Восстановлению не подлежит

Смотрю на идущего передо мной. Как его зовут. Ну да. Майкл. Михаил. Михаэль. Мишель. Светлые волосы. Шрам на затылке, интересно, откуда. Окликаю. Мишель оборачивается, смотрит непонимающе.

Спрашиваю:

– А ты в каком году родился?

Он начинает что-то высчитывать, кивает:

– В восемьдесят восьмом.

Снова толкаю его в спину:

– А умер когда?

Он фыркает:

– Пош-шел ты.

Смотрит на меня так, что понимаю: я спросил что-то неприличное. Очень неприличное.

– Нет, правда, когда?

– В двадцать седьмом.

Хочу спросить – как.

Не спрашиваю.

Оглядываю идущих. Думаю, кто из них кто. Кто из них такой, а кто другой. Смотрю на идущего рядом со мной, крепко сжимаю его ладонь. Рука холоднее самого льда. Он пожимает мне руку в ответ, хлопает по плечу – мол, всё хорошо.

Кто-то сзади стучит мне по спине. Оборачиваюсь, смотрю на молоденького солдатика.

– Проверяешь?

Он улыбается.

Киваю:

– А по мне ничего не поймешь. На мне доспехи.

Он фыркает:

– Хитро устроился. А если попросим снять, тогда чего?

– Да оставь ты его…

Понимаю.

Мы все хотим знать, кто есть кто.

И все боимся знать.


Бетти, – говорит он себе.

Надо думать про Бетти.

Не про дождь, не про холод, не про слякоть, не про это вот всё. Про Бетти. Бетти, Бетти, Бетти. Тонкие пальчики перебирают пальцы его руки, пухлые губки бормочут какую-то считалку, как же там… Эники-Беники ели вареники… нет, не так… Сорока-ворона кашу варила… тоже не так… он уже не помнит… не помнит…

Бетти…

Еще один дом срывается с места, надвигается огромной массой, угрожающе скрежещет колоннами, ощеривается башнями.

Он сворачивает в проулок, стены которого тут же приходят в движение, опрометью бежит по лестнице, которая извивается под ногами.

Бетти.

Выжить. Ради Бетти. Вернуться. Ради Бетти.

Сорока-ворона кашу варила…

Дома обступают – величественные дворцы, исполинские замки, анфилады, колонны, бельведеры, бельэтажи; угрожающе поводит башнями горделивая ратуша, рядом извиваются причудливые ступени какого-то дворца…

(Бетти).

Он бежит в последний оставшийся проулок между домами, маленький проулок, который сужается всё больше…

(Бетти)

…он спотыкается, заставляет себя не падать…

(Бетти, Бетти, Бетти)

…а дальше города нет, а дальше трасса, уходящая из ниоткуда в никуда, а дальше…

Кто-то хватает его, тут же получает кулаком в грудь, кто-то орет – ты чё, блин, своих не признал, тут же добавляет слова, от которых даже у бывалого солдата уши сворачиваются в трубочку…

Он переводит дух.

(Бетти)

Свои.

(Бетти)

В изнеможении опускается на траву, только сейчас понимает, как все тело бьет мелкая дрожь…



Враги близко.

Еще не здесь, нет-нет, вы их не увидите на широких улицах, на площадях, на извилистых лестницах, на бульварах. Их здесь еще нет. И даже на горизонте вы не увидите темную полосу, которая неумолимо приближается, и в небе не разглядишь темные вражеские стаи.

Но враги близко.

Город замирает, затихает, прислушивается.

Вздрагивает, потревоженный далеким шорохом.

Снова ждет.

Враги близко.


– Стой!

Здание оперы уже готовится раздавить крохотную фигурку солдата – человек разворачивается, вытягивает руку:

– Стой! Не прогоняй меня.

Опера замирает, взбрыкивает колоннами. Тут же корит себя, зачем она застыла, зачем, зачем, негоже людям знать, что понимают оперы и дворцы человеческие слова. И что не может дом растоптать человека, не поднимется у дома ни колонна, ни башня, чтобы превратить живое человеческое сердце в кровавые ошметки, – про то людям тоже знать не положено.

А тут на тебе.

– Стой! Не прогоняй!

Опера не согласна, опера грозно скрежещет, надвигается, всем своим видом показывает, что она тоже не лыком шита,, что нечего живым людям в городе делать, не для людей здесь место…

– Да ты погоди! – солдат колотит себя кулаком в грудь, слышится звон металла, – слышала, да? Слышала? Чугунный я! Чугунный! Слышал, да?

Опера вздрагивает, отступает, смущенная. Солдат не унимается, солдат выговаривает опере, хоть бы посмотрела сначала, с кем дело имеешь, а то вам всем лишь бы народ разогнать. Опера окончательно смущается, втолковывает что-то – ошиблась, ошиблась, с кем не бывает, солдат меняет гнев на милость, даже идет в ближайшую стекольную мастерскую подобрать опере стекла взамен выбитых – повылетети стекла, когда возле города разорвалась бомба.


– Да где я их тебе возьму, стекла-то? У меня тут что, стекольная мастерская, что ли?

– Ну… вообще-то да…

Стекольная мастерская смущается, вспоминает, что она действительно стекольная мастерская, а значит, в ней должно быть стекло, а стекла нет, всё побилось, и ей, стекольной мастерской, стыдно, что у неё нет стекла.

