В просторной столовой, пахнущей свежеиспечённым хлебом и ароматным жарким, царил тот самый уютный вечерний хаос, который бывает только в больших и любящих семьях. Во главе стола, в своём кожаном кресле с высокою спинкою, восседал Габриэль Валориус. Он ещё не притронулся к своей тарелке, предпочитая другому, более важному для себя занятию. Его руки, привыкшие сжимать рукоять меча, теперь покоились на резных подлокотниках, а взгляд, обычно острый и цепкий, смягчился до состояния тёплого солнечного света.
Он молча, с глубоким, тихим удовлетворением наблюдал за живой и прекрасной картиной, что разворачивалась перед ним. Этот вечер был его личным таинством, его молитвой благодарности. Его глаза, словно добрый летописец, медленно скользили по кругу, запечатлевая каждую деталь, каждую черточку этого дорогого ему мира.
Сначала его взор остановился на старшем сыне. Кай сидел чуть поодаль, отодвинув свой стул, чтобы его массивный плечи не мешали другим. На коленях у него лежала часть походного доспеха — наплечник со сложным ремешком, который никак не хотел вставать на место. Кай, хмуря свои тёмные брови, с привычной настойчивостью возился с упрямой железкой. В его сосредоточенном молчании, в уверенных движениях пальцев Габриэль видел не просто занятого делом мужчину, а продолжателя своего пути, человека, на чьи плечи уже легла тяжкая ноша защиты и ответственности. В этом была гордость, смешанная с отцовской тревогой.
Затем взгляд Габриэля, словно притянутый невидимой силой, плавно перешёл к дочери. Аурелия. Его старшая девочка, его ненаглядная Аурелия. Она была сама грация и само спокойствие, воплощённые в движении. На её левой руке, прижавшись щекой к её плечу, тихо посапывала крошечная Лилия. Дыхание младенца было ровным и безмятежным, и казалось, сама маленькая принцесса знала, что на свете нет места безопаснее, чем объятия сестры. Правая же рука Аурелии была в постоянном, почти танцевальном движении. Она ловко орудуя ножом и вилкой, аккуратно нарезала на мелкие кусочки сочный стейк, лежавший на тарелке восьмилетнего Лео, который с нетерпением ждал этого угощения.
— Вот, солнышко моё, — её голос был тихим мелодичным перезвоном, не нарушающим общую гармонию, — ешь осторожно, не торопись.
И всё это — укачивание ребёнка, ласковые слова, помощь брату — она делала одновременно, с такой лёгкостью и естественностью, будто управляла не материальным миром, а дирижировала негромкой, прекрасной симфонией семейного вечера. Она была сердцем этого дома, тем тёплым очагом, у которого каждый мог согреться.
И вот, обведя взором своих детей, Габриэль снова посмотрел на них всех вместе. На этого маленького крепостного воина Кая, на эту нежную хранительницу очага Аурелию, на нетерпеливого сорванца Лео и на беззащитную спящую Лилию. Он видел не просто людей за столом, а живое, дышащее единство. Единство, скреплённое не только кровными узами, но и годами взаимной поддержки, общих радостей и преодолённых невзгод. Это была та самая идиллия, ради которой, он знал это точно, стоило жить, бороться и отдать всё на свете. И в этот миг ему казалось, что ничто и никогда не сможет омрачить этот хрупкий и совершенный мир, что они будут сидеть вот так всегда — вместе, под одной крышей, освещённые мягким светом люстры, ограждённые от всех бурь и ужасов внешнего мира стенами их дома и силой их любви.
Тишину столовой, нарушаемую лишь негромким звоном приборов да мерным дыханием младенца, разрезал спокойный, глубокий голос Габриэля. Он был похож на отдаленный раскат грома – негромкий, но наполненный скрытой силой.
– Кай, – произнес отец, и его пальцы медленно обводили край хрустального бокала. – Как там, в нижних кварталах? Улицы спокойны?
Этот вопрос, казалось бы, обыденный и житейский, повис в воздухе, наполняясь особым, двойным смыслом. Для Лео, с интересом разглядывавшего брата, это была просто забота отца о порядке в городе. Но для тех, кто задавал вопрос и кто на него отвечал, эти слова были паролем, отголоском другого мира, тёмного и опасного, который существовал параллельно уютному миру семейного ужина.
Кай, погружённый в своё занятие, не вздрогнул. Его движения оставались такими же точными и выверенными. Он лишь чуть замедлил свои пальцы, разжимавшие хитрую металлическую застёжку на наплечнике. Медленно, с лёгким шипящим звуком, он отложил в сторону деталь доспеха, положив её на стоящий рядом пустой стул с той бережностью, с какой кладут священную реликвию. Железко мягко легло на ткань сиденья, и лишь тогда Кай поднял голову, встречая взгляд отца.
