В Мясницком ряду не дышали — фильтровали яд. Воздух был взвесью металлической пыли, едких паров от гальванических ванн, где использовался отработанный электролит на основе китового жира с добавлением куда более едких, дешевых кислот, добываемых из речных хрусталей, и чего-то еще, отчего по утрам на подоконниках оседала маслянистая, черная роса. Кэдман давно перестал отплевываться. Эта грязь стала частью его естества, как и для всех, кто рождался и умирал в тени заводских труб Дануолла.
Он был инженером. Когда-то его чертежи вентиляционных систем и защитных клапанов для заводов лорда Ройса в Затопленном квартале хвалили за элегантность и экономичность. Теперь он был призраком в ловушке собственного творения. После «инцидента» в цеху №7 его уволили, вычеркнули из гильдии, а его имя стало синонимом халатности и провала. Его жена Лина и сын Тео, жившие в доме для семей мастеров у самой промзоны, превратились в статистику. В отчете комиссии Королевского казначейства, расследовавшей «техногенный выброс» по наущению самого лорда Ройса, их гибель свели к безликой строчке: «Человеческий фактор». Их могилы затерялись в общих рвах за городской стеной в районе Башни, откуда по ночам доносился вой бродячих псов — или то, что все принимали за вой. Иногда, в особенно туманные ночи, из тех рвов раздавался другой звук: отдаленный, многоногий шелест, от которого замирали даже псы.
Его нынешняя «мастерская» — подсобка в подвале таверны «Счастливчик Джим» на Старой набережной — пропиталась сыростью, перегаром и тоской. На ящике из-под угля лежали не чертежи, а осколки прошлой жизни: истерзанный временем рисунок Тео с изображением их семьи и серебряная заколка Лины. И оружие.
Не кустарный уродец, а тяжелая аркебуза стражников довоенного образца, которую он выменял на последние монеты в Ткацком квартале. Надежная, как молоток. Кэдман не стал ее усовершенствовать — он изменил патрон. Аккуратно, с руками инженера, он извлек пули, заменил сердечники. Новые были отлиты из сплава, который он стащил с участка утилизации в Мясницком ряду. Медный колпачок, под ним — спрессованный порошок из токсичного шлама. В его составе был и тот самый едкий осадок, отработанный электролит, разъедавший легкие рабочих. Пуля не убивала сразу. Она разрывала плоть, отравляла кровь, вызывала медленное, мучительное гниение изнутри. Это была не пуля. Это был капсулированный выброс из цеха №7, маленькая, летальная квинтэссенция Затопленного квартала, отнявшая у него всё.
Он действовал методично, без ярости. Ярость выгорела в нем, как выгорает сердцевина плавильной печи, оставив после себя плотный, тяжелый шлак. По ночам ему начали сниться сны: не сны, а ощущение падения в липкую, маслянистую пустоту, где в темноте пульсировал чужой, непостижимый ритм. Он просыпался с вкусом пепла и меди на языке, и на мгновение ему казалось, что в углу комнаты тает тень, не отбрасываемая ни одним предметом. Ни рун, ни призрачных огней, лишь смутное, леденящее ощущение взгляда со стороны. Будто незримый зритель в театре одного актера наблюдал за его экспериментом, не собираясь аплодировать. Он выследил не только Ройса, но и инженера-сметчика из Канцелярии Верховного смотрителя, подписавшего акт о нецелесообразности дорогостоящей системы фильтрации. И надзирателя, который в день аварии проигнорировал заклиненные стрелки манометров. Все они были винтиками в механизме, который перемолол его мир. Он не мог сломать весь механизм, в котором были задействованы и аристократы из Квартала особняков, и коррумпированные чиновники из Казначейства в Квартале чиновников, покрывавшие их. Но он мог выбить из него несколько ключевых деталей и посмотреть, как машина, скрипя и искря, попытается работать дальше.
Вечером Ройс должен был посетить торжественный запуск нового конвейера в Затопленном квартале. Кэдман знал это, потому что неделю проработал разнорабочим на стройке того цеха. Он видел, как Ройс, сияющий в белом кителе, проходил по красной дорожке, жал руки другим аристократам и банкирам из Тивии. Он был не злодеем из мелодрамы. Он был системой. Безликой, эффективной и абсолютно равнодушной. Системой, у которой есть дети, живущие за высокими стенами Квартала особняков, в то время как его сын лежит в общем рву у Башни.
