Я запру тебя в мечте, никогда тебя не отпущу,
Я никогда не позволю тебе смеяться или улыбаться, только не тебе…
…Потому что у каждого из нас отравленное сердце.
Ramones
«Poison Heart»
Май 2009
Сомнения, которые одолевали его еще три дня назад, стремительно таяли, и он понимал, что к тому времени, как за окном стемнеет, от них уже не останется и следа. Даже несмотря на то, что не особо верил в успешный исход этого предприятия, он знал, что время пришло. Какое-то странное и непонятное время.
Немалая сумма, которую следовало заплатить за эту ветхую надежду, немного его приободряла. Дорого, значит хорошо. Как угодно, но лишь бы хорошо. Дорого или дешево, праведно или грешно, мучительно или просто – лишь бы хорошо.
Третий день он говорил себе, что сделает звонок в следующую минуту, третий день он говорил себе, что не сделает этого вовсе. Сомнения рождались не из чувства противоречия, а из устоявшегося неверия. Возможно, один из самых удивительных человеческих парадоксов сейчас полностью владел его сознанием: убеждение в полной безнадежности, и одновременная уверенность в том, что на расстоянии одного шага его ждет абсолютное избавление от безнадежности.
С наступлением темноты он позвонил.
Затем он надел джинсовую куртку и покинул свою квартиру. На улице шел легкий дождь. Пройдя два квартала, он свернул в неосвещенный переулок, и углубился в хитросплетение нескольких узких улочек на задворках Старого города. Словно наслаждаясь видом грязных стен, переполненных мусорных баков и заколоченных окон, он прогуливался по этим темным закоулкам Каста и все же надеялся, что совсем скоро весь этот мир он будет видеть по-иному. Надеялся и тут же смеялся над собой за эту надежду.
Он вернулся домой через два часа. Он был зол на себя за то, что все-таки сделал этот шаг. Он по-настоящему презирал себя. Выкурив очередную сигарету, он поднял крышку и сел за пианино. Теперь уже опасаться больше не стоило. Можно было спокойно попробовать еще раз. Без какой-либо разминки его пальцы пустились в свою жутковатую пляску, наполняя восхищением невидящие взгляды. Он играл, всеми силами стараясь отдать всего себя игре. Он играл на пределе своих возможностей – своих художественных возможностей, прекрасно понимая, что никакая физическая техника не поможет ему наполнить истеричным восхищением хотя бы его собственное сердце.
Да, для начала хотя бы свое собственное сердце.
Оно умирало? Нет, он знал, что это не так. Знал, что сердце его живо и чувствительно. Умирала музыка. И стоило этой мысли в очередной раз нанести отлично поставленный удар прямо в голову, как его правая рука резко захлопнула крышку пианино, и третья соната Шопена оборвалась на первой же части. Оборвалась, рискуя переломать пальцы левой руки.
Пусто и холодно. Он это прекрасно понимал. А ведь буквально вчера он слышал это произведение в исполнении того, кто сумел превратить его в молитву. В настоящую молитву, обращенную неизвестно к кому, неизвестно с какой просьбой. И искренне не верил, что и он когда-то умел превращать музыку в молитву; сейчас это казалось таким же невозможным, как прогулки по воде. И талант, которому завидовали и будут завидовать превращается в ничто. Он не просто пропадает, он не обесценивается; нагло и бессовестно он выбрасывается на помойку человеческой пресыщенности.
Умирающая музыка. Она продолжала звучать в его квартире. Злость и ненависть овладели им без остатка. Он вновь поднял крышку и продолжил. Он не верил в чудо, но вдруг ощутил его дыхание. Музыка начинала оживать, и чья-то невидимая рука вновь протянула ему билет в заоблачные дали, в ту волшебную страну звуков, в которой он мечтал поселиться навсегда, преобразовавшись в энергию взаимодействия нот.
Ноябрь 2018
Она стояла у окна. В гостиной было чисто и уютно, на одном из кресел мирно дремал упитанный серый кот. В небольшом камине играло тусклое пламя. За окном закат украшал багрянцем пожелтевшую листву на невысоких деревцах, а теплый вечер ничем не напоминал о приближении зимы.
Она стояла так уже минут десять, и можно было бы подумать, что антураж осеннего вечера побудил в ней идиллическое настроение тихой и одухотворенной печали, которой порой так страстно жаждет утомленная душа. Но напряженный взгляд, которым она смотрела сквозь стекло, говорил вовсе не о приятной сентиментальности. Она и вовсе хотела бы ничего не видеть в эти минуты, но закрыть глаза было просто невозможно. Ноты тут же начинали приобретать дополнительные акценты, становились еще вкрадчивей, еще понятней и непонятней одновременно, еще беспощадней в своей пытке красотой. Парализованная болью воспоминаний, она не могла не слышать эти ноты, и понимала, что слышать их придется.
Она слушала музыку. Хоть в доме царила полная тишина. Она слушала третью фортепианную сонату Шопена, которая когда-то, в далекие годы, была ее любимейшим произведением, и которая сейчас разрывала ее душу клещами отчаяния. Нежная и волнующая, пробирающая до глубины своей утонченной искренностью, эта чистая как слеза жемчужина искусства, теперь сводила ее с ума. Некоторые фразы из разных частей сонаты играли в ее голове едва ли не каждый день, и с этими отрывками мозг уже научился справляться, но по крайне мере один раз в год случался концерт. Осенний концерт, который приходилось прослушать от начала и до конца, от первой и до последней ноты си. И как бы ни было больно, всякий раз она просто не могла отвергнуть предложение посетить этот концерт длиной никак не в час, а в несколько лет ее молодости, ее счастливой жизни, которой, как тогда казалось, никогда не наступит конца. Но конец наступил. Все-таки наступил.
Пригласительный билет на этот концерт лежал на подоконнике. Она слушала. И только поражалась тому, что спустя девять лет продолжает помнить все произведение, все его полотно и каждый его узор. Музыка звучала все громче. Крещендо. Фортиссимо. Даже кот навострил уши и, приоткрыв глаза, сосредоточил встревоженный взгляд на профиле своей хозяйки. Дыхание ее стало чаще, в глазах вспыхнул огонь тревоги, руки взметнулись вверх. Она хотела схватиться за голову и закричать, но в последний момент сдержала себя, прекрасно понимая, что никакой крик не спасет ее в настоящий момент. Вернувшись из физического оцепенения, она взяла с подоконника лист бумаги и бросила его в камин.
– Милые мои, что же вы натворили? И почему не оставите меня в покое? – раздался ее горький шепот, когда пламя облизнуло слова письма.
«Я свободен. Можешь не волноваться по этому поводу. Тебе и твоей семье нечего бояться, и я клянусь, что никогда не явлюсь тебе, если только ты сама не попросишь. Знаю, что в эти дни тебе особенно тяжело. Знаю по своей собственной боли. Потому не буду говорить ничего лишнего.
Просто помни: конец не наступит никогда».
Слово «конец» истлело последним. Сколько же болезненной надежды нашла она в этой короткой записке. Сколько же отчаяния собственноручно искалеченной души. Сколько неловко прикрытой мольбы.
– Помни меня, – прошептала она. – Разве не это ты просишь у меня все эти девять лет? Разве не эти два слова скрываются во всех твоих письмах? Ты можешь быть спокоен. Не забуду.
Музыка продолжала звучать. Такая живая музыка.