А?

Нет, это не солдат пришел за стеклом, это до солдата было, где-то за год до него. И перед мастерской стоит белоснежный храм, у которого взрывом повыбило стекла – а стекол нет.

– А цемент у вас есть?

Это старенькая церквушка спрашивает.

– И цемента нет, и не было никогда.

– А…

– Тоже нет! И тоже не было никогда!

Из толпы зданий выступает нечто футуристическое, непонятное, смущенно откашливается. Все смотрят на нечто, с ненавистью смотрят, тут и на хорошие здания материала не хватает, еще и уродцев всяких архитектурных чинить будем…

– Что надо-то?

Всё-таки спрашивают – что надо-то. Куда деваться, все жить хотят, не время решать, кто красивый, кто некрасивый, кто город портит, кто украшает…

– А вот для таких материалы есть у вас?

Все смотрят на то, что показывает архитектурный уродец.

Вздрагивают.

Все.

Разом.

– Это… это не восстанавливается.

– То есть, нет материалов?

Стеклянная мастерская откашливается:

– Это… невозможно. Для них запчастей вообще не бывает.

– Не делают?

– Не делают.

Архитектурный уродец смотрит на то, что принес с собой.

– А я запчасти для них видела… там… в земле… – говорит молодая башенка, её построили совсем недавно.

– И как ты их приставишь? И как? – сердится старый музей.

– Не приставишь ты их, – поясняет кто-то.

– Вон туда и отнеси, – кивает опера, – в землю. Стой, не бросай так просто, тут надо землю рыть. И это еще… – смотрит на крест на верхушке стоящего поодаль храма, пытается сложить то же самое из досок.

– Постойте-постойте, – храм не согласен, храм волнуется, – может, там и не крест, может, там полумесяц надо…

– А как узнать?

– А на шее посмотрите…

– А вроде нельзя сразу в землю, вроде ящик надо…

– А цветы будут? Еще цветы положено…


– Исполнять.

Это ратуша говорит, она тут за главную. Ну есть еще, правда, королевский дворец, но он так, сбоку припека, а за главную – ратуша.

Вот ратуша и говорит:

– Исполнять.

Это приказ, значит, надо исполнять – королевские казармы исполнять будут.

А приказ такой:

– Вывезти из города всё, что не подлежит восстановлению.

– Так мы же вывезли.

Это казармы говорят. Вроде бы уже всё вывезли-попрятали от врага, и картины, и книги, и всё-всё…

– Я сказала – ВСЁ, что не подлежит восстановлению.

– Но…

– Всё. Вы понимаете?

Казармы думают, что ослышались.

Ну конечно, ослышались, быть такого не может.

– Госпожа… вы сказали… всё?

– Да. Всё.


Бетти, – говорит он себе.

Надо думать про Бетти.

Еще один дом срывается с места, надвигается огромной массой, угрожающе скрежещет колоннами, ощеривается башнями.

Он сворачивает в проулок, стены которого тут же приходят в движение, опрометью бежит по лестнице, которая извивается под ногами.

Бетти.

Дома обступают – величественные дворцы, исполинские замки, анфилады, колонны, бельведеры, бельэтажи; угрожающе поводит башнями горделивая ратуша, рядом извиваются причудливые ступени какого-то дворца…

(Бетти).

Он бежит в последний оставшийся проулок между домами, маленький проулок, который сужается всё больше…

(Бетти)

…он спотыкается, заставляет себя не падать…

(Бетти, Бетти, Бетти)

В изнеможении опускается на траву, только сейчас понимает, как все тело бьет мелкая дрожь…


Враги близко.

Да они уже не просто близко, они уже здесь. Небо гудит, потревоженное самолетами, дрожит земля, придавленная танками. У ратуши сбили выстрелами два главных шпиля, у главного собора повалили левую башенку…

– Цельсь… пли!

Это кто-то из солдат.

То ли чугунный, то ли мраморный, отсюда не разобрать.

Старые генералы смотрят на солдата с автоматом, с завистью смотрят: у них автоматов нет, удружил скульптор, посадил на коня, выдал саблю, и воюй, как хочешь, да кто же знал, что придется воевать…

А вот пришлось.

Пуля вонзается в солдата – это еще что, ух ты, батюшки, какие мы нежные, в него попали, он дыру от пули зажимает. Других вон изрешетили сплошь, и ничего…

Солдат падает, чугунные изваяния бегут к нему, – понимают, что случилось. Откуда он здесь, как пробрался, надо бы в землю его, да некогда в землю, небо гудит, потревоженное самолетами, дрожит земля, раздавленная танками…


– А ты в каком году родился?

– В восемьдесят восьмом.

– А умер когда?

– Пош-шел ты.

– Нет, правда, когда?

– В двадцать седьмом.

Хочу спросить – как.

Не спрашиваю.

Оглядываю идущих. Думаю, кто из них кто. Кто из них такой, а кто другой. Смотрю на идущего рядом со мной, крепко сжимаю его ладонь. Рука холоднее самого льда. Он пожимает мне руку в ответ, хлопает по плечу – мол, всё хорошо.

Мы все хотим знать, кто есть кто.

И все боимся знать.

Загрузка...