Евгения Букреева, Ольга Скляренко Башня. Новый ковчег-6

Пролог

В воздухе медленно порхали стрекозы. Одна из них зависла прямо над лицом, слышно было лёгкое стрекотание тонких, невесомых крыльев, похожее на звук старой шлифовальной машинки, что стояла в школьных мастерских. Сквозь опущенные ресницы Гриша наблюдал за стрекозой, мелкие чешуйки на крылышках насекомого напоминали застывшие перламутровые капельки или блёстки. От отражающегося в них света слегка слезились глаза. В другой раз он бы непременно поймал стрекозу, чтобы засунуть потом Варьке за шиворот (хотя нет, Варьке неинтересно, Варька стрекоз не боится, сама их ловит), но сейчас было лениво. Солнце, не по-сентябрьски тёплое, мягко касалось Гришиного круглого озорного лица, золотило и без того выгоревшие за лето волосы и брови, добавляло веснушек на щеках и чуть вздёрнутом носу. Гриша почувствовал, что сон вот-вот сморит его, и встрепенулся – он сюда не спать пришёл.

Гриша мягко перекатился со спины на бок ближе к краю обрыва, сел, опустил босые ноги в воду. В этом месте их речка делала поворот, образуя небольшую заводь. Вода здесь хорошо прогревалась и в жаркие летние дни становилась такой тёплой, что ребятню приходилось выгонять на берег насильно. Впрочем, выгонять особо было некому – летом самая страда, все взрослые на работе, – поэтому с начала июля вплоть до середины августа, а иногда и до сентября, как в этом году, берега их Кедровки были усеяны детворой, и раскалённое марево воздуха звенело детскими голосами.

Сам Гриша в заводи, конечно, не купался. Западло с малышнёй всякой в лягушатнике барахтаться. Они с пацанами гоняли на велосипедах вверх по течению на восточный край Города, к которому примыкал Рабочий посёлок. Там жили в основном те, кто работал на АЭС. Оттуда уже видна была Башня – уродливым серым исполином высилась она над зелёными макушками раскинувшейся тайги, утыкалась в небо, застревая в ярко-белых, похожих на плотную перину облаках.

Вместе с поселковыми они купались рядом с Илюшинской лесопилкой. Здесь Кедровка была не такой широкой, как в Городе, зато быстрой, стремительной, злой – поселковые говорили, что выше начинаются пороги. На порогах Грише бывать ещё не доводилось, да он вообще мало где бывал. Ну в Башню их возили на экскурсию от школы не так давно, да только что он там не видел, стоит себе эдакая железобетонная дура, осколок истории (Башня Гришу интересовала слабо), а вот пороги – это вещь. На пороги бы Гриша сгонял, но отец узнает, точно убьёт. Он и в посёлок-то особо ездить не позволял, но тут Гриша его разрешения сильно и не спрашивал. Меньше знает, крепче спит – так говорила Варька, повторяя, по всей видимости, мудрость своего родителя, и вот тут Гриша был с Варькой полностью согласен.

Вода мягко щекотала ноги, и Гриша испытал острое желание раздеться и искупнуться. Сейчас, когда здесь никого из мелких не было, чего бы и не окунуться разок. Он быстро скинул с себя одежду, бросил её рядом с валяющимися тут же в траве старыми разношенными сандалиями. Сандалии Гриша не любил, летом предпочитал гонять босиком, забирая песок грязными ногами и поднимая фонтаном дорожную пыль, но сейчас мама заставляла надевать, придумала ерунду какую-то, земля холодная, а отец, как водится, её поддержал. Потом немного подумал, снять трусы или нет, но махнул рукой – успеет ещё обсохнуть, и с разбега бултыхнулся в воду. Вода, тёплая у берега, но на глубине уже достаточно прохладная, обожгла разогретую на солнышке кожу, и Гриша, по-взрослому фыркнув, быстро заработал руками и ногами. Проплыв несколько метров и привыкнув к воде, он перевернулся на спину и лениво раскинулся звездой, закрыл глаза, подставив обгоревшее лицо солнцу.

Долго в воде он, однако, не выдержал, сентябрь брал своё, пришлось вылезать на берег.

На берегу Гриша тут же пожалел, что не взял с собой что-нибудь обтереться. Вода всё же была холодной, да ещё, как назло, солнышко, которое до этого жарило, как июльское, скрылось за тучкой, дунул прохладный ветерок, и Гриша мигом покрылся гусиной кожей.

Он старательно попрыгал на одной ноге, вытрясая воду из ушей, интенсивно помотал мокрой головой, как собака, потом уселся на траву и вспомнил о своей заначке. Собственно, ради этого он сюда и притащился, ну и так… наедине побыть.

Заначка была спрятана в небольшом тайнике, вырытом у корней старой ивы. Говорили, что эта была первая из посаженных ив и походу единственная. Остальные не прижились, а эта окрепла, уцепилась корнями за берег реки, наклонилась над водой, словно любуясь своим отражением в прозрачном зеркале тихой заводи. Гриша откинул рукой ветки и листья, которыми был укрыт тайник, разгрёб сухую рыхлую землю и выудил небольшой деревянный ящик – его Гриша спёр на Илюшинской лесопилке. В ящике было два отделения, побольше и поменьше, в большом лежали аккуратно сложенные листы тонкой бумаги, серые, чуть шероховатые на ощупь, а в маленьком был грудой насыпан измельчённый табак. Гриша вынул один из листов, осторожно, чтобы не порвать, разложил на плоском, как тарелка камне (камень тоже лежал в тайнике), высыпал две щепотки табачной смеси на бумагу и принялся крутить самокрутку. Дело это было небыстрое и требовало определённой сноровки и терпения, Гриша даже язык от усердия высунул и, пока крутил, согрелся уже окончательно. И после, довольный собой и своей работой, вернулся на берег, не на траву, где бросил одежду, а на пятачок речного пляжа, растянулся на мелком нагретом солнцем песке и закурил, блаженно щурясь.

Табак приходилось прятать здесь от отца. Отец не просто сам не курил и не переносил табак на дух, он боролся с ним и боролся особенно рьяно – и в Городе, и в Рабочем посёлке, и даже на заимках в тайге, словом, всюду, куда могли дотянуться его руки. Увы, эта вредная привычка, образовавшаяся чуть ли не в первый год, когда люди стали выходить из Башни на поверхность, строить первые дома, засеивать поля и пашни, крепко завладела многими. Отец пробовал запрещать (а Гришин отец много чего мог запретить), отводил под табак специально охраняемые плантации, даже требовал совсем отказаться от выращивания этой культуры, но кажется (Гриша особо не вникал, конечно), насовсем отказаться было нельзя – листья табака использовались для изготовления лекарств, а с лекарствами у них всё ещё был дефицит. Никакие вводимые отцом меры не действовали, народ продолжал выращивать табак на своих огородах, для себя и на продажу, а городские и поселковые мальчишки устраивали ночные рейды на плохо охраняемые приусадебные участки.

Конкретно за этим табаком Гриша лазил в огород к Дудикову. У Дудикова был хороший табак, крепкий, а вот жена злая – даром что толстая, но воришек ловила только в путь, а поймав, больно хлестала по голым ногам пучком свежей, острой крапивы, – и собака такая же. Злая, в смысле, а не толстая. Собаку Гриша месяц прикармливал и столько страданий ради этого вынес, специально к Розе Моисеевне на уроки музыки для этого дела ходил, не за музыкой конечно (нужны больно Грише были эти гаммы), а за котлетками. Из чего там Роза Моисеевна свои котлетки делала, фиг знает, но старый дудиковский пёс, худой, полуоблезлый, за них душу готов был продать.

Гришина просьба обучаться игре на пианино поставила маму в тупик, а отец недоверчиво посмотрел, но не найдя, к чему прицепиться – Гриша сделал самое честное лицо, на какое был способен, – вздохнул и сказал:

– Ведь опять, Гришка, ты чего-то замыслил, по глазам вижу, а чего, взять в толк не могу.

– Я, может, хочу быть как Паганини, – с вызовом в голосе ответил Гриша, на что отец даже закашлялся, а, прокашлявшись, сказал:

– Дурак ты, Паганини скрипачом был, – и махнул рукой. А Варькин родитель, присутствующий при этом разговоре, вообще неприлично заржал и теперь при каждом удобном случае называл Гришу не иначе, как Паганини.

В общем в итоге Гришины уроки музыки отец оплатил, и Гриша, умытый, причёсанный и в чистой рубашке, три раза в неделю ходил на мучения: сначала мучился за пианино, а потом за столом – Роза Моисеевна всех своих учеников потчевала обедом с котлетками, приговаривая при этом, что «никто не навещает старую одинокую еврейскую женщину». Котлетки Гриша, пользуясь плохим зрением Розы Моисеевны, тырил, ловко засовывая в карманы брюк.

Мучения Гришины закончились внезапно. В одну из сред – Гриша уже расшаркивался на пороге, прикрывая руками топорщившиеся карманы штанов, – объявился дядя Слава, Розы Моисеевны сын. Дядя Слава отозвал Гришу в сторону и проникновенно сказал:

– Не знаю, стервец, сколько в тебя может влезать маминых котлет, но судя по её дифирамбам, что она поёт о тебе каждую среду, ты, брат, просто фабрика по их переработке. Мне, конечно, не жалко, но тебя ж паразита мне в пример ставят и столько же котлет стараются впихнуть. А такими темпами я скоро либо помру, либо растолстею, и меня жена бросит. А я, Григорий Палыч, сильно не хочу в брошенных мужьях ходить. Потому мой тебе совет: дуй отсюда, и чтобы духу твоего в доме моей мамы больше не было.

В ласковом голосе дяди Славы чётко нарисовалась угроза, и Гришу два раза просить не пришлось. К тому же и дудиковский пес был уже вполне прикормлен, и следующей ночью Гриша беспрепятственно проник в заветный огород и так хорошо там отоварился, что и долг Лаптю, то есть Лопатину, вернул, и себе табака насушил. И теперь ему надолго хватит, может, даже до зимы. Только тайник новый искать надо – как снег выпадет, отсыреет табачок и всё.

С тайником, конечно, была беда. Гриша сначала дома своё сокровище хранил, так всё организовал, что комар носа не подточит, даже мама ничего не нашла, хотя и подозревала, беседу с ним провела о вреде курения. Только дома ведь не покуришь, приходилось бегать куда-нибудь, а как табак выносить? В карманах? Да если бы отец нашёл в его карманах хоть одну табачную крошку – прибил бы сразу, не раздумывая. Ребята постарше Гришу, конечно, научили маленькие пакетики с табаком под манжеты и воротник подшивать, Гриша так и делал, пока однажды на Кирилла, мужа сестрицы, не напоролся.

По-глупому причём всё вышло. Кирилл его даже не дома, а на улице поймал, преградил путь, весело прищурил глаза и растянул в усмешке губы:

– Куда намылился? Опять на лесопилку?

– Тебе-то чего? – огрызнулся Гриша. – Куда хочу, туда и хожу. Ты мне не отец.

– Значит, курить побежал с Лаптем, – Кирилл пропустил мимо ушей выпад про отца.

– Че это сразу курить? – Гриша встал в позу. – Хочешь, карманы покажу?

И, не дожидаясь ответа Кирилла, тут же с готовностью вывернул карманы.

– Нафиг мне твои карманы, – засмеялся Кирилл. – Иди давай сюда.

И как только Гриша подошёл, ловко обыскал и манжеты, и воротник – ничего не пропустил, как знал, где искать.

– А в следующий раз за враньё ещё и по шее получишь, – пообещал ему Кирилл напоследок.

В общем, будь Гриша поумней и поменьше хами, всё и обошлось бы, а так – выдал себя с головой. Хорошо хоть Кирилл его отцу не сдал, с отцом у Кирилла тоже были свои отношения – сложные, как говорила мама.

Но тайник пришлось перепрятать.


За спиной затрещал кустарник. Гриша вскочил на ноги, предварительно сунув недокуренную самокрутку в песок, и тут же выругался. Раздвинув густые ветки, пригибаясь, на полянку вылезла Майка.

– Чего припёрлась? – Гришей овладела досада за так бездарно погубленную самокрутку. – Вообще, не видишь что ли, тут люди в одних трусах.

– Ну так оденься, – невозмутимо отозвалась Майка, прошла к тому месту, где кучей лежала Гришина одежда, подняла штаны и кинула ему. Эту девчонку было ничем не пронять.

– Отвернись! – потребовал Гриша.

Майка закатила глаза, но всё же отвернулась, и Гриша принялся торопливо натягивать штаны на мокрые трусы, грязные от налипшего на них речного песка.

– Готово! – Гриша снова плюхнулся на то место, с которого только что поднялся, запрокинул покрасневшее лицо к солнцу. Майка тут же присела рядом с ним.

Какое-то время они просто молчали. Майка нашарила рукой сухой прутик и задумчиво выводила на песке узоры, а Гриша, чуть скосив глаза, наблюдал за ней. Смотрел на её гладкую, блестящую косу, длинную, почти до самой талии, на розовую мочку уха с бирюзовой капелькой-серёжкой, на летний сарафан, по подолу которого рассыпались вышитые пятнышки незабудок – Майка, как и он, никак не могла смириться с наступающей осенью. Солнце золотило лёгкий пушок на Майкиных загорелых руках, а на правой коленке коричневела уже подсохшая корка, след от падения с велосипеда. Всё это Гриша видел уже тысячу раз: и прямую чёлку, упавшую на лоб, и острое плечо с врезавшейся в кожу тонкой бретелькой сарафана, и след от колечка на безымянном пальце (Варькин подарок, Майка проносила его всё лето, пока Варька, за что-то разобидевшись на подругу, не отобрала его назад), но всё равно продолжал смотреть и при этом отчаянно изображать равнодушие и независимость.

С Майкой теперь всё было сложно, не как раньше.

Ещё каких-то пару месяцев назад Гриша катал Майку на багажнике своего велика, и она звонко хохотала ему в ухо, обхватив его за талию горячими тонкими руками, они обирали вместе черёмуху, объедаясь вязкими кисло-сладкими ягодами до оскомины, сбегали от Варьки, когда та чересчур доставала их своими идеями, а потом вдруг всё изменилось.

Во всём виноват был Лапоть, который как-то вечером сказал будто бы невзначай:

– А Майка Мельникова красивая.

И Гриша понял, что да – красивая, очень красивая, и сразу всё запуталось и стало непросто. И уже нельзя было, как раньше, посадить Майку на багажник велосипеда или залезть вместе на черёмуху и пугать оттуда криком и смехом проходивших мимо людей (пугал Гриша, а Майка хохотала), да что там – просто наедине и то стало невозможно находиться.

