность на Урале и вокруг Урала»[121]. Определенная в Бресте демаркационная линия на протяжении весны – лета 1918 г. неоднократно двигалась в восточном направлении. Отступая шаг за шагом, Ленин продолжал свою игру, делая ставку на изматывание противника. Уже через месяц после заключения мира в ходе беседы с американским корреспондентом он высказал уверенность в том, что кайзер Вильгельм не протянет и года[122]. И оказался прав.
Специальная статья мирного договора предусматривала запрет «антигосударственной агитации» в другой стране, что выглядело как дополнительное унижение советского правительства. И Ленину, и его ближайшим соратникам оставалось лишь рассчитывать на то, что европейские рабочие безо всякой пропаганды поймут мотивы их действий: вынужденная пойти на позорный и грабительский мир Советская Россия не стала союзником германского империализма.
На протяжении четырех лет левые радикалы в социалистическом движении, считавшие себя интернационалистами, клеймили соглашательство и оппортунизм вождей европейской социал-демократии, поддержавших в момент развязывания мировой войны собственные правительства. Теперь им самим пришлось примерить на себя эти обвинения. Карл Радек разъяснял этот факт, смешивая марксистскую терминологию и эмоциональные доводы: «Никакого союза с империалистической Германией мы не заключаем. Жертва империализма, платящая ему дань, не может с ним соединяться для порабощения других народов»[123].
Сепаратный мир с Россией вызвал очередной приступ эйфории в германской политической и военной элите. Окончательный вариант мира между Советской Россией и Центральными державами, по мнению генерала Гофмана, закрепил тот факт, что «русское могущество на целый ряд лет уничтожено революцией и большевистским хозяйничаньем»[124]. С ним были согласны другие генералы: «С этими фантастами, фанатиками и дилетантами нельзя вести политики, достойной государственных мужей»[125].
Восточный фронт был закрыт, между двумя вчерашними врагами от Балтийского до Черного моря выстраивалась цепь формально независимых государств, на деле являвшихся вассалами Германии. Россия обязывалась выплатить огромную контрибуцию, а Украина – ежегодно поставлять миллионы пудов хлеба. Новая геополитическая реальность в Центральной Европе вызывала сомнения в будущей стабильности данного региона, но не более того[126]. Ратенау отмечал, что четыре независимых государства, возникших на западных окраинах Российского государства, не дадут в будущем спокойной жизни немцам. «Каким же милым соседом в сравнении с ними была имперская Россия!»[127]
Заключение Брестского мира не стало неожиданностью для немецких рабочих партий. Уже при первых сообщениях о перемирии Карл Либкнехт выражал опасения, что в ходе дальнейших переговоров германские генералы смогут обвести вокруг пальца неискушенных в дипломатии большевиков. «Мы должны всеми доступными нам средствами противодействовать тому, что державы Четверного союза бессовестно используют русскую революцию в собственных целях»[128]. Требование группы «Спартак» в дни всеобщей стачки, чтобы правительство «сделало ясное и категорическое заявление об отказе Германии от каких бы то ни было завоеваний и контрибуций», бастовавшие рабочие оставили незамеченным[129]. Независимцы, считавшие себя последовательными пацифистами, упрекали новую российскую власть в том, что она первым делом развалила русскую армию, усилив тем самым германский империализм[130].
Критика в адрес большевиков со стороны левых сопровождалась выражением солидарности с Российской революцией, однако предлагавшиеся пути ее спасения выглядели весьма туманно. Они были обращены к немецким рабочим: «… только путем революции и завоевания рабочим классом народной республики в Германии можно положить предел бойне народов и добиться всеобщего мира. И только этим может быть спасена также и русская революция»[131]. Для современников не было секретом, что такой подход был близок позиции оппонентов Ленина[132]. Их уверенность, что «время работает на нас», уже обернулась трагедией Брестского мира. Альтернативой ему в начале 1918 г. была бы не пролетарская революция в Германии, а полная капитуляция Советской России перед превосходящими силами германского милитаризма.