Кэдман не стал пробираться на завод, где его могли узнать бдительные надзиратели или частная охрана Ройса, нанятая из отставных стражников. Он дождался, когда Ройс поедет обратно в свой сияющий Квартал особняков. Его карета должна была свернуть со Старой набережной на Вирмвудский проезд — короткий, грязный путь, который любили кучеры знати, чтобы не толкаться в общей толчее на бульваре Кендалла в Деловом квартале. Согласно распорядку, сзади, соблюдая дистанцию, должны были следовать двое всадников из наемной ливреи.
Он стоял в арке на Вирмвудском проезде, его промасленный плащ сливался с влажным, покрытым грибком камнем. В руках — аркебуза. Вес был чужим и неудобным, как чужая вина. Он вспомнил, как поднимал Тео на руки — такой же вес, но живой и теплый. Где-то в сточной канаве плескалась крыса, и этот звук был здесь привычнее птичьего пения.
Карета появилась точно по графику, запряженная парой сытых серых лошадей. Сзади, как он и предполагал, ехали двое всадников в наемной ливрее. Это были не городские стражники, а частная охрана Ройса, нанятая из отставных ветеранов и экипированная лучшим, что можно было купить за деньги в Дырявом Болоте. Их бдительность была отточена годами службы на заморских территориях — одни прошли песчаные ветра Серконоса, а другие привыкли к морозам Тивии. Ройс сидел внутри, читая какую-то бумагу. При свете каретного фонаря он не выглядел монстром. Он выглядел усталым дельцом, обремененным властью и капиталом.
Кэдман не вышел из тени. Он нажал на рычаг. Груда мусора и обломков, заранее подкопанная им в соседней арке, с грохотом обрушилась на мостовую, заграждая путь не карете, но всадникам. Лошади охраны вздыбились, замешательство длилось мгновение, но его хватило. Он шагнул на середину улицы, перекрыв узкий проезд. Кучер вскрикнул, рванув вожжи. Кэдман поднял аркебузу. Он не целился в карету. Он целился в запряжку, в массивную грудную мышцу ближайшей лошади.
Выстрел прозвучал громко, ударив в грязные стены переулка. Лошадь вздыбилась с коротким, пронзительным всхрапом и рухнула, заливая булыжник темной, почти черной в этом свете кровью. Карета накренилась, раздался сухой, тоскливый треск оси, и колесо, оторвавшись, покатилось по мостовой, словно убегая от случившегося.
Дверца распахнулась, и оттуда вывалился Ройс. Он был бледен, его безупречный белый китель испачкан осколками оконного стекла. Он смотрел на Кэдмана не со страхом, а с раздражением и брезгливостью, как на внезапную техническую неполадку. «Кто ты? Что тебе нужно?» — крикнул он. Он его не узнал. Для него Кэдман был просто частью грязи, частью пейзажа. Частью того, что можно стереть с подошв.
Кэдман не ответил. Он видел перед собой не человека, а отчет. Цифры. Статистику. Смету, где жизнь Лины и Тео была приравнена к нулю. Он плавно, почти механически, перенес дуло. Это был не просто выстрел. Это был акт рекультивации. Возврат отработанного, ядовитого материала по обратному адресу. Система, в лице Ройса, должна была принять свой же продукт обратно — не в виде прибыли, а в виде расплаты.
Второй выстрел прозвучал глуше, приглушенный плотью. Ройс схватился за живот и медленно, как подкошенное дерево, осел на колени. Сначала в его глазах было лишь чистое, почти детское удивление. Потом, прорвавшись сквозь шок, пришла боль. Острая, разрывающая. Боль и больше ничего.
Кэдман развернулся и ушел, пока охранники пытались успокоить лошадей и пробиться через завал. Он не бежал, он растворялся в лабиринте знакомых ему, как свои пять пальцев, промзонских проходов и вентиляционных шахт Мясницкого ряда. Сзади, поверх захлебывающегося кашля Ройса, уже доносились свистки и крики. Один из всадников срывался с места. Система лишь вздрогнула, но уже запускала протоколы поиска и возмездия.
Он не чувствовал ни торжества, ни облегчения. Лишь тяжелую, невыносимую пустоту, точно в него самого вынули все внутренности и набили отработанным шлаком, золой и ядовитым осадком. Где-то на краю слуха, в свисте вечернего ветра, ему почудился тихий, довольный смешок. Или это просто скрипели колеса далекой телеги. Он мстил не человеку, а машине. И его месть была таким же бездушным, механическим актом. Он не вернул себе ничего. Семья не воскресла. Дом не стал снова домом. Он не слышал шепота Чужого, но сам стал её точным подобием — пустотой, наполненной лишь ядом. Он окончательно превратился в часть Мясницкого ряда, в еще один ядовитый элемент его состава. Его ад был закончен. Это не была победа. Это было самоубийство, растянутое во времени, последней стадией которого стал этот вечер.