Эта внезапно открывшаяся Майкина красота явилась для Гриши полной неожиданностью, и он не знал, что с этим делать. Иногда он гляделся на себя в зеркало, сам не понимая, зачем. Разглядывал своё круглое, конопатое лицо, светлые, торчащие в разные стороны вихры, облупленный нос, с которого тонкой плёнкой сходила сгоревшая кожа. Мама, заметив это, однажды что-то сказала отцу, а тот, странно посмотрев на Гришу, ответил:

– Думаешь? Да ну нет, рано ещё.

И они оба рассмеялись.

Чего рано, Гриша так и не понял.


– Курил? – спросила наконец Майка, чуть наморщив нос.

– Тебе-то чего? Сдавать побежишь?

– Дурак ты, Гриша, – грустно сказала Майка и, ещё немного помолчав, добавила. – Я у вас только что была. К Павлу Григорьевичу ходила.

– Зачем это? – встрепенулся Гриша.

Майка по-взрослому вздохнула. Так вздыхала мама, когда Гриша показывал ей свой дневник – ну, там-то обычно не было чему сильно радоваться.

– Ты на уроках спишь что ли, Савельев? Забыл, нам по истории задали сделать проект. Я выбрала Башню. Твой папа обещал мне рассказать…

– Башню? – перебил её Гриша. – Ты выбрала Башню? Вот скукотища. Это будет самый скучный проект за всю историю человечества! – резюмировал он и откинулся на спину, заложив руки за голову.

Гриша действительно так считал. Последнюю экскурсию в Башню он едва вынес. Бесконечные коридоры, отсеки, закутки, стеклянные двери, мутные лампы, старый лифт с лязгающими дверями – кто-то из девчонок даже завизжал, когда двери наконец захлопнулись, и лифт, резко дёрнувшись, потащился наверх, – всё это наводило тоску и скуку вместе с тонким и неприятным голосом сопровождающей их тётки. Как там её звали? Ольга Юрьевна? Елена Юрьевна? Гриша не запомнил.

Но самым удивительным было то, что в Башне до сих пор находились люди. Все они в основном жили на Поднебесном уровне, и там ещё было ничего по сравнению со всем остальным, но тоже так себе – те же коридоры, квартиры без окон, вялые лимонные деревца в кадках. Гриша никак не мог понять, как можно обменять их Кедровку, сосны, подступающие к Рабочему посёлку, смолистый запах лесопилки, осенний холодный дождь и мокрый мартовский снег, ветер, залезающий за воротник, и солнце, оставляющее на плечах ожоги, которые мама вечерами мазала тонким слоем густой белой сметаны – как можно обменять всё это на бетонные стены? Как? Чем дольше они ходили по этим коридорам, тем больше сжималась Гришина душа, превращаясь в маленькую чёрную точку, и развернулась только на самом верху, в Орлином гнезде.

Он знал, что так назывался кабинет отца – Ника, сестра, рассказывала, – и это было единственное место во всей этой долбанной Башне, где хотелось расправить крылья и взлететь. Взлететь ввысь, к звёздам, к солнцу. И он не удержался, подошёл к прозрачной стене, положил ладони и прижался щекой, ощущая жар нагретого стекла.

– Ну что, видел небо? – спросила его потом Ника.

– Видел, – ответил Гриша. – Только оно там стеклянное.


– Будешь про этих писать? – спросил он у Майки, опять скосив на неё глаза.

– Про кого – этих?

– Ну про тех, кто до сих пор там живёт, в Башне. Про сектантов.

Гриша не знал, что такое «сектанты», просто слышал, как отец однажды так сказал в сердцах Майкиному отцу: «Живут там, как в норе, носа высунуть боятся, сектанты чёртовы!» и пригрозил отключить им электричество. Но не отключил, конечно, хотя сам Гриша, будь он на месте отца, так и сделал бы. Мигом бы вылезли тогда все эти сектанты на волю, увидели, как тут замечательно, и назад бы уже точно не захотели.

– Нет, не про них. Чего про них писать, – Майка презрительно дёрнула плечом. – Я про историю буду писать. Как Башню создавали, кто, как там всё было устроено.

– Тоска, – не сдавался Гриша. – Писать надо про будущее, а не про прошлое.

– Дурак. Без прошлого нет будущего.

Она наклонилась, щёлкнула его по лбу, но не удержалась и упала. Как-то странно так получилось, что губы её скользнули по его губам, Гриша почувствовал сладкий запах лесной смородины, инстинктивно обхватил девочку за плечи, но Майка оттолкнула его, откатилась в сторону и тоже легла на спину, почему-то тяжело и отрывисто дыша.

Они оба молчали.

Что было в голове у Майки в этот момент, Гриша не знал, а сам он думал про поцелуй (непонятно, это уже по-настоящему или так) и почему-то про Кедровку, про их Город, который построил отец, и про тех людей в Башне, которые ничего в своей жизни не видели, кроме стеклянного неба.

– Понимаешь, Гриш, мне ведь там тоже не нравится, в Башне, – сказала наконец Майка. Гриша думал, что она уже совсем не заговорит больше. – У меня там сразу клаустрофобия начинается.

– Чего начинается?

– Ну клаустрофобия, а, да неважно.

Майка поднялась, откинула за спину свою густую тёмную косу, а Гриша подумал, что надо будет спросить у мамы, что это такое – клаустрофобия. Майка любила всякие заумные словечки, а объяснять не любила, и Гриша каждое новое Майкино слово нёс маме, часто перевирал безбожно, но мама всегда догадывалась и терпеливо растолковывала.

– Но как было обойтись без Башни? – Майка смахнула жучка, ползшего по руке. Жучок расправил изумрудные крылышки и взмыл вверх. – Никак. Башня была необходима.

– Ежу понятно, что необходима. Иначе бы все утонули, а так спаслись…

– И не только для этого, – Майка строго посмотрела на него.

– Ну не только. Ещё для этого, как его… чтоб произведения искусства сохранить, – изрёк Гриша глубокомысленную сентенцию. Про произведения искусства Роза Моисеевна говорила.

– И не только, – на Майкином лбу появилась упрямая складка. – В Башне люди сохранили наработанные веками технологии, методики клонирования и воссоздания исчезнувших видов по ДНК, там были генетические лаборатории, огромный семенной фонд. Причём ты в курсе, что хранящиеся семена растений были нескольких видов? Были специальные, модифицированные с учётом быстрого роста и приживаемости на солёной почве. Их и сажали в первую очередь. А иначе ничего бы этого, – Майка обвела вокруг себя рукой. – Ничего бы не было. Ни Кедровки твоей любимой, ни деревьев, ни травы, ни стрекоз, которых вы с Варькой ловите. А Павел Григорьевич, между прочим, запретил ловить. А вы… вы ловите!

Майка сердито отвернулась, и Гриша почувствовал себя виноватым.


Конечно, Майка была во всём права.

Сейчас Город, соединённый с Башней узкоколейкой, вдоль которой тянулись столбы ЛЭП, уже был похож на настоящий город, но первые три года, после того, как ушла большая вода, люди методично и упорно промывали, обрабатывали и дренировали почву, засеивая её семенами и восстанавливая экосистему. Дома тогда ещё не ставили, жили во времянках, маленьких, пластиковых вагончиках, летом в них было жарко, а зимой холодно, потому что электричество экономили. В такой вагончик к отцу приехала мама. Приехала в начале ноября, с двухлетним Гришей на руках, закутанным по самый нос в пуховое одеяло.

– Папа даже ахнул, когда нас увидел, – улыбаясь и косясь на отца, рассказывала мама. – Замахал руками, закричал, чтобы я немедленно завтра же назад в Башню уезжала. А я сказала, ну уж нет. Или вместе или никак.

Гриша в красках представлял себе этот момент. Отец орёт, а орал он всегда знатно, кому как не Грише это знать, а мама упёрлась и ни в какую – мама это умела. Она вообще была единственным человеком на земле, перед которым отец пасовал, никто другой и ничто другое сдержать его не могли.

Отец был помешан и на строительстве, и на расширении тайги. Начиная с ранней весны и до поздней осени, он находился в вечных разъездах, не щадил ни себя, ни людей, заставляя двигаться всё дальше и дальше, засеивая и засаживая новые территории, и то, что сегодня тайга раскинула своё зелёное море даже не на десятки, а на сотни, а может и тысячи километров, была заслуга отца. Его кожа задубела на ветру, почернела от загара, который не сходил даже зимой, волосы пахли хвоей, руки землёй, а рубашка потом, и не было для Гриши запаха родней чем этот.

Лес отец берёг как зеницу ока, разрешения на постройку деревянных домов выдавал неохотно и только для небольших, одноэтажных. Дома в два и три этажа строили из кирпича (спасал глиняный карьер, обнаруженный в первые годы после переселения из Башни), браконьеров ловили и штрафовали нещадно, а за третье нарушение либо ссылали назад в Башню, либо отправляли на солончаки – там освоение земель шло медленно и требовало больших усилий. Поработав на солончаках несколько месяцев, можно было вернуться в Город – из Башни назад дороги не было, оттуда отец отказывался принимать наотрез. И по мнению Гриши, это было самое страшное наказание.

Их Город не был похож на города из допотопных фильмов. В нём не было сверкающих небоскребов, сияющих витрин, разноцветных уличных кафе и стремительных как майские жуки автомобилей, отражающих глянцевыми боками мелькающие неоновые вывески. Вместо этого были похожие друг на друга кирпичные дома в центре и небольшие, опоясанные огородом деревянные избы на окраинах, грунтовые дороги, по осени превращающиеся в грязь, в которой застревали немногочисленные машины – тяжёлые грузовики, маленькие тесные автобусы и редкие служебные автомобили, шофёры которых считались едва ли не значимей тех, кого они перевозили. Стёкла низких, почти до пола, окон магазинов летом покрывались толстым слоем пыли, а зимой, наглухо закрытые деревянными ставнями, зарастали сугробами в человеческий рост. И всё же это был их Город, большой, неказистый, растянувшийся на несколько километров вдоль Кедровки, с раскинувшимися на севере производственными цехами – огромной территорией, где безраздельно царствовал старый Величко, который постоянно ругался с отцом.

И хотя Город был живой и не стоял на месте, стремился ввысь и вширь, он уже становился тесен. Он жал, как жали старые ботинки, которые мама доставала Грише с чердака с первыми ночными заморозками, и уже находились юные горячие головы, которые ходили к отцу целыми делегациями, разворачивали перед ним самодельные карты и вдохновенно доказывали о необходимости двигаться на восток, на запад, на юг… да неважно, на самом деле куда, лишь бы идти и идти вперёд.

Отец хмурился, но это была не та хмурость, когда он злился или бывал недоволен – глубокая складка на лбу говорила о том, что отец что-то старательно просчитывает, прикидывает, – и однажды вечером он сказал, как будто бы самому себе:

– Вот что. Идти надо на запад. На Енисей.

Никто толком не знал, сохранилась ли эта река после потопа, потому что изменилось многое. Самому Грише слабо верилось, что Кедровки, например, до потопа не существовало, но Митя Фоменко, школьный товарищ сестры, утверждал, что так и было, даже карты Грише показывал. Мите Гриша верил, потому что Мите верили Ника и Кирилл. Но самое главное: ему верил отец, причём не просто верил, а, приняв решение идти на запад, отправил Митю во главе экспедиции, наказав найти Енисей. И Митя его нашёл.

Он вернулся назад, заросший густой курчавой бородой, с брызгами весёлого, детского счастья в светлых, летних глазах, от него пахло костром и грибами, а на фотографиях, что он привёз с собой, с достоинством нёс свои воды красавец Енисей.

– А тайга, какая там тайга, Павел Григорьевич! – не скрывал своего восторга Митя. – А ведь это уже не наша, не рукотворная. Это сделали ветер и земля.

– Ну а что ты хочешь, – отвечал отец. – Жизнь своё возьмёт.

И глядя на фотографии небольшого посёлка, притулившегося у подножья невысоких гор, уже думал о чём-то своем, и в серых отцовских глазах гулял шальной и юный ветер.

До Енисейска, так назвали посёлок, наладили водный путь. Кедровка вниз по течению оказалась вполне судоходной, и по ней теперь отправляли баржи, гружённые под завязку оборудованием и материалами. Назад баржи везли камень, пробы грунта и скальных пород.

Гриша бредил Енисеем. Он снился ему по ночам, огромный и бескрайний, катящий свои волны на юг, к новым неизвестным землям. Он являлся к нему днём, и Гриша вдруг застывал посреди игры – воображение раскидывало перед ним глубокую синь с прожилками отражающихся в воде облаков и горы, поросшие серым редким кустарником, как на Митиных фотографиях. И хотя Гриша никому про это не говорил, свято храня тайну внутри себя, она, видимо, всё равно так или иначе выплёскивалась из него, вырываясь наружу то неосторожным словом, то опрометчивым вопросом.

Первой догадалась Варька, у которой было чутьё на такие вещи, а, догадавшись, она насела на Гришу, уговаривая его непременно бежать на Енисей. Собственно, уговаривать долго не пришлось – Варька, где прямой стремительностью, где изворотливой хитростью (как в ней это уживалось – загадка) могла покорить любую крепость. И Гриша под её напором сдался.

Пол-лета они готовились. На лесопилке добыли бракованные доски для плота, Варька договорилась – она умела договориться, наверно, с кем угодно. Бечёвки для связки Гриша притащил из дома. Варька заготовила провиант. Майку, посовещавшись, решили с собой не брать.

День для побега выбрала Варька.

– Отправляемся в День Памяти, – заявила она. – Утром потолчёмся среди народу, засветимся, на митинг сходим, отца твоего послушаем. Главное, чтобы нас побольше людей увидело. А потом на плот и отчалим. Увидишь, на реке никого не будет. Точно тебе говорю.

Спорить с Варькой было бесполезно, хотя в Грише всё противилось.

Нет, бежать на Енисей он хотел, но только не в День Памяти, самый большой и самый значимый праздник для всех, а для Гришиного отца особенно. В этот день вспоминали всех, кто погиб в Последнем Восстании, которое было ещё в Башне, когда власть захватил псих Ставицкий. Отец, понятное дело, толкал речь. Мама и Ника всегда плакали. Даже насмешливый Кирилл был серьёзен, и иногда и у него глаза подозрительно краснели. Этот праздник, торжественный и грустный, Гриша любил. И рассказы о том, как всё происходило, тоже. И надо же, чтобы Варьке приспичило бежать именно в такой день.