После заключения Брестского мира спартаковцы разъясняли рабочим подлинные причины оккупации Восточной Европы кайзеровской армией: «Наши властители не хотят допустить создания сильной, свободной социалистической России. Они боятся, что рядом с внешне и внутренне свободной, могуче развивающейся Россией прусский юнкерский режим, бюрократическо-капиталистическая правительственная система скоро станут невыносимыми для германского народа»[133]. Карл Либкнехт в переписке со своей женой Софьей (уроженкой Ростова-на-Дону) постоянно подчеркивал, что его критические замечания в адрес большевиков не должны быть известны «никому, абсолютно никому». Летом 1918 г. он так выразил ей свои сомнения: «Я все еще не могу поверить в то, что Ленин и Троцкий являются не принципиальными социалистами-интернационалистами, а русскими оппортунистами, подчинившими все заключению мира (Friedensopportunisten), которые ради моментального успеха временного сохранения их режима дезертировали в лагерь германского империализма, оказав медвежью услугу борющимся немецким социалистам и всему Интернационалу»[134].
Позиция большинства социал-демократов по отношению к Брестскому миру определялась внутриполитическими соображениями. Выбранная СДПГ в начале войны роль «оппозиции его величества» сужала диапазон критики властей, верность принципам международной солидарности социалистов уступила свое место тактическим соображениям. Партийная пресса, действовавшая в условиях военной цензуры, должна была считаться с тем, что военные в любой момент могут перейти к запретам и репрессиям[135]. Воздержавшиеся при голосовании в рейхстаге социал-демократы ограничились сожалениями, что Брест исключил возможность «закладки прочного фундамента для достижения всеобщего и подлинного мира»[136]. Против проголосовала только фракция НСДПГ. Ее лидер Гуго Гаазе заявил с парламентской трибуны: посеяв ветер, вы пожнете бурю. Весной 1918 г. это еще не звучало как самосбывающееся пророчество.
На завершающем этапе мировой войны левая пресса Германии избегала резкой критики в адрес большевиков – как и кайзеровское правительство, оппозиционная СДПГ была заинтересована в сохранении ими власти в России[137]. Напротив, критические нотки в воззваниях левых социалистов звучали все более весомо. «Союз большевиков с германским империализмом явился бы самым страшным моральным ударом для интернационального социализма, который только мог бы быть ему нанесен», писала Роза Люксембург накануне заключения в конце августа Добавочного договора к Брестскому миру[138].
Однако логика событий открывала и иную перспективу. Само существование Советской России при всех крайностях ее внутриполитического режима оказывало растущее воздействие на социально-политические процессы европейского масштаба. В дневнике начальника немецкой военной разведки Вальтера Николаи есть любопытная запись, датированная 6 марта 1918 г.: «Заключение мира с Россией требует реорганизации секретной разведывательной службы на Востоке. Выяснение военных вопросов почти совсем уходит на последний план, на первый план выступает наблюдение за революционной волной из России. Если в военном отношении Россия вышла из борьбы, то разведывательная служба теперь должна вдвойне следить за тем, как Ленин использует мир». И далее кадровый прусский офицер решился на эмоциональный прогноз, выдававший потерю им уверенности в прочности существующего мира: «Если Ленин станет Наполеоном нашей эпохи, то он устранит в Европе границы… воздвигнет новые троны и займет их своими людьми»[139].
Сам же Ленин весной 1918 г. был далек от наполеоновских планов. Полемическая заостренность его работ того периода не могла скрыть главного – Советская Россия оказалась в одиночестве перед воюющими державами и в изоляции перед социалистическим движением Европы. Немногочисленные единомышленники большевиков в зарубежных странах служили важным аргументом партийной пропаганды, но не могли оказать сколько-нибудь существенной поддержки революционной диктатуре. То, что ее существование держится на волоске, было понятно и самим большевикам, и их могущественным и многочисленным противникам. В этих условиях нахождение modus vivendi со вчерашним врагом, а ныне высокомерным заступником – Германией – становилось залогом сохранения знаменитой «передышки», ради которой Ленин и настоял на подписании Брестского мира.