Харьковский вокзал, который местные называли «железкой», по народному названию железной дороги, был нечто среднее между муравейником, клоповником где постоянно возились нищие, и дорогим залом для торжеств. В этот зал пускали всех кого не лень. Там постоянно было шумно и тесно, и сквозь толпу было порой не пробиться. Это были пассажиры, спешившие, или вовсе не спешившие на паровозы.
Паровозы эти пыхтели, свистели, гудели и увозили этих пассажиров на север, юг, восток и запад.
Тут можно было встретить русских лапотников, малороссийских шароварников, иудейских хасидов, чопорных франтов, солдат, жандармов, офицеров, юнкеров, кисейных барышень и мамочек в окружении дюжины детишек. И постоянный шум и гам, от которого очень скоро раскалывалась голова и мозги переставали думать.
Катя молча наблюдала за тем, как мадам Панула пересчитывала своих сыновей, о чём-то долго рассуждая с Аннушкой. Потом, Амалия Абрамовна посмотрела на Катю, молча ей кивнула и приказала детям грузиться в вагон. Грузчик, тут же затаскивал один за одним саквояжи и узлы, над которыми, явно нервничая стояла мадам Панула.
– Милые соседи? – услышала Катя знакомый голос, обернулась и прямо перед глазами увидела огромный букет роз.
– Владимир? – удивилась она, – Вы пришли меня провожать и принесли… мои любимые розы!
– Я же обещал? – протянул ей розы Маяковский.
– Я так польщена, – покраснела Катя.
– Надеюсь, что через год, тут же, на этом же перроне я Вас встречу, – сказал Маяковский.
– Владимир, очень рад! – показался из вагона Эрик.
– Взаимно, Эрик! – махнул ему Маяковский, – надеюсь, что твоя поездка в Америку принесёт нам всем много пользы!
– Я тоже на это надеюсь, – ответил Эрик, – мечтаю всех вас увидеть в своём синематографе. Это будет революция, Владимир! Вот увидишь!
– Тише, тише, – рассмеялся Маяковский, – не надо такие слова кричать подле жандармов!
– Ой, да ладно, – махнул Эрик, – они все мои будущие зрители!
Он посмотрел на то, как Амалия Абрамовна наконец-то погрузила пожитки в вагон и бросила взгляд на перрон.
– Бедная мадам Панула! – усмехнулся Эрик, – ей придётся терпеть нас в соседнем вагоне, аж до самого Гельсингфорса!
– Да, – так же улыбнувшись, кивнула в ответ Катя, – но её старший сын, Эраст, будет очень рад твоей компании.
Она глянула на Маяковского.
– Мадам Панула, на самом деле очень несчастна. Ей можно посочувствовать, но она сама этого не хочет.
– Почему? – не понял Маяковский.
– Человек упивается своим горем и заставляет других постоянно вспоминать о нём, – ответила Катя, – она как канарейка, просто заливается своим грустным пением и ничего вокруг не замечает. Часто не видит даже того, что для её же детей, есть более важные вещи.
– Канарейкин быт… – усмехнулся Маяковский, посмотрев на Амалию Абрамовну, – мне её даже жаль.
– Такие люди губят и себя и других, – проговорила Катя, так же глянув на Амалию Абрамовну, – мне жаль её деток.
– Понимаю Вас, – кивнул Маяковский, – Вы добрая и чуткая.
Катя посмотрела на него.
– Вы заставляете меня в Вас влюбиться, – улыбнулась она, – и я очень расстроюсь если Вы меня не встретите через год.
– Я тоже, – ответил Маяковский.
Паровоз дал гудок.
Катя зашла в вагон и повернулась к Маяковскому, с улыбкой посмотрев на него.
– Я буду ждать Вас! – махнул Кате рукой Маяковский.
Поезд тронулся…
– Через год! Тут же! Слышите? – прокричала Катя.
Маяковский в начале шёл за вагоном, что-то говоря, крича, глядя на Катю. Потом побежал и остановился только тогда когда закончился перрон.
Катя становилась всё меньше и меньше. Потом он уже не мог разобрать её лица. Потом она растворилась в поезде и он стал маленьким, словно игрушечным и исчез совсем…
Маяковский опустил глаза и почувствовал, что ему хочется плакать…
– Дурак… – проговорил он, – зачем ты отпустил её… Она могла бы уехать с тобой в Москву…