– Трусишь? – шипела Варька, и в её зелёных, как заводь, глазах плескалось презрение.

– Не трушу. Но не в этот же день!

– А потом поздно будет. И случая удобного может не представиться.

Насчет удобного случая Варька была права, конечно, вот только иногда в жизни есть вещи не менее важные, чем Енисей. Гриша это точно знал…

Праздник всегда растягивался на два дня. Но если первый день был торжественным, полным речей, песен и радости, которая с каждым годом всё отчётливей и выпуклей прорывалась сквозь дымку скорби и грусти, то на второй день все словно затихали. Праздник уходил с улицы в дома, в семьи – общее горе и общая радость разносились по крупинкам, по отдельным сердцам, распадались на миллион маленьких капель и незримо связывали людей единой крепкой нитью.

На второй день ходили на кладбище.

Обычай этот возник в Городе вместе с самим кладбищем, которое как-то само собой образовалось на Южной окраине и с каждым годом всё больше и больше наступало на лес, подпирающий Город, вдаваясь в него острым клином.

Отец с утра успевал сбегать на работу – выходных для него почти не существовало, – но к обеду уже был дома, переодевался, перекусывал чуть ли не на ходу, и они все вместе отправлялись к той могиле.

Она была среди самых первых, а, может, даже самой первой – небольшой, огороженный низенькой оградкой холмик с простым деревянным крестом. Отец подкрашивал оградку взятой из дома краской, а мама рыхлила землю и пропалывала низенькие кустики жёлто-красных бархатцев. Гриша помогал отцу. Они почти ничего не говорили, только иногда мама бросала что-нибудь типа:

– Паша, надо бы поправить немного крест.

А отец согласно кивал, и было в этих простых словах и действиях что-то очень правильное, вековое, что-то такое, что примиряет с горем и утратой, всё ещё острой, несмотря на прожитые годы.

Однажды Гриша, будучи ещё совсем маленьким, спросил, для чего они ходят сюда. Он подкапывал детской лопаткой цветочные кустики, старательно, как показала мама. Отец разогнулся, смахнул заляпанной краской рукой упавшие на лоб волосы.

– Понимаешь, – помолчав, проговорил отец. – Пока живёшь – торопишься, спешишь, думаешь, что успеешь ещё всё сказать человеку, всё важное, значимое, откладываешь слова на потом, и вдруг наступает момент, после которого никакого «потом» уже нет и никогда не будет. И тебе остаётся только одно – приходить сюда и надеяться, что тебя услышат. Приходить, чтобы сказать то, что при жизни не успел. И что сказать был должен.

Гриша хотел возразить, что отец же ничего не говорит, молчит только всегда, открыл рот, но так и не произнёс ни слова. Понял: отец говорил с тем, кто смотрел на них со старой фотографии на кресте, не словами – отец говорил сердцем.


– А я знаю, вы с Варькой на Енисей хотели удрать, – сказала вдруг Майка. Не обиженно даже сказала, а как-то спокойно, но Гриша всё равно вздрогнул, рывком поднялся, сел.

– Ну не сбежали же.

– Не сбежали, – эхом отозвалась Майка.

Они и правда с Варькой не сбежали. Плот начал тонуть, едва они отплыли от Города. Кое-как им удалось добраться до берега, и всё бы ничего, вот только, пока они сушились у разведённого костра, громко ругаясь друг с другом и выясняя, кто же виноват в крушении плота, на краю опушки мелькнула чья-то тень. Варька утверждала, что это Дудикова жена.

Гриша ожидал, что Дудикова жена, если это была она, донесёт на него родителям в тот же вечер, но никто не пришёл, и Гриша стал уже думать, что всё обойдётся. Он даже почти убедил себя в этом. Только вот Майка…

– А ты откуда узнала?

– Догадалась. Видела, как вы с Варькой плот мастерите.

Майка улыбнулась, и Гриша с облегчением выдохнул. Значит, не Дудикова жена сказала, значит…

– Гришка!

От знакомого звонкого голоса заложило уши. На полянку, проламывая кусты, ввалилась Варька. Растрёпанная, с поцарапанной щекой.

– Гришка, атас! Твой отец всё узнал. Орёт, как потерпевший. Сейчас здесь будет.

Гриша вскочил на ноги. Майка вслед за ним. Он и сам уже слышал раздающиеся вдали крики. Громовой отцовский голос не узнать было трудно. Ещё пара минут, и отец будет здесь.

– Чёрт! – он посмотрел на девчонок. Можно было бы, конечно, убежать, но смысл. Рано или поздно отец его найдёт. Из-под земли достанет. Гриша вздохнул и решился. – Варька, ты давай, вали к себе. Майке ничего не будет, она ни при чём, а про тебя я скажу, что я сам тебя подбил. Поняла? Давай, дуй отсюда.

Варька фыркнула и тряхнула растрёпанной головой.

– Чёрта с два я отсюда уйду! – и в зелёных Варькиных глазах заплясали весёлые чертенята.


Глава 1. Кир

Сон отступил как-то сразу.

Кир резко вынырнул из зыбких и невнятных образов, которые кружились в его сознании. Слава богу, на этот раз обошлось без кошмаров, хотя и приятным сон тоже назвать было нельзя – от него осталось какое-то щемящее, тревожное послевкусие. С минуту он лежал неподвижно, вглядываясь в темноту, расступающуюся перед робким светом одинокого ночника, потом перевёл взгляд на часы – старенький электронный будильник с большими и яркими цифрами на экране, обшарпанный, заслуженный, с плохо припаянными контактами, он отключался от сети при любом неловком движении – и удивился, надо же, как рано. Можно поспать ещё минут сорок. Осознав это, Кир снова закрыл глаза, попытался погрузиться обратно в сон, но скоро понял, что выспался. В голову настойчиво лезли мысли о том, что хочется пить, да и туалет посетить не мешало бы, и как Кир не старался ещё хоть недолго подремать, всё было тщетно. Он вздохнул, рывком поднялся, опустил ноги на пол, нащупывая обувь, не нашёл, встал так, босиком, и, едва сделав шаг в сторону туалета, естественно споткнулся о вынырнувший откуда-то ботинок. Потеряв равновесие, Кир вцепился в край стола, ойкнул от боли, пронзившей перебинтованную ладонь, затряс рукой, смахнул что-то со столешницы – в полумраке он даже не понял, что, – и тут же в голову, которая до этого была тяжёлой и пустой, вместе с болью вернулись воспоминания о суматошных событиях вчерашнего дня.

Утечка в паровой, горячий вентиль, за который он так опрометчиво схватился руками, орущий на него Савельев с перекошенным от гнева лицом, странные слова Анны Константиновны, сказанные ею в медсанчасти, когда она делала ему перевязку «вы так с ним похожи». Неловкие извинения Бориса Андреевича – ты на Пашу, Кирилл, не сердись, ему сейчас нелегко.

Странный день промелькнул калейдоскопом, и Кир не очень понимал – гордиться ли ему теперь собой (как там назвала Маруся его выходку? подвиг?) или лучше забыть, как старался он забыть большинство идиотских поступков в своей жизни.

Дойдя до уборной и справив нужду, Кир остановился у раковины и тупо уставился на свои перебинтованные руки. Ему не мешало бы принять душ, но как? Повязки же намокнут. Может, снять их вообще? Ну их, только мешают. Он принялся неуклюже разматывать – получалось плохо. Узел был завязан так, что как Кирилл не пытался подцепить его ногтями, ничего у него не выходило – только ещё больше затянул. На миг в голову пришла идея разбудить Гошу, он даже выглянул из туалета обратно в комнату, но натолкнувшись глазами на блаженное Гошино лицо (его сосед спал, как младенец, только что не причмокивал во сне), Киру стало совестно – пусть спит, он и сам как-нибудь справится. Кирилл ухватился зубами за узел на правой руке, как за наиболее неподдающийся, потянул на себя и тут же резко остановился. Вот он дурак! Анна Константиновна же велела прийти утром на перевязку.

Он вспомнил, как она ловко и сосредоточенно бинтовала вчера его ладони – Кирилл таких высот, работая в больнице, конечно, не достиг, хотя у него тоже неплохо получалось, – и, закончив, сказала привычным строгим голосом:

– Завтра с утра на перевязку. Обязательно. Здесь всегда есть кто-то, круглосуточно. Так что перебинтуют.

Это было уже после того, как она его за Савельева поблагодарила. Или до? Кирилл совсем запутался.


Кир вернулся в комнату и начал торопливо одеваться. Верхний свет он зажигать не стал, чтобы не разбудить Гошу, кое-как натянул штаны, чертыхаясь вполголоса – они едва сошлись на талии, а ширинку он и вовсе застегнул с превеликим трудом. Ерунда какая-то, что он растолстел за ночь что ли? Правда, в чём дело, Кир сообразил довольно быстро: впопыхах он схватил Гошины штаны. Можно было, конечно, снять и найти свои, но Кирилл рассудил иначе. Пока он будет переодеваться, неловко орудуя перебинтованными руками, больше времени пройдёт, а так, он быстренько сбегает туда-обратно, Гоша даже проснуться не успеет.

Стараясь не обращать внимания на тесные штаны, Кир напялил рубашку – вроде бы свою, – кое-как справился с пуговицами, повязка мешала, и выходило ужасно медленно, и выскользнул за дверь. Вернее, сначала ему пришлось искать ключи – педантичный Гоша, у которого всё должно было быть по правилам, запер дверь на ночь.

Этого Кир не понимал – к чему и, главное, от кого тут запираться. Что здесь воровать: казенную одежду, обшарпанную мебель или их видавший виды будильник, который каждое утро надрывался так, что его на Поднебесном ярусе, наверно, слышно было? Но Гоша был бы не Гошей, если бы, вернувшись вечером в комнату, он оставил бы дверь открытой. Скорее мир бы перевернулся. Но дверь была заперта, Гоша спокойно спал, и мир всё ещё стоял на месте. А ключи Кир нашёл на столе под ворохом бумаг.

Оказавшись за порогом, Кир машинально запер дверь – не оставлять же товарища спать в незапертой комнате в самом деле, – сунул ключи в нагрудный карман рубашки и зашагал по сонному пустому коридору в сторону медсанчасти.


– Можно? – Кир толкнул дверь, на которой была пришпилена отпечатанная на принтере пластиковая табличка «Медсанчасть», и заглянул в комнату.

Там за столом, положив седую голову на руки, дремал Егор Саныч. При звуке его голоса он вздрогнул, поднял на Кира усталые глаза.

– Кирилл? – он удивленно моргнул, но тут же его морщинистое лицо расплылось в доброй улыбке. – Пришёл, герой? Ну заходи давай, чего застыл на пороге.

Кир прошёл в кабинет, присел на край кушетки, не сводя глаз с доктора, а тот, поднявшись со своего места, приблизился к стеклянном шкафу и принялся доставать оттуда бинты, марлю и какие-то баночки.

– Наслышан-наслышан о твоём подвиге, вся станция уже в курсе. Анна Константиновна предупредила, что тебе надо будет сделать перевязку.

Егор Саныч стоял спиной, лица Кир не видел и мучительно соображал, говорит старый доктор серьёзно или шутит. Потом решил, что всё-таки шутит, тем более, когда Егор Саныч обернулся, на его губах по-прежнему играла улыбка. Кир даже выдохнул с облегчением: если бы старый доктор начал его хвалить и восторгаться, это был бы явный перебор.

– Ну, раз явился, давай-ка посмотрим заодно и шрам после операции. Приляг на кушетку, – скомандовал Егор Саныч.

– Да нормально всё, – запротестовал Кир, но больше так, для проформы. Ослушаться он Егор Саныча не посмел, растянулся на кушетке, а тот, расстегнув рубашку и оторвав пластырь, начал аккуратно ощупывать уже почти затянувшуюся рану.

– Хвалят тебя, наверно, все? – неожиданно спросил Егор Саныч. – Ну-ну, лежи не дёргайся, герой. Знаю, что хвалят, и не зря в общем-то. Ты – молодец. И раны твои, я смотрю, хорошо заживают. Раньше говорили – как на собаке. Шрам совсем затянулся, я его сейчас обработаю на всякий случай, и пластырем можешь его больше не закрывать.

– А руки? – спросил Кир. – Долго мне ещё с этими повязками ходить?

– Руки посмотрим. Ты мне лучше скажи, рёбра-то болят, небось?

Рёбра у Кира болели. Правда в последнее время он перестал обращать внимание на тупую нудящую боль, привык к ней, сросся. И только когда сильно уставал под вечер, рёбра напоминали о себе.

– Не болят, – на всякий случай соврал Кир.

– Ну, конечно, – Ковальков усмехнулся и тут же нажал пальцем Киру на грудь. Кир от неожиданности охнул. – Что ж ты, Кирилл, всё время врёшь? Не болят, как же. Как маленький, честное слово. А пора бы и повзрослеть. Мы вчера с твоим отцом как раз говорили о тебе. Он же гордится тобой, парень, и правильно гордится. Есть чем. Ты ж нас всех и с карантина тогда вытянул, и вчера вот…а врать так и не перестал. Что ж делать-то с тобой, а?

Отец гордится? Кир с удивлением переваривал то, что сказал доктор. Наверно, из всего услышанного со вчерашнего дня, это было самым невероятным.

– Вы говорили с моим отцом? – переспросил Кир.

– Говорил. Когда вчера вечером по станции пронеслась эта новость, я как раз его встретил в коридоре. Тогда он мне про тебя и рассказал.

– Какая новость? Про утечку в паровой?

– Да нет, про утечку раньше все знали. Я про то, что связь наладилась.

– Какая связь? – удивился Кир.

– Как какая? Ты не знаешь, что ли? – Егор Саныч отошёл от Кира к столу. – Вставай, садись сюда, посмотрим на твои руки.

– Не знаю я ничего. Я спать рано лег, – Кир сел на кушетке, наспех застегнул рубашку. – А какая связь, Егор Саныч?

– Ну, какая… с полковником этим, Долининым, который наверху. Он там целое сопротивление организовал. Так что, судя по всему, скоро блокаде нашей конец, не сегодня-завтра начнётся контрпереворот. Наверху уже всё готово.

– А Ника? – замирая от волнения, спросил Кир. – Ника Савельева?

– Ника? Господи, Кирилл, как же ты меня своей Никой замучил. Вконец достал. Ну откуда мне знать? Давай-ка лучше садись сюда, я ожоги твои обработаю.

Кирилл плюхнулся напротив Егора Саныча, протянул ему перевязанные ладони. Доктор разрезал бинты, быстрым и резким движением сдёрнул повязку. Кир тихонько вскрикнул.

