БАБУШКА
Бабушка холодно велела принести сервиз:
– Только не тот, который старинный. Возьми, что мать подарила. Не спутай.
Мне показалось, что она отправила меня в угол. Брат сидит напротив и мерзко хихикает.
Бабушка всегда ставит в угол за провинности. Я не знаю, что она сочтет за таковые, и поэтому всегда промахиваюсь, и она опять отправляет меня топтать темное пятно между шкафами.
Она стала говорить брату нежности, а я отправился за сервизом через длиннющий коридор – ненавижу его с детства, боюсь его. Он тонул в полутьме, в которой страшно скрипел паркет.
Я брел по коридору, как по тоннелю, надеясь на свет вдали, но меня подстерегали препятствия – свернутые ковры, как удавы, ждали и часто снились мне; пыльный огромный рулон линолеума изгибался и ловил тонкое нескладное тельце, закручивался туго-туго, и из середины свертка дергалась нога в сандале.
Меня сшибал рогатый злой велосипед – с хриплым, как голос у соседа, звонком. Сосед ежевечерне ругался под окнами, голоса с детской площадки, где с наступлением темноты собирались алкоголики, отчетливо долетали до третьего этажа. Брат гонял на велике и звенел в унисон с соседом – оба виртуозно и самозабвенно матерились.
Кожа воспалялась от бесконечных заноз от старых досок; отец притаскивал их с помойки и собирался делать то стеллажи, то карниз. Он жил сегодняшним днем, поэтому легко откидывал собственные задумки и бросал начатое.
Папа как-то учинил настоящий кошмар: решил вдруг уделить внимание физическому воспитанию сыновей и привинтил в коридоре турник. Это дело он почему-то решил на будущее не откладывать.
Брат быстро отжался с десяток раз и, овеянный славой силача, был оставлен в покое; меня третировали месяц – один из самых неприятных в жизни. Каждый день по несколько раз папа представал передо мной укоризненной вопросительной фигурой и тащил в коридор, где я повисал на тонких руках, сжимая челюсти и остро чувствуя свое бессилие.
В тот период мне даже ковры-убийцы перестали сниться. Являлись великолепные картины – я волшебным образом обретаю великую мощь, но выказываю не сразу – не такой дурак. Я подчиняюсь и даю отцу привычно схватить меня за шиворот и повесить на проклятую железную поперечину. И только тут я начинаю отжиматься – раз… другой… третий… десятый… тридцатый… сто! Глаза у отца, как блюдца. Он зовет родных и плачет от счастья и осознания своей несправедливости, брат – такой маленький, такой плюгавенький, скисает после нескольких жимков и униженно просит защиты, а мама…
Мама пресекла пытку. Когда она начинала говорить шепотом, споры в доме прекращались.
– Шура, а ну заканчивай эти издевательства, – прошептала мама, увидев в очередной раз мучения младшего сына, синее лицо и слезы в глазах. – Ты что, не помнишь? Пусть сидит, читает. Иди, Юра, в комнату.
Папа помнил: я в детстве много болел. Папа помнил и мамин крутой характер – в бабушку – и подчинялся. Он ретировался к доскам.
Я до сих пор боюсь коридора – слишком памятен он мне. Я прохожу всю длину на цыпочках, но паркет скрипит – он реагирует даже на гудки автомобилей на улице. Давным-давно надо содрать почерневшее дерево, на котором и следов лака не осталось, и положить ковролин, но бабушка запрещает. Паркет, говорит она, – признак породы. Ковролин нынче у каждого дурака, а этот паркет клали, когда пленные немцы строили дом. Может, они пол и делали – уж больно добротно сделано. Паркет – тоже символ победы, считает бабушка. Мы попираем ногами досточки, которые выкладывали ромбом пленные немцы.
Война для бабушки – это молодость. Она тяжело больна и давным-давно устала жить, она не раз говорила, что хочет уйти, ждет смерти с нетерпением – до того опротивело старое, неловкое, непослушное тело, до того чужд непонятный и неприятный мир за окном – сотни, тысячи машин, огромные безумные небоскребы, мой ноутбук, мой айфон, современная мода, эстрада, литература. Ей мало что нравится в дне сегодняшнем.