– Сиди смирно, – приказал Ковальков и почти уткнулся носом в ладони Кира, близоруко разглядывая ожоги.

– Егор Саныч, не, ну правда. Наверняка же что-нибудь говорили. Она же в заложниках была. Егор Саныч, миленький, – Кир умоляюще заглянул старому доктору в глаза.

– Ну что-то говорили. Вроде, в безопасности она. Подробностей мне не докладывали. Да не дёргайся ты, погоди… Так-так, а и ничего твои ожоги выглядят, я думал – хуже будет. Сейчас мазь наложу, ну а потом повязку. Денёк-другой придётся походить перебинтованным, завтра утречком заглянешь сюда…

– Точно в безопасности? Её освободили? Она где? – Кир пропустил мимо ушей, что там Егор Саныч бормотал про ожоги. Он пытался прочитать по лицу старого доктора, правду тот говорит или нет. – Егор Саныч, но они же не могут ничего начинать, пока Ника в руках этого урода, её же могут убить! Значит, её освободили?

– Да уймись ты! Дай повязку наложить! – прикрикнул на него Егор Саныч. – Говорю же, подробностей я не знаю.

Услышанная новость буквально сбила Кира с ног. Он её даже толком не осознал, не успел переварить, но его уже как будто что-то толкало изнутри – не сиди, вставай, действуй! Это было ровно то, что всегда заставляло его сначала делать, а потом думать, из-за чего он вечно вляпывался в истории, за что ругал себя потом, постфактум, ругал последними словами, но, когда похожая ситуация возникала снова, он опять раз за разом повторял те же ошибки, наступая на грабли и в кровь расшибая лоб.

Он и сейчас бы рванул, но Егор Саныч, нарочно или бессознательно сдерживая его, продолжал неспешно обматывать бинт вокруг ладони.

Кирилл с трудом дождался, когда Ковальков закончит процедуру. Подорвался, едва врач завязал узел, чуть не опрокинул стул, на котором сидел.

– Да аккуратнее! Совсем ненормальный!

Последние слова доктора настигли Кира уже в коридоре, куда он выскочил, ошалевший и растерянный. Что теперь делать, Кирилл не знал. Того, что сказал Егор Саныч про Нику, ему было явно недостаточно. «Вроде бы в безопасности». А если не в безопасности? Тогда что?

Кир сделал несколько шагов по коридору и опять остановился.

Кто может знать про Нику? Гоша? Нет, вряд ли, откуда. С Гошей Кир вообще тему Ники старался не поднимать. Савельев? Этот, разумеется, знает. Но… не бежать же к нему? От мысли, что придётся говорить с Савельевым, которого он последний раз видел там, у паровой, когда тот орал на него при всех, Кир вздрогнул. Нет уж, обойдёмся без Савельева. Кто ещё? Литвинов? Дружок его? Этот да, этот всегда про всё в курсе. Вот только видеть его у Кира тоже не было никакого желания. Вчера встречались, хватит.

Он вспомнил, как Борис Андреевич, опершись о дверной косяк, стоял на пороге их с Гошей комнаты и смотрел почему-то не на него, а на Марусю. И лицо у него было такое, странное что ли и грустное. И глаза… Кирилл привык видеть в зелёных глазах Литвинова собранную жёсткость и иногда жестокость, или насмешливое глумление, которое зачастую подкреплялось обидными словами, но вчера в них было что-то другое… горечь, сожаление, Кир так толком и не понял, что. И Маруся тоже… Стоп! Маруся! Ну конечно же! Мария Григорьевна, сестра Савельева! Вот кто точно знает про Нику. Кирилл даже подпрыгнул на месте. Она и про Нику всё ему может рассказать и шуточки дебильные отпускать не будет, как Литвинов. Или орать как Павел Григорьевич.

Где живет Мария Григорьевна, Кир знал. Позавчера, закончив смену, они до общежития шли вместе, и Кирилл запомнил номер её комнаты – семьдесят седьмой, две семёрки, счастливые цифры. И сейчас она ещё должна быть дома, вряд ли так рано убежала на работу. Хотя Гоша упоминал, что они сегодня реактор что ли собираются запускать – все уши ему этим реактором прожужжал. Но если Кир поторопится, то наверняка успеет. И, приняв такое решение, Кирилл бегом припустил в сторону Марусиной комнаты.


Разогнавшись, Кир не успел притормозить у дверей с двумя счастливыми семёрками и по инерции ввалился в комнату. Конечно, будь дверь заперта, ему вряд ли бы это удалось, но Мария Григорьевна, видимо, Гошиной педантичностью не отличалась, и, как и Кирилл, считала, что никто её здесь не украдёт.

– Мария Григорьевна, это я, Кирилл. Извините, что так рано, – выдохнул Кир и осёкся.

До него только сейчас дошло, что он опять натворил. Ворвался в комнату в общем-то малознакомой молодой женщины, которая в эту самую минуту, может быть, где угодно: в постели, в душе, она может быть неодета, может быть не одна. Кир покраснел.

– Мария Григорьевна, извините, – повторил он, чувствуя себя последним дураком.

На его счастье, комната была пуста. На одной из кроватей, небрежно задёрнутой покрывалом, валялась форменная куртка. Шума воды из ванной тоже не доносилось. Наверно, Киру следовало бы уйти, вернуться к себе, разбудить Гошу, посоветоваться с ним – если Мария Григорьевна уже убежала на работу, то Гоша вполне может проводить Кира до БЩУ или как там правильно называется то помещение, где Мария Григорьевна работает днём, – и Кир, скорее всего, так бы и сделал. Он уже взялся за ручку двери, как вдруг из коридора послышались голоса. От неожиданности Кир замер. Один из голосов, несомненно, принадлежал Марусе, но и второй Киру был отлично знаком.

– Я не знаю, Борис Андреевич, что вам показалось вчера. У нас на восемьдесят седьмом, где я выросла, говорили: когда кажется – креститься надо.

Голос был резким, даже злым. Кир мысленно чертыхнулся. Мало того, что, зайдя сюда и увидев его, она подумает невесть что, так она ещё и не одна. А с этим…

– Может хватит уже, Марусь? – голос Литвинова раздавался совсем близко, видимо, они стояли у самой двери. – Ну что ты, как ребёнок, в самом деле. Я же вижу…

– Видите, кажется… определитесь уже, Борис Андреевич. И хватит меня преследовать. Думаете, если я один раз дала слабину, то победа уже у вас в кармане?

– Дала слабину? Это теперь так называется?

– Да как хотите это называйте. Но то, что мы с вами один раз переспали, ровным счётом ничего не значит.

Когда Кир понял смысл сказанного, его лицо, с которого и так не успел сойти румянец, запылало ещё больше. Они тут что, совсем все рехнулись? Сначала Савельев с Анной Константиновной – память услужливо подсунула ему ту сцену, когда он припёрся ставить Павлу Григорьевичу капельницу и увидел их вдвоём, в постели. Теперь и того хлеще. Литвинов и Маруся?! Маруся?

Дверь стала приоткрываться. Мария Григорьева продолжала что-то гневно говорить, но Кир уже не вникал в смысл слов. Его живое воображение тут же нарисовало сцену, где ему, как обычно, отводилась роль последнего дурака, и ноги сами понесли его к шкафу. Кир быстро открыл створку, бесшумно просочился внутрь и затаился между развешенной одеждой, прижавшись к стенке и стараясь не дышать.

– …значит, вот так это выглядит? Значит, я тебя преследую? Что ж… понял, не дурак, больше не подойду, не волнуйся. Докучать не буду!

– Очень буду вам признательна, Борис Андреевич!

Хлопок закрываемой двери. Тихие шаги. Они поссорились, и Литвинов ушёл – догадался Кир. А ему что теперь делать? Выскочить из шкафа с криком «сюрприз!»? Поняв, что снова загнал себя в идиотское положение – хуже некуда, Кир не придумал ничего лучше, чем затаиться.

Маруся тем временем, судя по звукам, присела на кровать, и Киру даже показалось, что она то ли вздохнула, то ли всхлипнула. Потом он снова услышал шаги, звук наливающейся воды.

А если ей сейчас понадобится что-то в шкафу, запоздало подумал Кир. Переодеться, например. Он даже не мог представить, как она отреагирует на его появление. Будет орать и ругаться, как непременно сделал бы её брат? Или начнёт издеваться и насмешничать, как Литвинов? Кир не знал, что хуже.

Пока он размышлял, опять раздались шаги, а потом до Кира донёсся стук закрывшейся двери и звук запираемого замка. Маруся ушла.

Выждав несколько томительных секунд, Кир осторожно приоткрыл шкаф, убедился, что комната пуста, вылез на свет божий, всё ещё не веря, что так легко отделался, быстро подошел к двери. И тут до него дошло.

Звук запираемого замка!

Его заперли!

Маруся заперла его в комнате!

Всё ещё не в силах поверить в такой поворот, Кир взялся за ручку, попытался выйти. Идиот, какой же он идиот. Записной придурок, угодивший в очередную ловушку. Он даже объяснить никому толком ничего не сможет, ни Марусе, ни всепонимающему и всепрощающему Гоше, а уж если до Савельева дойдёт…

Кир нервно задёргал ручку, с силой навалился плечом на дверь – бесполезно. Пластик был очень прочным, сделано на совесть, что и говорить. Кирилл в изнеможении опустился на корточки, прислонился спиной к запертой двери и от безысходности несколько раз с силой ткнулся затылком. Где-то на задворках сознания опять всплыла мысль про Гошу Васильева. Гоша проснётся, увидит, что его нет, может, забеспокоится. Может…

Сидеть было неудобно, сзади как будто что-то давило, мешало, какая-то вещь в заднем кармане тесных брюк. Кир встал, сунул руку в карман и выудил ключ. Оторопело посмотрел на него, потом, машинально похлопав себя по груди, полез в нагрудный карман рубашки. Теперь он держал в руках два ключа – оба ключа от их с Гошей комнаты, – и чувствовал, как к горлу подступает нервный смех.

Здравствуйте, разрешите представиться. Я – Кирилл Шорохов. Моё второе имя – умственно отсталый идиот.

Кир застонал и крепко сжал руки в кулаки, чувствуя, как больно впиваются в забинтованные ладони острые бородки ключей.


Глава 2. Оленька Рябинина

Оля Рябинина опаздывала.

Вина в этом лежала целиком и полностью на новой горничной, которую мама наняла неделю назад. Эта дурёха вечно всё путала. Вот и сегодня: костюм был не готов, вернее, готов, но не тот – вместо строгого тёмно-серого, выгодно подчёркивающего Оленькину талию, в гардеробной её ждал чёрный брючный костюм, который стройнил, но был уж очень заурядным, Оля в нём походила на училку начальных классов, не хватало только очков и унылого пучка на голове. Дело, конечно, могли спасти замшевые туфли с элегантной серебряной пряжкой, но они были отданы в чистку. Если бы Олиным гардеробом занималась Нина, старшая горничная, ничего бы этого не было, но Нину мама прочно прибрала к своим рукам, а Оленьке досталась эта, как там её… Олеся, Оксана – имя новой горничной никак не хотело держаться в памяти.

Оля вспомнила нервные утренние сборы и поморщилась. Чёрный костюм был с негодованием отвергнут – я вам, что, на похороны иду? – равно как и идиотский зелёный, и придурочный розовый – ты мне ещё жёлтый предложи, дура! – и Оленька в итоге чуть не разрыдалась, но дело спасла Нина. Она появилась внезапно, словно выросла из-под земли, выгнала эту Олесю-Оксану, и буквально через пятнадцать минут на Оленьке было надето премиленькое жемчужно-серое платье с чуть присборенными рукавами и пышной юбкой.

– Идеальный наряд для первого рабочего дня в приёмной министра административного сектора, – Нина сухо улыбнулась, копируя мамину улыбку. – И намного лучше того тёмно-серого костюма.

Оленька, крутясь перед зеркалом, теперь и сама это видела – лучше, намного лучше, и как она сама не додумалась выбрать это платье…


Олины каблучки звонко стучали по полу, отскакивая весёлым эхом, и сама Оля, уже позабыв о досадном утреннем недоразумении, улыбалась безоблачной улыбкой. То, что она опоздает, её не сильно волновало: разве кто-то посмеет с казать ей хоть слово, ей, без пяти минут первой леди.

Первая леди.

Мама сказала, что раньше так называли жён правителей государств, и Оля, немного поразмыслив, решила, что это звучит не только красиво, но и величественно. Первая. Она – первая. А все остальные – вторые: и Маркова, которая сейчас начнёт строить из себя её начальницу, и бывшая подружка Вера Ледовская, и липовая принцесса Ника Савельева, и красавица Анжелика Бельская, и даже мама. Все они вторые. Всегда вторые. После неё, Ольги Андреевой, первой леди, жены Верховного правителя.

До исполнения мечты оставалось совсем чуть-чуть, каких-то три недели. Мама настояла на том, что надо дождаться совершеннолетия, и Сергей Анатольевич, задумчиво покивав головой, согласился. Оля, конечно, подозревала, что дело тут совсем не в морали (да и кому она сдалась, эта мораль), – просто мама, помешанная на безупречности и на желании произвести на всех небывалое впечатление, катастрофически не успевала со свадебными приготовлениями. Она и сегодня убежала ни свет ни заря: то ли в очередной раз согласовывать меню в ресторане, то ли к декоратору и дизайнеру – маме категорически не нравился цвет стен в малом зале, где планировалось проводить церемонию бракосочетания, они плохо гармонировали с цветом платья невесты.

Платье. Оленька блаженно зажмурилась.

Если бы её бывшие подружки, Вера с Никой, видели это платье, они бы удавились от зависти, потому что не удавиться было нельзя (Оля, как и любой другой человек, охотно примеривала на других свои собственные чувства и эмоции). Описать это платье было невозможно, все слова меркли перед сверкающим произведением искусства, коим этот наряд безусловно и являлся. После мучительно-долгих примерок, – а иногда приходилось выстаивать перед портнихами (их было трое, трое тех, кто трудились над созданием этого шедевра) по полчаса и даже больше – Оленька утешала себя картинами предстоящей свадебной церемонии. Вот она появляется в малом зале, укутанная лёгкой дымкой фаты. Отец торжественно и строго ведет её к жениху, и они шествуют по красной дорожке (нет, не красной, дорожка будет голубой с едва заметными серебристыми звёздами), мимо гостей, склонившихся в подобострастном поклоне, которые хотят, но не могут скрыть свои завистливые взгляды, и лёгкий шепот восхищения веером раскидывается над ними.

Представляя себе всё это, Оля почему-то воображала своего отца высоким и подтянутым, в парадном военном кителе, а рядом с церемониймейстером стоял не сморщенный Сергей Анатольевич, а Алекс Бельский собственной персоной, в ослепительно белом костюме и с такой же ослепительно-белой улыбкой.

Увы, вместо милого и застенчивого Алекса ей предстояло выйти замуж за невзрачного, уже начинающего лысеть господина Ставицкого-Андреева, который был некрасив, зануден и мал ростом, носил несуразные очки, и у которого вечно потели руки – Оле всегда страстно хотелось вытереть свои ладони после того, как её жених до них дотрагивался. И не просто выйти замуж, но и разделить супружеское ложе, родить наследника и, возможно, даже двух или трёх. То, что от этой части брака отвертеться у неё не получится, она уже поняла – именно о наследниках Сергей Анатольевич говорил чаще и охотнее всего.

– Ничего страшного, справишься. Все женщины с этим справляются, – говорила мама, и Оленька ей верила.

Она справится, а Алекс… никуда от неё Алекс не денется. Кто ж добровольно отказывается от такого счастья?


Задумавшись и пребывая во власти сладких грёз, Оленька и сама не заметила, как почти добралась до приёмной Марковой.

Пару дней назад в учебке объявили, что стажировки, прерванные последними событиями, возобновляются, зачитали новое распределение по отделам. Оленька слушала вполуха, и так было понятно, что как прежде, на административном этаже, который находился на Облачном уровне, она стажироваться не будет – по статусу ей теперь такое не положено, – и ничуть не удивилась, услышав свою фамилию среди тех, кого отправили на самый верх, на Надоблачный, в секретариат административного сектора при кабинете министра. Хотя «тех» звучало слишком громко, список избранных ограничивался двумя фамилиями: её и Веры Ледовской, и это Олю не сильно обрадовало.

Увы, Вера Ледовская была, пожалуй, единственным человеком, кто не выказывал Оле должного уважения и почтения. Оленьку Рябинину это и задевало, и удивляло. Она не понимала, почему Ледовская так себя ведёт. На её месте Оля сделала бы всё, чтобы наладить отношения. Подошла бы, извинилась. Оля бы её простила (люди, занимающие высокое положение в обществе, должны быть великодушны к человеческим слабостям) и, скорее всего, приблизила бы к себе. Они могли бы считаться подругами, как раньше. Конечно, с той разницей, что теперь первую скрипку играла бы сама Оленька, ну а Вере… Вере пришлось бы подчиняться и терпеть. Но её бывшая подруга не делала никаких попыток сближения, и даже наоборот – чем дальше, тем больше демонстрировала неприязнь и враждебность.

Как и все слабые и безвольные люди, озабоченные лишь величием своего собственного «я», Оля не понимала, да в сущности и не была способна понять, что такие, как Вера Ледовская на колени не встают, и ни деньги, ни положение в обществе, ни даже сама жизнь (как правило, позорная жизнь, предложенная взамен смерти) не являются для них наградой или каким бы то ни было оправданием, и потому Оля совершенно искренне недоумевала, что же с Верой не так.

Эти мысли о бывшей подружке немного выбили Оленьку из колеи, а спустя каких-то пару минут от её благодушного настроения не осталось и следа.

В глубине коридора, в одной из ниш, где стояли либо статуи, либо кадки с растениями (в этой было лимонное деревце, изящная тонкая ножка, увенчанная аккуратной изумрудной шапочкой с продолговатыми ярко-жёлтыми плодами), Оля заметила две знакомые фигуры. Алекс Бельский и Вера Ледовская. Два человека, о которых она думала только что, и которых ничего не должно было связывать. Ничего.

И тем не менее Оля уже второй раз видела их вместе, и, если тогда в учебке их встреча была похожа на встречу двух приятелей, то сейчас… сейчас в этих склонённых друг к другу фигурах было что-то ещё.

Вряд ли Оля Рябинина смогла бы чётко объяснить, даже самой себе, что тут было не так – Алекс мял в руках какую-то папку, в таких обычно носят документы, и что-то негромко говорил, а Вера слушала, лишь изредка кивая головой, – и всё-таки сами их позы, взгляды, поворот Вериной головы, светлая чёлка, упавшая на лоб Алекса, когда он нагнулся к Вере, все эти миллион неприметных движений, теперь сотканных в единое целое, говорили больше, чем банальные объятия и поцелуи.

Оленька сбавила шаг, стала ступать тише, стараясь, чтобы они не услышали стук её каблучков.

– … я к обеду вернусь, и если хочешь, то мы можем вместе…

Это говорил Алекс, хотя сейчас он был меньше всего похож на того Алекса, которого нафантазировала себе Оля – сквозь новый облик, дорогую рубашку, красивую стрижку отчётливо проступал Саша Поляков, тот самый мальчик, которым Оля хотела обладать исключительно в пику Нике Савельевой. Она и сейчас этого хотела, хотела остро и болезненно, подзабытое желание вспыхнуло с новой силой, вытеснив вялые мечты, которым она предавалась в последнее время. Только теперь причина была не в Нике, причина была в Вере.

– …вчера вечером, когда мы…

Слышно было плохо. Сашкины реплики долетали до Оли частично, а что отвечала Вера, вообще было не разобрать. Оленька сделала ещё один осторожный шажок и замерла. Раскидистое лимонное деревце скрывало её от их глаз, но приблизься она ещё чуть-чуть, и её точно заметят. А, впрочем, есть ли смысл приближаться, когда и так всё понятно.

Вчера вечером, когда мы…

Они?

Оля не относилась к разряду тех людей, которые сильно переживают из-за неудач на любовном фронте. Ну неприятно, но не смертельно же. Даже помнится, Ника Савельева однажды сказала Вере, думая, что Оля их не слышит: «она же как рыбка золотая, плавает в аквариуме среди водорослей и игрушечного замка, туда-сюда, собой любуется», и это сравнение с золотой рыбкой, пусть и произнесённое слегка презрительным тоном, Оле в общем-то понравилось. Но сейчас что-то дало сбой. И золотая рыбка затрепыхалась, забилась в изумрудных нитях водорослей.

Возможно, причина была в том, что она сама не далее, как три дня назад, на небольшом камерном мероприятии в доме своего жениха, улучив удачный момент, подошла к Алексу и тонко намекнула на возможность продолжения их отношений. Ей казалось, он её понял, во всяким случае, Алекс кивнул и даже что-то пробормотал в ответ, и в тот момент ей казалось совершенно неважно, что он там бормочет, главным было его смущение, его опущенные глаза и мягкие подрагивающие ресницы.

И вот теперь, глядя на Веру и Алекса, Оля вдруг отчётливо поняла, что все эти три дня она подсознательно ждала, что он придёт к ней. Найдёт подходящий предлог, придумает что-нибудь, воспользуется подвернувшимся случаем, да мало ли что. Но вместо этого он предпочёл проводить вечера с другой – и с кем? – с Верой!

От осознания этого ужасного факта Оля непроизвольно выронила небольшую серебристую сумочку-клатч, которую сжимала в руках. На звук упавшей сумочки Вера с Алексом резко обернулись, и все трое в растерянности застыли.

Первой опомнилась Вера, презрительно фыркнула, бросила:

– Ну я пойду. Не скучай, Поляков, – превращаясь разом в привычную Веру и разгоняя морок, нахлынувший на Олю.

– Д-да, пока, – растерянно проговорил Алекс и, повернувшись к Оленьке, поздоровался, слегка замешкавшись. – Доброе утро, Оля.

А потом сделал шаг навстречу Оленьке и машинально нагнулся за упавшей Олиной сумкой…


***

Подсмотренная сцена не давала покоя.

Оля то убеждала себя, что ей всего лишь почудилось – что там вообще можно было рассмотреть сквозь густую глянцевую листву лимонного деревца, – и, убедив себя, она успокаивалась, утыкалась лицом в компьютер, за который её посадили, прокручивала мышкой скучные ряды цифр и фамилий. Но потом внезапно подозрения вспыхивали с новой силой, и она против воли снова и снова косилась на Веру, которая за соседним столом подшивала в толстые папки какие-то служебки и приказы, старательно орудуя дыроколом.

Будь на месте Оли та же Вера Ледовская или Ника Савельева, они бы первым делом увидели в этой сцене не любовную или чувственную подоплёку, а желание помочь кому-то третьему, разговор двух заговорщиков, обуреваемых жаждой справедливости. Но Оля Рябинина смотрела на мир по-другому. Мама с детства внушала ей, что любой человек, каким бы он ни казался и в какую бы личину не рядился, думает в первую очередь только о себе. Да и во вторую, и в третью тоже. Это нормально и правильно. А всё остальное, напротив, чуждо и противоестественно. Поэтому, поразмыслив хорошенько ещё немного, Оля решила: а Вера-то не так глупа, как кажется.

Конечно, со стороны Веры уцепиться сейчас за Алекса Бельского, самого перспективного жениха в Башне, это вполне естественный ход. Оля и сама бы так сделала. Лицом Вера, может, и не вышла, зато с происхождением у неё полный порядок: внучка генерала Ледовского, хоть и мёртвого, – вполне подходящая партия для Алекса Бельского. И самое скверное: Сергей Анатольевич, будущий Оленькин муж, помешан на идее правильных браков и этот союз несомненно одобрит.

От одной только мысли, что красивый и стройный Алекс достанется этой солдафонке Ледовской, Олю бросило в дрожь, и её собственный предстоящий брак с тщедушным и морщинистым старикашкой, который к тому же был почти на голову ниже неё, перестал казаться Оле столь привлекательным и блестящим. В неё будут тыкать пальцем, над ней будут смеяться, а восхищение и зависть достанутся Вере, которая ничем – вот абсолютно ничем – эту зависть не заслужила. Не будь у Оли накрашены глаза, она бы, наверно, даже всплакнула от такой несправедливости.

Вера тем временем продолжала подшивать документы.

Оля видела, как её бывшая подружка берёт из лежащей перед ней общей кучи очередной листок, быстро сверяет номер с какими-то списками, и откладывает в сторону: служебные записки налево, приказы направо. Потом, видимо, отсортировав то ли по номерам, то ли по датам, прокалывает аккуратно выровненную стопочку, с силой надавливая на дырокол, и подшивает в новую папку. Работала Вера споро, не задерживая свое внимание ни на одном документе, и Оля, устав наблюдать за монотонными действиями, уже хотела отвернуться, но тут Вера неожиданно остановилась. Документ, который она держала в руках, явно её заинтересовал: она пробежалась по нему глазами, слегка нахмурилась, быстро оглянулась по сторонам (Оленька тут же юркнула за монитор, притворившись, что увлечена своей работой) и ловким движением спрятала листок между папками.

Непонятно было, что же такого нашла Вера в старых служебках и приказах, но торопливый и вороватый жест, а также лёгкий румянец, вспыхнувший на бледных щеках, выдавали её с головой, так что Оля непременно решила выяснить, в чём же тут, собственно, дело.

Конечно, подойти к Ледовской и потребовать при всех ответа, Оля не могла, да и зачем? Лучше всего было дождаться удобного момента, и этот момент не заставил себя долго ждать.

Удача сегодня явно была на стороне Оли Рябининой – Светлана Сергеевна, начальница секретариата, подозвала Веру к своему столу, и Оля, воспользовавшись подвернувшимся случаем, вскочила со своего места и неторопливо направилась к выходу. Проходя мимо Вериного стола, Оленька, удостоверившись, что никто на неё не смотрит, быстро протянула руку, нащупала между папками спрятанный Верой листок и, ловко выудив его оттуда, засунула в карман своей пышной юбки, а затем всё так же медленно и плавно прошествовала в коридор.

Очутившись за дверями кабинета, Оля уже не сдерживалась: почти бегом устремилась в сторону туалетов, где, закрывшись в кабинке, достала из кармана документ, сгорая от нетерпения.

Оля Рябинина ожидала увидеть что угодно, но только не это. В руках она держала копию служебной записки на получение пропуска, к которой, как и полагалось, была пришпилена копия самого пропуска. Имя и фамилия, указанные в служебной записке, Оленьке ничего не говорили, какая-то уборщица, Надежда Столярова, а вот пропуск, точнее, не сам пропуск, а маленький квадратик фотографии, заставил Оленьку почти взвизгнуть от восторга. С нечеткого размытого скана чёрно-белой фотографии на Олю Рябинину глядела Ника Савельева.


– Здравствуйте, – красивая темноволосая женщина, сидевшая за секретарской стойкой, вопросительно посмотрела на Олю Рябинину.

– Я – Ольга Рябинина. Мне нужно к Ирине Андреевне.

Поздороваться в ответ Оленька не сочла нужным, просто представилась, придав взгляду торжественность и холодность, но, кажется, её фамилия не произвела на женщину должного впечатления.

– Ирина Андреевна занята.

От наглости секретарши Оля слегка опешила. Почему-то ей казалось, что теперь все двери автоматически открываются перед ней, достаточно назвать свои имя и фамилию, но эти двери открываться перед ней не спешили.

– Так доложите ей, кто пришёл.

Оленька посчитала, что на этот раз она вложила в голос максимум твёрдости. Так ли это было на самом деле или нет, но секретарша, вежливо улыбнувшись, всё-таки сняла трубку внутреннего телефона. Маркова, судя по раздавшемуся голосу, оказалась более сознательной, и Оленька, не дожидаясь, когда дура-секретарша предложит ей войти, самостоятельно прошествовала в кабинет.

– Ольга Юрьевна, – хозяйка кабинета шагнула ей навстречу, выдавив из себя кислую улыбку. Аккуратное каре обрамляло узкое треугольное личико, светло-бежевый костюм болтался на худой фигуре словно на вешалке.

Эта женщина была даже не некрасива (наверно, при должном уходе и хотя бы капельке вкуса и из неё можно было сделать что-то привлекательное), – она отталкивала. Возможно, дело было в брезгливом выражении лица или в водянистых глазах цвета испитой заварки, или в чём-то, что называется внутренним светом человека или внутренней тьмой – хотя Ирине Марковой больше подошло бы слово «внутренняя пустота», – но даже Оля немного растерялась. До сегодняшнего дня сталкиваться с министром административного сектора Оленьке как-то не доводилось, если не считать того раута, где было объявлено об их помолвке с Верховным, но тогда Оля не обратила на неё никакого внимания. А раньше, когда Ирина Андреевна ещё была женой Кравца (этого хмыря Оля помнила, он имел какие-то свои делишки с её отцом), Олина мама скорее удавилась бы, чем пустила её в дом. Неожиданное же возвышение Марковой вроде бы всё изменило, но Наталья Леонидовна продолжала соблюдать холодный и выжидающий нейтралитет. Это отчасти объяснялось природной осторожностью, а отчасти тем, что Маркова приходилась дальней родственницей Анжелике Бельской, маминой подруги, которая Маркову терпеть не могла.

Оленька с нескрываемым удивлением рассматривала мышиное лицо Ирины Андреевны, жидкие серо-коричневые волосы с завитыми внутрь концами, аккуратную, такую же завитую чёлочку, сквозь которую просвечивал узкий лоб, и вдруг поймала себя на мысли, что эта женщина похожа на Анжелику. Те же мелкие черты лица, тот же разрез глаз, та же субтильность фигуры, которая у Анжелики Бельской развилась в стройность, а у Марковой выродилась в костлявую худобу.

– Ма-а-ма-а-а-а!

При звуке тонкого детского голоса Маркова метнулась в сторону, забыв про Олю. Там, в дальнем кресле, рядом с книжными шкафами, сидел мальчик, худой, некрасивый, с болезненной гримасой на таком же треугольном, как у Марковой лице. На вид ему было лет восемь.

– Шурочка, болит? Животик болит? А мама говорила тебе, что надо хорошенько позавтракать утром.

Мальчишка противно захныкал, и Маркова, присев перед ним на корточки, шепеляво засюсюкала. Оля, не зная, как на всё это реагировать, решила просто пройти и сесть в одно из кресел. Хныканье постепенно прекратилось, мальчишка чем-то занялся – Оле с её места было не видно, чем, – и Ирина Андреевна наконец смогла уделить своей посетительнице должное внимание.

– Прошу меня простить, Ольга Юрьевна, – Маркова подошла к столу и села напротив Оли. – Это мой сын, Шурочка, он капризничает сегодня, живот разболелся, пришлось вместо школы взять его с собой.

Оле Рябининой было неинтересно слушать про Шурочку, ей не терпелось вывалить на Маркову то, ради чего она, собственно, сюда и пришла. У Оли на руках было неоспоримое доказательство того, что Вера Ледовская имеет непосредственное отношение к побегу Ники Савельевой, и за это преступление, по мнению Оли, Вера должна понести заслуженное наказание.

– Вот! – Оля торжественно развернула перед Марковой служебную записку с копией пропуска.

– Что это? – та непонимающе уставилась на документ.

– Служебная записка!

– Я и сама вижу, что это служебная записка. Столярова Надежда… кто такая эта Столярова?

– Ирина Андреевна, посмотрите, пожалуйста, на фотографию с пропуска. Вам она ни о чём не говорит?

Судя по выражению лица Марковой, фотография ей ни о чём не говорила. Оленька ещё могла бы потянуть минуты своего триумфа, но не сдержалась, выпалила сходу, с удовольствием наблюдая, как вытягивается треугольное лицо, а круглые, как у совы, глаза становятся ещё круглей.

– Это Ника Савельева.

– Савельева? Вы уверены?

– Ещё как уверена. Мы с ней учились в одном классе, мне ли не знать, как она выглядит.

– Но… откуда у вас это?

Именно этого вопроса Оля и ждала, в груди сладко заныло от предвкушения скорой мести.

– Эту записку с копией пропуска не далее, как несколько минут назад пыталась спрятать Вера Ледовская, которая, между прочим, лучшая подружка Савельевой. И это прямо говорит о том, что Ледовская причастна к исчезновению Ники! – выдав всё это, Оля победно улыбнулась.

– Ледовская? – Маркова ещё раз посмотрела на записку. – Но Ледовская, как и вы, здесь впервые. А служебная записка составлена за день до исчезновения Савельевой. И исполнитель… надо же, как интересно…

Оленька напряглась. Маркова была права. Вера не могла написать записку, но это не отменяет того факта, что она хотела её спрятать.

– Она её спрятала, – упрямо повторила Оля. – А значит, она покрывает преступника и должна понести за это наказание.

– Разумеется, она понесёт наказание, – кивнула Маркова, явно о чём-то размышляя.

Это выражение озабоченности на тощем мышином личике не очень понравилось Оленьке, но Ирина Андреевна неожиданно улыбнулась, прогоняя все Олины сомнения.

– Ольга Юрьевна, спасибо огромное за проявленную бдительность. Смею вас заверить, для госпожи Ледовской это дело просто так с рук не сойдёт. И знаете что, – Маркова приподнялась со своего места, аккуратно сворачивая в рулон тонкий пластик служебной записки. – Если вас это, конечно, не затруднит, позовите-ка, пожалуйста, ко мне госпожу Ледовскую. Пусть подойдет к… – Маркова слегка призадумалась. – К двенадцати часам. Да. И, Ольга Юрьевна, знать Ледовской, зачем я её вызываю, вовсе не обязательно, и вообще лучше бы проследить, чтобы она никуда не отлучалась. Я ведь могу на вас в этом рассчитывать?

Оленька презрительно фыркнула. Об этом Маркова могла бы и не говорить.


Глава 3. Ставицкий

– Сергей Анатольевич, вот ещё тут.

Секретарша положила перед ним очередную стопку документов. Отчёты, донесения, служебки, проекты приказов… текучка, вникать в которую не было ни сил, ни времени. Виски сковала тупая и звенящая боль, мучительно захотелось вырваться из душного плена кабинета, из давящих тисков обязательств, стряхнуть бремя власти и ответственности. Убежать, спрятаться ото всех, как в детстве, когда он прятался от взрослых, сливаясь с тишиной детской, среди игрушечных машинок и отживших свой век кукол. Но нельзя. Нельзя…


Массивный стол из тёмного дуба, отполированная до блеска поверхность, геометрическая ровность выдвижных, украшенных резьбой ящичков, гладкие, золотые ручки. Стол высокий, а Серёжа маленький. Его щуплое тело утопает в кожаном кресле, а ноги не достают до пола. Серёжа пытается выпрямиться, тянет, тянет носочки в надежде коснуться вытертого в нескольких местах ковра, светлой шершавой проплешинки на кроваво-бордовом узоре, расплывшейся под правой резной ножкой старого дедушкиного кресла. Кончик языка высунут от усердия, длинная прямая чёлка упала на лоб, лезет в глаза – мама вчера сказала, что Серёжу пора подстригать, – тяжёлые, неудобные очки вот-вот свалятся с маленького носа. Но Серёжа почти дотянулся, почти…

– Сергей!

Бабушкин голос, негромкий, но властный, обжигает, оттягивает как кнутом. Серёжа нервно дёргается, очки падают, бронзовый Пьеро на старинном пресс-папье жалобно кривит печальное лицо.

– Ты уже сделал домашнее задание?

Серёжа не сделал. Он запутался в уравнении. Он ненавидит математику, все эти цифры, минус на минус равно плюс, иксы и игреки, прыгающие из клеточки в клеточку…

– Серёжа, ты должен хорошо учиться. Это твоя обязанность. Ты, как единственный наследник знатной фамилии, не можешь себе позволить расхлябанность и плохие знания. Ты обязан…

Обязан, обязан, обязан… Строчки в учебнике маршируют строгими рядами, чёрные солдатики, ощетинившиеся штыками. Прозрачная слезинка ползёт по бронзовому личику навечно прикованному к пресс-папье Пьеро. А другая слезинка соскальзывает с бледной Серёжиной щеки и падает неаккуратной кляксой на раскрытую тетрадку.


Он обязан. Права бабушка. Он, Сергей Андреев, единственный законный потомок великого рода, обязан.

Сергей придвинул к себе бумаги и принялся подписывать. Он не вчитывался в слова приказов, не глядел на мелькающие перед ним имена и фамилии, просто ставил и ставил на каждом листке свою небольшую аккуратную подпись – маленькую «С» в тени гордой «А», узорную монограмму, придуманную им ещё в юности. И хотя эта текучка и отвлекала его от действительно важного, того единственного, что имело вес и значение, всё же бабушка была права – он обязан…


Сергей отложил в сторону последний приказ и поднял голову на застывшую с дежурной улыбкой секретаршу.

– Мельников подошёл?

– Пока нет. Его помощница говорит, что он ещё не появлялся на рабочем месте – скорее всего, делает обход больниц. Я оставила ему сообщение, что вы его искали, и продублировала его на планшет.

Она ловко подхватила с его стола стопку подписанных документов, прижала к пышной груди, обтянутой белой шёлковой блузкой, сквозь тонкую ткань которой едва заметно просвечивало кружево бюстгальтера. Повернулась, пошла к двери, медленно покачивая бёдрами. Сергей почувствовал, как лоб покрывается испариной, а руки начинают предательски трястись. Он не мог оторвать взгляда от её чёрной юбки, очень узкой, с неприлично высоким разрезом – при каждом шаге выглядывал краешек внутренней стороны бедра, гладкого, ровного, неестественно-кукольного, – от прямой спины, от того места, где не виднелись, а скорее угадывались маленькие металлические крючочки на застёжке ажурного тонкого белья. Ладони вспотели, он схватил платок, нервно скомкал в руках.

В его жизни не было женщины: он так и не сумел переступить юношескую робость, преодолеть скованность и стеснение, побороть страх, замешанный на сладких и постыдных желаниях, справиться с той классической неуверенностью в себе, которая живёт в душах домашних мальчиков, нервных, нерешительных, бесконечно одиноких. И даже теперь, когда в его руках было всё или почти всё, когда каждый вечер рядом с ним находилась юная невеста, укутанная лёгким флёром доступной распущенности, когда каждый день его собственная секретарша, зрелая, опытная, склонялась к нему, чуть ближе, чем следовало, подавая очередные документы на подпись и обдавая сладким и манящим ароматом духов, он всё равно не мог перешагнуть тот барьер, что однажды вырос перед ним. И потому мучился, потел, бледнел и изо всех сил подавлял мучительное желание, заходясь от страха, что кто-то это желание заметит.

– Господин Бельский вас ждёт в приёмной.

– Что? – Сергей словно очнулся ото сна, уставился на секретаршу.

Она стояла у порога, её рука, на тонком запястье которой поблёскивал золотой браслет, лежала на ручке двери.

– Господин Бельский, Алекс Бельский, он уже подошёл. Сказать, чтобы подождал?

– Да, скажите. Пусть подождёт. Пусть, – его голос дрогнул, отскочил от женской, всё понимающей улыбки…


Сергей попытался подняться, но не смог. Его тело как будто вросло в мягкое, глубокое кресло, утонуло в нём, и это уже не он опирался локтями о тёплое дерево гладких, удобных подлокотников, а сами подлокотники держали его крепкой, железной хваткой.

Снова вернулись мучительные мысли, ожила обида, горькая и по-детски острая.

Они все – все, кого он поднял вместе с собой на вершину, кого возвысил, накрыв крылом отеческой заботы – они его не понимали. Его колоссальные идеи, грандиозные замыслы, великие планы… всё разбивалось об интриги, подковёрные игры, мелкие подсиживания, доносы, сплетни. Мельников, внешне сама сдержанность и аристократическая безупречность, в котором Сергей видел соратника и единомышленника, на словах вроде бы и поддерживал его задумки, но на деле, похоже, тормозил процесс, нарочно затягивая и придумывая всё новые и новые отговорки. Самозабвенно грызлись между собой Ирина Маркова и Анжелика Бельская, а ведь, казалось бы, они обе плоть от плоти Ивара Бельского, ближайшего товарища его великого прадеда, ну что им, спрашивается, делить? Наташа Барташова почти открыто выторговывала преференции, себе и своему мужу, продавая юность и сомнительную невинность своей дочери, упаковав всё в блестящую обёртку правильной наследственности. Юру Рябинина, безвольного и слабого, всё глубже затягивала алкогольная трясина, и он уже не сопротивлялся, шёл камнем ко дну, накачивая себя коньяком и виски. И Караев. Ещё был Караев…

Сейчас Сергей особенно остро понимал, что поставил не на ту лошадку. Он принял полковника, вернее тогда ещё майора, за человека-функцию, за одного из тех, кем легко управлять, кто послушно идёт в нужную сторону, повинуясь едва заметному движению руки – руки Верховного Правителя Башни. Достаточно лишь отдать приказ, как в далёком детстве, когда маленький Серёжа Ставицкий легко посылал в бой игрушечные полки отважных солдат, и те с радостью умирали за него, с благодарными улыбками на пластмассовых лицах. Караев умирать за него не спешил, зато он хотел власти. Генеральских погон и лампасов, привилегий и свободы действий. Наседал, требовал, уже не стесняясь, убрать Рябинина с поста генерала, ставил условия, вцепившись в руку дающего как дикий, степной волк. Волк – Сергей неожиданно дёрнулся от пронзившего его откровения. Действительно волк… а он-то хотел сделать из него служебную овчарку…

Но ничего, ничего, Караева он поставит на место, а остальные… остальные тоже поймут, не могут не понять, и тогда все они – Ставицкие, Платовы, Бельские, Зеленцовы, – все они будут действовать вместе, сообща, как единый и цельный механизм.

Сергей почувствовал, как кресло, крепко сжимающее в своих объятьях его щуплое тело, ослабило хватку, деревянные подлокотники больше не держали его руки, и вместе с этой свободой на Сергея накатила волна возбуждения. Захотелось немедленно действовать, бежать, сворачивать горы. Мощный прилив энергии охватил его.

Это было странно. Спал Сергей в последние дни из рук вон плохо, ворочался, забывался на пару часов, проваливаясь в глубокую, чёрную яму, где не было ни яви, ни снов, а потом вдруг резко просыпался, ощущая на своём плече чью-то крепкую уверенную руку. Жёсткие пальцы больно вцеплялись в плоть, сминая нежный шёлк пижамы, Сергей отчаянно зажмуривался, и тут же до ушей доносился голос, чужой и одновременно знакомый. Этот голос нашёптывал: не время спать, сон подождёт, а у тебя впереди великие дела. Ты, Серёжа, маленький и всегда сомневающийся в себе, укутанный проклятьем робости и неуверенности, только ты способен вдохнуть в этот развращённый, корчащийся в смертельных судорогах мир новый смысл. Спасти человечество, недостойное спасения. Перевернуть историю. Взрастить новый сад, перемолов в чернозём чахлые плебейские ростки. Потому что ты – истинный продолжатель рода Андреевых.

Избранный.

Великий.

Мессия.

Этот голос был сладок и страшен, он пугал и возбуждал, и Сергей, скрючившись на потных простынях, с силой зажимал кулаками уши, а иногда вскрикивал, тонко и утробно, неумело крестясь подсмотренным где-то жестом.

А сегодня ночью до него дошло, явилось откровением, вспыхнув пригрезившимся светом настольного ночника – это же его прадед говорит с ним. Алексей Андреев. Это он приходит к нему, приходит раз за разом, каждую ночь, впивая костлявые пальцы в плечо. Приходит, потому что чувствует в своём потомке силу рода, видит бесценный ген человека, которому суждено изменить мир.

От этого понимания Сергея подкинуло с кровати. Он выскочил в коридор, перепугав скучающего там охранника, ворвался в кабинет и благоговейно – не опустился – упал на колени. Мокрая от пота пижама прилипла к спине, худые колени врезались в жёсткий резной паркет, но Сергей ничего не замечал. Он не сводил горящих глаз с лика прадеда, тёмной иконы, озарённой светом лампад-ночников. Он слушал голос, который уже не шептал, а громыхал над головой, повторяя снова и снова: ты – Мессия, Серёжа, ты – Мессия.

И только утром, едва забрезжил рассвет, тонкой струйкой расползаясь по квартире, гася чадящие огоньки ночных лампад, он поднялся с колен, измученный и одновременно полный сил, понимая, что надо делать, куда идти. Он медленно побрёл в спальню, ни на что не обращая внимания, дошёл до двери, остановился и, обернувшись к охраннику, который неусыпной тенью следовал за ним, сказал вяло, едва шевеля губами:

– Надо… портрет… чтобы много, чтобы везде…

Охранник вытянулся, не понимая – что с него взять, плебей, – но Сергей уже прошёл в спальню, бухнулся на подушки, забылся тут же быстрым кратковременным сном, но перед тем, как опять упасть в беспросветную яму, повторил уже для себя, отчётливо выговаривая каждое слово: везде повесить портреты прадеда, везде, чтобы голос и лик великого Алексея Андреева всегда и всюду сопровождали его, вели во всех начинаниях…


***

Лифт полз медленно, ужасающе медленно.

Сергею теперь часто казалось, что все вокруг тормозят, и люди, и вещи – всё двигается как при замедленной съёмке, и только он один продолжает существовать в нормальном ритме. Сергей едва сдерживался, чтобы не начать пританцовывать на месте, как в детстве, когда мама или няня слишком долго застёгивали пуговицы на его рубашке, отвлекая, воруя минуты у таких важных дел.

– Ах, Серёжа, какой ты торопыга, – улыбаясь, говорила мама, застёгивала последнюю верхнюю пуговичку неудобного и жёсткого воротника и едва успевала поцеловать его в макушку, потому что он, вырвавшись из маминых рук, уже нёсся по коридору в игровую, весело подскакивая, охваченный сжигающим его изнутри жаром нетерпения.

И вот сейчас он чувствовал нечто похожее, только в десять, в сто раз сильнее.

Сергей посмотрел на стоящего рядом Алекса Бельского – интересно, понимает ли этот юный, красивый мальчик всё величие момента? Конечно, вряд ли, но это ничего. Он поймёт, из этого робкого юноши со временем выйдет толк. Ему надо лишь слегка помочь, взять за руку и провести по тёмным лабиринтам судьбы, вперёд, к свету. И этим проводником станет он, Сергей Андреев.

– Ты, Алекс, наверно, теряешься в догадках, зачем я взял тебя с собой?

Сергей заговорил, как всегда мягко, но мальчик при звуке его голоса слегка вздрогнул. Ох, уж эта юношеская нерешительность, вспыхивающая жарким румянцем на бледных щеках, несмелость и стыдливая застенчивость, – во всём этом Сергей видел себя и может отчасти поэтому испытывал к мальчику что-то похожее на отцовские чувства. А ещё у этого мальчика было просто потрясающее внешнее сходство с матерью, Анжеликой (те же изысканные правильные черты лица, чувственные полноватые губы), и – как же причудлива порой игра генов, – с Иваром Бельским, который, получается, приходился этому милому юноше прапрадедом.

– Ты знаешь что-нибудь о своём прапрадеде, Алекс? – спросил Сергей. – Твоя мать рассказывала тебе?

– Его звали Ивар, – проговорил мальчик. – Он был заместителем Верховного правителя, Алексея Андреева. Его правой рукой.

Может быть, Сергею показалось, но он не услышал должного почтения в голосе Алекса. Тот говорил так, словно отвечал заученный, но не слишком интересный урок, и это почему-то покоробило Сергея.

– Именно так, Алекс. Правой рукой. И, возможно, когда-нибудь ты – его потомок – станешь и моей правой рукой тоже. Это будет правильно и справедливо. Когда-то наши с тобой предки вместе создали этот мир, заключив его в бетонные стены Башни. Они были почти Богами, ведь что ждало бы людей, для которых они открыли двери созданного ими мира, без их упорства, без их гения, без их силы? Смерть. Мучительная смерть, – слабый голос Сергея окреп, поднялся ввысь, заполнил железную кабинку пассажирского лифта. – Но люди никогда не умели ценить добро. Никогда. Люди слабы, ничтожны и алчны, им всё время мало, всего мало, они, как малые дети, которые блуждают во тьме и молятся тьме. Тот мятеж, возглавляемый Ровшицем, был тьмой, охватившей нашу Башню, утопившей её в крови и на долгие семьдесят лет погрузивший наш мир в хаос и безумие. Безумие! – тонко вскрикнул Сергей так, что даже по спине лифтёра, который молчаливо-почтительной тенью застыл у двери, пробежала лёгкая судорога, вздрогнули худые лопатки под красным сукном ливреи, нервно дёрнулись длинные пальцы в белых перчатках.

Алекс тоже вздрогнул, бросил испуганный взгляд на Сергея, потом, опомнившись, отвёл глаза. Глупый мальчик, он не понимал его, совсем не понимал. Сергей схватил его за руку, почти силой заставил поднять лицо.

– Знаешь ли ты, как умер твой прапрадед, Ивар Бельский?

– Н-нет, – юноша слегка запнулся.

– И это неудивительно, что ты не знаешь. В лживых школьных учебниках, по которым учили не одно поколение детей, нет ни слова правды. Но я-то знаю, знаю всю правду, и ты, как наследник, как носитель генов, тоже обязан её знать.

Сергей с силой сжимал предплечье юноши, не замечая, что тот морщится от боли. Да и разве это была боль – так, лёгкий укол, по сравнению с тем, что в своё время пришлось вынести Ивару Бельскому.


– А это кто, бабушка? – Серёжа тыкает указательным пальчиком в старую бумажную фотографию, с которой Серёже весело и немного зло улыбается молодой мужчина. За спиной у мужчины синь моря, сливающаяся с голубой лазурью неба, тугой белый парус (Серёжа слышит его звонкую песню), солёные брызги, солнце, опустившее в воду горячие ладони. Ветер треплет густые светлые волосы, сильные руки сжимают штурвал. На среднем пальце огнём горит массивный золотой перстень.

– Это Ивар Бельский, близкий друг моего отца, твоего прадеда. Я тебе рассказывала.

Конечно, бабушка рассказывала. Это тот Ивар, которого… Серёжино сердечко сжимается, глаза против воли наполняются слезами.

– Ты не должен плакать, Сергей. Ты должен помнить, всегда помнить…

Голос леденеет, слова жалят снежными иглами, впиваются в виски. Серёже хочется визжать. Хочется заткнуть уши. Не слышать. Не слушать. Но он не смеет. Снежная Королева холодно и бесстрастно рассказывает о страшных пытках, о выворачиваемой наизнанку боли, и солнечные зайчики за спиной Ивара, смеющегося Ивара с фотографии, расползаются кровавыми пятнами.

– …а потом они повесили его, уже мёртвого, в центре самого нижнего из Поднебесных ярусов, того, что теперь отдан на потеху черни, соорудив там что-то наподобие площади для аутодафе… – страшное слово «аутодафе» бьётся чёрной птицей в маленькой Серёжиной груди, и сердечко трепещет, заходится с каждым взмахом больших чёрных крыльев. – …мёртвого повесили, потому что они боялись его даже после смерти. Ивара было не узнать, настолько изуродовано было его лицо, сломанные руки висели плетьми, один глаз вытек…

«Замолчи, бабушка, пожалуйста, замолчи», – шепчет кто-то внутри Серёжи, а перед глазами болтается в петле мёртвый Ивар…


– Вина твоего прапрадеда, перед этой чернью, перед этими жалкими убийцами, была только в том, что он был богат. Что его вклад вместе с вкладом Алексея Андреева в совокупности составлял более половины всех инвестиций в проект Башни. Что без них ничего бы этого не было. Ни-че-го!

Лоб Сергея опять покрылся испариной, вернулась головная боль, заплясав красными всполохами перед глазами. Он уже отпустил плечо Алекса, стоял, нервно растирая пальцы рук и тяжело дыша.

– И за это его убили?

Рассказ о зверских пытках, которым подвергся Ивар Бельский, пытках, которыми руководил сам Ровшиц, произвели на мальчика впечатление. Он побледнел, вытянулся, и в неловко заданном вопросе отчётливо слышалась боль и сочувствие.

– Не только за это. У Ивара Бельского была страсть к дорогим украшениям, он знал толк в драгоценных камнях, собирал изысканные ювелирные вещицы, о его коллекции ходили легенды. Что-то удалось сохранить одной из дочерей, Элизе, той, что приходится тебе прабабкой. Наверняка ты видел кое-какие украшения у своей матери. Но всё это лишь жалкие крохи – большая часть коллекции исчезла. И где она, никто не знает и по сей день. Тайну своих камней Ивар унёс с собой в могилу.

Последние слова Сергей произнёс почти шёпотом. Поднял голову. С красивого юного лица на него смотрели ярко-синие глаза Ивара Бельского. И на какой-то момент Сергею показалось, что та старая фотография, пронизанная морем, ветром и солью, ожила, и живой Ивар шагнул ему навстречу…


Глава 4. Караев

– Посмотри! Посмотри, что они сделали! Пол… стены… даже в Лидочкиной спальне, даже там…

Кристина, как приклеенная, ходила за сестрой, повторяя одни и те же слова, жалобно всхлипывая и сморкаясь в грязный платок. Даже не в платок, а в одну из детских распашонок, которую она подобрала на ходу, кажется, в столовой. (Господи, почему в столовой? Что делает в столовой грязная Лидочкина распашонка?)

– А вот здесь, видишь? Посмотри, во что они превратили буфет, и стол тоже, и… а я им говорила: это Анжело Каппеллини, деревянная мебель от итальянских мастеров, такой нет нигде в Башне, но они же варвары, варвары! – Кристина шмыгнула носом и уткнулась лицом в распашонку, не замечая, как царапает кожу о жёсткое, испачканное в чём-то кружево.

Сестра её не слушала.

Элиза ходила из комнаты в комнату, рассматривая следы разрушения: вскрытый почти везде паркет, поломанная, растоптанная мебель, буфет Анжело Каппеллини, отцовская гордость – его уронили, когда отодвигали от стены, и теперь он лежал, словно расстрелянный, навзничь, невидяще глядя в потолок осколками острых, кое-где уцелевших стёкол.

– … и сейф… видишь, что они сделали со стеной…

– Да помолчи ты! Надоела ныть! – прикрикнула на неё Элиза и досадливо поморщилась.

Она подошла к стене в кабинете отца, раскуроченной, пробитой почти насквозь – сквозь гнутые стержни арматуры с оставшимися на них кусками цемента и бетонное крошево можно было различить слабый свет, идущий из смежной спальни, – и, не обращая внимания на грязь и на ошмётки заляпанных шелковых обоев, свисавших словно снятая лоскутами кожа, сунула руку в дыру, где некогда был сейф, и принялась сосредоточенно там шарить.

– Ты! – Кристина задохнулась от внезапно пришедшей на ум догадки. – Ты тоже! Ищешь папину коллекцию!

Элиза, даже не повернув головы на крик сестры, продолжила свои поиски. Потом, видимо, убедившись в их тщетности, вынула руку из дыры, подошла к Кристине, молча отобрала у той распашонку и также молча вытерла запачканные руки.

– А ты, можно подумать, не искала, – наконец сказала Элиза и усмехнулась.

Сестра, как обычно, попала в точку. Как только военные всё здесь разворотили и ушли, Кристина, забыв о захлёбывающейся в истерике шестимесячной дочке, бросилась обыскивать дом. Залезала туда, куда никто заглянуть не догадался, отвернула одну из ножек французского клавесина – но кроме старых, пожелтевших документов, что отец прятал там, больше ничего не нашла, – оставленным у дверей ломиком выломала внутренние стенки шкафов в надежде обнаружить там двойное дно, но увы, двойное дно оказалось только у старого комода, который сто лет назад отец велел перенести в комнату горничных. Дыру в стене, из которой извлекли стальной сейф, Кристина осмотрела куда как более тщательно, чем Элиза. Вооружившись фонариком, она обшарила всё, до чего смогла дотянуться, но всё зря – нигде не было даже камешка из знаменитой коллекции их с Элизой отца, Ивара Бельского.

– Я так и знала, – сестра сунула в руки оторопевшей Кристине мятую распашонку. – После тебя искать что-либо не имеет смысла. Уж если ты сунула везде свой длинный нос и ничего не нашла, то, значит, ничего и нет.

Кристина вспыхнула от возмущения. Длинный нос! На свой бы посмотрела для начала.

Строго говоря, носы у обеих сестёр были одинаковыми. Как и глаза, голубые и яркие, им разве чуть-чуть не хватало отцовской синевы; как и волосы, длинные, блестящие, того удивительного пепельно-жемчужного оттенка, которому завидуют все женщины в мире; как и губы, чувственные, полные, уже не детские, но и не перешагнувшие порог, за которым начинается вульгарность и пошлость. Сёстры были близнецами.

Но несмотря на эту внешнюю схожесть, никто и никогда их не путал. И не потому, что у одной из них была какая-то там отличительная особенность, в виде родинки на щеке, или манеры улыбаться или говорить, нет, родинок им природа тоже отмерила одинаковое количество, и улыбались они похоже и часто даже синхронно, и голос у обеих журчал как весенний ручей, но почему-то то, что в Элизе привлекало и манило людей, в Кристине отталкивало и раздражало. Всё это, разумеется, не способствовало хорошим отношениям между сёстрами – они не дружили в детстве, соперничали в подростковом возрасте, а, став взрослыми, едва терпели друг друга.

Будь у них жива мать, скорее всего, острые углы и разъедающая душу ревность со временем бы сгладились. Как это часто случается в семьях, родители бы просто поделили девочек: мать любила бы одну, отец – другую, и это установило бы хоть какой-то паритет, но увы. Отец, как и все остальные, отдавал явное предпочтение Элизе, а Кристине доставались лишь жалкие крохи, объедки отцовской любви. И если б только отцовской любви! Кристине вообще везде и всюду доставались одни объедки!

– Ладно, чего застыла, пойдём дальше, – Элиза небрежно оттолкнула ногой кусок выломанного паркета и вышла в коридор. Кристина покорно потрусила вслед за сестрой.

Сейчас, после смерти отца и, главное, после превращения их привычного чистенького мира в бродячий, полунищенский цирк-шапито, она, как никогда, зависела от Элизы и понимала это. И тому, что Кристина и её полугодовалая дочь были всё ещё живы, а не разделили участь многих их знакомых и друзей, не валялись в куче дерьма с простреленными головами и не болтались в петле на кованных фонарях ботанического сада, только потому, что их фамилии стояли в чёрном списке кровавого генерала Ровшица, Кристина была обязана исключительно Элизе.

У её сестрицы был отменный нюх, и что Элиза умела лучше всего, так это держать нос по ветру, поэтому, едва задул ветер перемен, даже не ветер, а так, лёгкий бриз (никто из них ещё даже толком не понимал всей серьёзности ситуации), как Элиза откуда-то выкопала своего хлыща с неблагозвучной фамилией Скуфейкин, протащила его по всем салонам и гостиным, и – удивительное дело – его приняли. И даже отец, который, казалось, не признавал никаких других фамилий, кроме Бельских, Андреевых, Платовых и Ставицких, который в штыки принял брак самой Кристины – ведь её избранник не отвечал нужным критериям, – и которого с этим браком примирило только рождение внучки, маленькой Лидочки, и тот неожиданно благосклонно отнёсся к тому, что его дорогая Элизочка спит с человеком лакейского происхождения.

Кристина хорошо помнила, как отец, бледный, почти белый, что выдавало крайнюю степень его гнева, велел Элизе пройти с ним, и та, не смахивая улыбки с кукольного личика, впорхнула в кабинет вслед за отцом, а спустя несколько минут выпорхнула оттуда всё с той же улыбкой. О чём они говорили, Кристина так никогда и не узнала, но после этого Скуфейкин почти открыто поселился в их доме, а когда, несколько месяцев спустя грянула буря, оказалось, что Скуфейкин – правая рука генерала Ровшица, что-то среднее между казначеем и финансовым советником, что в их новом мире означало практически сорванный джек-пот.

– В принципе я ожидала, что будет хуже, – Элиза вошла в спальню отца, не торопясь, огляделась. Матрас был стянут с кровати и вспорот, жалобно топорщились тонкие, оголённые пружины. – Но, в целом, всё поддаётся восстановлению.

– Поддаётся, да, – эхом отозвалась Кристина.

– Вик прикажет всё отремонтировать, мебель, какую можно, отреставрируем, и, как только всё будет готово, мы с Виком переедем сюда.

Дурацкое имя Вик вместо обычного Виктор, которым звала своего Скуфейкина сестрица, а вслед за ней и все остальные – все, даже надменная Кира Андреева, – вызвали привычное раздражение, и до Кристины не сразу дошёл смысл сказанного сестрой. И только, когда Элиза обмолвилась, что кровать в отцовской спальне и так давно уже следовало заменить, Кристина вдруг поняла и буквально остолбенела.

– Вы… ты… хочешь занять эту квартиру?

– Конечно, хочу, – Элиза посмотрела на сестру и холодно улыбнулась. – Хочу и займу.

– А я? А мы с Лидочкой? Как же мы?

Кристина на миг лишилась дара речи.


Кристина Бельская жила в этих апартаментах с момента заселения в Башню, и даже её скоротечный брак никак не повлиял на смену места жительства – отец просто не позволил ей никуда уехать, да она и не стремилась. Элиза же при первых признаках революционных волнений – верхние ярусы уже лихорадило, но все ещё надеялись, что это временно и всё обойдётся – перебралась куда-то несколькими этажами ниже вслед за своим вёртким, как уж, Скуфейкиным, и объявилась в их квартире уже после того, как отца посадили под домашний арест. И то не сама.

Позвать Элизу велел отец.

– Как угодно, но сделай так, чтобы твоя сестра сюда пришла. Заплачь, соври, подкупи, переспи, – Ивар Бельский тяжело ходил по кабинету, сцепив руки за спиной. – Мне всё равно, как ты это сделаешь, но Элиза должна быть тут.

Легко сказать – сделай, а как?

Нет, на саму Кристину домашний арест не распространялся, трудность была в другом – к отцу никого не пускали. У дверей дежурила охрана, вооружённые до зубов оборванцы, наводившие на Кристину ужас, и, если бы не их командир, Игнат Ледовской, который отчасти был из своих, пусть и переметнувшихся на сторону новой власти, она бы ни за что не решилась. Только что она могла им предложить? Себя? Смешно. На её тело этим разрешение не требовалось – если б было надо, взяли бы не задумываясь, забесплатно. Соврать? Кристина перебрала в уме все уловки, ничего не годилось. Оставалось одно – подкупить. Отец был уверен, что у неё есть чем. Только вот и тут он ошибался.

Страсть отца к драгоценным камням сёстры разделяли в полной мере, и к двадцати трём годам у обеих скопилась немаленькая коллекция украшений. Отец был щедр: золотые кольца, цепочки, браслеты, диадемы, тиары, ожерелья были обычным подарком на дни рождения и праздники. Изумрудные серьги, рубиновые колье, бриллиантовые брошки, золото, платина… на серебряные безделушки даже внимания не обращали – при случае совали горничным за тайные мелкие услуги. Кристина могла бы жить безбедно, не будь она такой дурой.

Драгоценности украл муж. Бывший муж.

Митенька Зеленцов, мот, игрок и бабник, красивый, шумный, глуповатый, но бесконечно обаятельный, опустошил её тайник, закатившись к ней под предлогом повидать дочь – это было ещё до ареста отца. Кристина даже не сразу спохватилась, а когда обнаружила, было поздно. Её любимые украшения затерялись на этажах Башни, а сам Митенька был вскоре найден с перерезанным горлом в одном из притонов в обществе такой же красивой как Митенька, и такой же мёртвой шлюхи.

У Кристины осталась только маленькая шкатулка с практически ничего не стоящей мелочью, да серьги-снежинки, причудливая смесь бриллиантов и сапфиров, подаренные отцом на рождение, которые уцелели только по той простой причине, что на момент появления Митеньки, они были у неё в ушах.

Эти серёжки она и предложила Игнату Ледовскому за то, чтобы тот пропустил её сестру к отцу. Предложила, замерев от страха. Ледовской не производил впечатление того, кого можно было подкупить. И тем не менее это сработало. Игнат серьги взял, и на следующий день Элиза вошла в кабинет отца. А через неделю Ивара Бельского перевели в одиночную камеру на военный ярус, и живым его Кристина больше не видела…


– Как же мы с Лидочкой? – растерянно повторила Кристина, хлопая глазами.

– Господи, – Элиза нервно дёрнула плечом. – Вы переедете в другую квартиру. Попроще. Не бойся, без жилья не останешься. Мы же с тобой как-никак сёстры.

Сёстры.

Кристина дорого бы отдала за то, чтобы остаться на этом свете круглой сиротой…


***

– Анжелика точно такая же, как и её бабка Элиза, мало того, что внешне копия, так она и всё остальное от неё унаследовала: хитрость, изворотливость, наглость. Приспособленка и шлюха! Вот кто она такая!

Тимур Караев сидел, удобно развалившись, в мягком кресле, крутил в руках серёжку, наблюдая за тем, как необычно преломляется свет от низко висящей люстры в синих камнях, как вспыхивают нежным голубым переливом рассыпанные вокруг них бриллианты. На Маркову, которая то нервно ходила по небольшой гостиной, то вдруг замирала, вцепившись худыми руками в гнутую спинку стула, он почти не смотрел, так, отмечал краем глаза её перемещения – не больше.

Последние два дня их неожиданным образом сплотили. То, что он вдруг увидел в женщине, которую до этого считал безвольной жертвой, одной из тех, кого так легко и просто подмять под себя, удивило и несколько обескуражило его. Нет, это была не внезапно пробудившаяся сила (откуда было ей взяться в худом теле и рабски согнутом разуме), не воля, не целеустремленность, не напор – ничего из того, что поднимало человека и выводило на верхние ступени животной иерархии. Ирина Маркова по-прежнему стояла внизу пищевой цепочки, слабая и вялая, настолько слабая и настолько вялая, что было поразительно, почему её до сих пор ещё не сожрали. Хотя теперь Тимур понимал, почему.

Её держала ненависть, и ненависть эта была подобна сжатой пружине, на которую словно кто-то надавил и удерживал долгие годы, и чем больше он давил, тем выше становилась сила противодействия – росла, крепла, врезалась, врастала в ладонь удерживающего и наконец прорвалась, принялась раскручиваться, всё больше и больше набирая обороты.

– Думаешь, откуда у этой твари такие средства, что она может ни в чём себе не отказывать? А уж ты можешь мне поверить, по богатству никто в Башне не сравнится с Бельскими. Никто! Одна только серёжка, которую ты держишь в руках, одна, даже без пары, стоит целое состояние! – лицо Ирины из бледного стало серым, стул, в спинку которого она вцепилась, с мучительным скрипом проехался по полу – с такой силой она на него надавила. И без того гнутые ножки согнулись ещё больше. – Просто в их руках, в руках той ветви Бельских, оказалась коллекция Ивара Бельского. Вся. До последнего камушка.

– Ты сама сказала, что коллекцию не нашли. Что твоего прадеда пытали, но он ничего не сказал.

– Пытали, да. Только перед тем, как его бросили в одиночку, перед пытками, Элиза, бабка Анжелики, приходила к нему, и он наверняка рассказал ей, где тайник. А этот слух о пропавшей коллекции, я не удивлюсь, распустила сама Элиза… Тимурчик!

Ирина неожиданно резко отодвинула от себя стул – он едва не упал, – бросилась к Тимуру и, опустившись перед ним, зарылась лицом в его коленях.

– Тимурчик, послушай меня… послушай! Всё ещё можно изменить, всё. И тварь эту поставить на место и даже больше – уничтожить совсем. Надо просто открыть Серёже глаза. Чтобы он увидел, что за змею он пригрел на своей шее. Серёжа так доверчив, он совершенно ничего не понимает в людях.

Она бормотала всё глуше и глуше, не отрывая лица от его колен и обхватив руками ноги. Речь её и без того сумбурная, стала совсем путанной, сбивчивой, ему даже на миг показалось, что она плачет, судорожно всхлипывая, но, когда она подняла к нему лицо, её глаза были абсолютно сухими.

– Тимур, моя мать перед смертью рассказывала, что Ивар Бельский умер не от пыток. Он скончался в своей камере, остановилось сердце. Ходили слухи, что перед самой смертью Элиза опять навестила его.

Караев поморщился. Рассказы о камнях, коллекциях драгоценностей и семейных распрях уже начали утомлять его, тем более все эти дела давно минувших дней никак не могли быть связаны с тем, что происходило сегодня. Даже если одна из сестёр и замочила своего папашу или наняла кого-то для этого дела, ему то что с того? Он попытался отодвинуть от себя Ирину, но она вцепилась в его руку, покрыла ладонь быстрыми сухими поцелуями.

– Я знаю, ты думаешь, что всё это пустяки, – с жаром заговорила она. – Но поверь, было даже открыто дело по поводу преждевременной смерти Ивара Бельского. Новые власти, так и не получившие в свои руки коллекцию его камней, тоже были этим озабочены. В военном архиве наверняка хранится досье. Вот если его найти, если найти… Понимаешь, для Серёжи Ивар Бельский – легенда, и, как только он узнает, что та ветвь Бельских причастна к его смерти, Анжелике не поздоровится. После такого Серёжа поверит во что угодно, в потерянную серёжку, в заговор, во всё! И ты докажешь, что эта стерва на стороне заговорщиков, что это она помогла сбежать Савельевской девчонке. Тебя повысят, ты станешь генералом, вот увидишь…

Она опять принялась говорить что-то про камни, драгоценности, перечисляя все богатства так, словно она лично держала их в руках. Тимур слушал вполуха. Слухи, домыслы, бабьи сплетни мало что для него значили. Проработав всю свою сознательную жизнь в следственно-розыскном отделе, он верил только фактам, а факт у него был один – серёжка, потерянная Анжеликой Бельской в квартире Савельевых. Но как с помощью одной серёжки вывести госпожу Бельскую на чистую воду, он не представлял. Просто предъявить её Верховному? Но этого мало. Бельская скажет: да потеряла, когда приходила, это что, преступление? Тимуру даже показалось, что он слышит мелодичный голосок Анжелики, видит её красивое лицо с недоумённой гримасой, голубые глаза, подёрнутые искренним изумлением. Что-что, а притворяться эта баба умеет искусно – в этом Маркова абсолютно права.

– … этих бесстыжих тварей, Элизу, Ядвигу, дочурку её, и саму Анжелику, конечно, ничего кроме денег и драгоценностей никогда не интересовало. Для них, продажных сук, нет ничего святого, – полный ненависти голос Ирины набирал силу. – Они и при прежней власти жили-не тужили. Всегда и из всего умели извлечь выгоду, как правило, одним местом. Анжелика та же никогда не бедствовала. Ты знаешь, какую должность занимал её покойный муж? Он был член Совета от административного сектора. Какой-то выскочка из низов, старше самой Анжелики лет на тридцать, а то и больше, но это не помешало бабке и матери подложить под него Анжелику. Хотя та не сильно-то и сопротивлялась, – Ирина прервалась и тихонько захихикала. – Вряд ли он в постели был уже хоть на что-то пригоден, но его не ради постели в мужья брали. Моя троюродная сестрица всегда умела добирать на стороне. Правда, когда прижила своего щенка от очередного альфонса, то поспешила быстренько спрятать все концы в воду. А Савельев…

– Что Савельев? – мигом отреагировал Караев.

– Как что? Почему, ты думаешь, наша госпожа Бельская появилась в Совете? Сама по себе что ли? Это Савельев её туда выдвинул, и уж совсем не потому, что она какой-то там профессионал. Она училась в одном классе с Савельевым и Литвиновым, и что там их связывает, можешь догадаться сам. К тому же её нынешний любовник… ты очень удивишься, когда узнаешь, кто это.

– И кто же?

– Наш чопорный аристократ. Чистоплюй в отглаженной сорочке. Образцовый муж и примерный отец…

Загрузка...