– В целом, спокойно, – ответил он, и его голос, низкий и немного хриплый от усталости, контрастировал с бархатным баритоном Габриэля. – Народ на улицах не задерживается, спешат по домам до темноты. Лавочники закрываются раньше обычного.
Он помолчал, собирая мысли, и в эту паузу было слышно, как Аурелия тише перебирает ложкой в тарелке Лео, и как потрескивают поленья в камине.
– Но чувствуется… напряжённость, – продолжил Кай, его пальцы непроизвольно потянулись к отложенному наплечнику, коснулись шероховатой поверхности металла. – Как перед грозой. Воздух тяжёлый. Ветер гонит по переулкам не только пыль и мусор, но и слухи. Люди шепчутся о пропажах. Не о кошках или курах, а о взрослых, крепких мужиках, которые вышли за пород и не вернулись. Без вести. Как сквозь землю провалились.
Габриэль медленно кивнул, его лицо оставалось спокойным, но в глубине глаз, этих тёмных, как спелая ежевика, озерцах, вспыхнули и погасли крошечные огоньки понимания и тревоги. Он отлично знал этот язык, язык намёков и полутонов, на котором сейчас говорил его сын. Пропавшие люди – это не дело рук обычных грабителей или бродяг. Это почерк иного, куда более страшного зверья.
– Слуги порядка что говорят? – спросил Габриэль, делая вид, что внимательно изучает узор на своём бокале. Он знал, что «слуги порядка» – городская стража – были слепы и беспомощны против той напасти, на которую охотились они с Каем.
Уголок рта Кая дрогнул в чём-то, отдалённо напоминающем усмешку, но лишённой всякой радости.
– Стража? – он произнёс это слово с лёгкой, едва уловимой презрительной ноткой. – Они разводят руками. Ссылаются на бандитов, на неопознанных зверей из окрестных лесов. Советуют гражданам быть осторожнее и не ходить одним в тёмное время суток. Стандартные отмазки для успокоения толпы. Они не видят, что происходит у них под носом. Не хотят видеть.
Он перевёл дух, и его грудь медленно поднялась и опустилась. В его позе, в том, как он сидел, отодвинувшись от стола, чуть склонив голову, читалась не просто усталость, а тяжкое бремя, которое он нёс на своих плечах. Бремя знания. Бремя ответственности. Он был тем, кто смотрел в самую густую тьму, в то время как другие предпочитали закрывать глаза.
– Мы с Элианом и Орландо патрулировали старые доки вчера, – голос Кая понизился ещё больше, став почти что шепотом, предназначенным только для ушей отца. Лео, пытавшийся подслушать, нахмурился, не разбирая слов. – Там… пахнет. Сладковато и гнило. Знакомый запах. Но след старый, недели две, не меньше. Кто-то или что-то умеет заметать за собой пути. Осторожно и умно.
Габриэль внимательно смотрел на сына, и в его взгляде читалось безмерное уважение. Он сам прошёл через это. Он сам знал, каково это – возвращаться домой с этой войной в душе, с этим смрадом смерти в ноздрях, и пытаться вписаться в мирную жизнь, улыбаться детям, обсуждать погоду, есть ужин, словно в мире ничего не происходит.
– Умный зверь – самый опасный, – тихо, словно размышляя вслух, произнёс Габриэль. Его взгляд на мгновение оторвался от Кая и скользнул по сидящим за столом – по Аурелии, по Лео, по спящей Лилии. Этот взгляд был красноречивее любых слов. Он говорил: «Я доверяю их защиту тебе». – Не гонись за ним сломя голову. Осторожность и терпение. Помни, что я тебе говорил.
– Помню, отец, – твёрдо ответил Кай. – Осторожность и терпение. Но и решимость тоже. Мы не можем позволить этой… нечисти… хозяйничать в нашем городе. Охотиться на наших людей.
В его голосе прозвучала сталь. Та самая сталь, из которой был выкован его клинок и его воля. Он был не просто уставшим охотником. Он был стражем. Защитником. И в стенах родного дома, за этим столом, его решимость лишь закалялась, подпитываясь видом тех, ради кого он каждый день рисковал своей жизнью, уходя в ночь.
– Значит, завтра снова на дежурство? – спросил Габриэль, возвращая разговор в более спокойное, бытовое русло, давая сыну понять, что тот сказал достаточно.
– С рассветом, – кивнул Кай. Его взгляд упал на тарелку с почти нетронутым ужином. – Элиан договаривался о встрече с одним… информатором. Нас ждёт долгий день.
Он снова взял в руки наплечник, и его пальцы вновь обрели уверенность. Краткий обмен репликами с отцом был для него не просто отчётом. Это был ритуал. Передача эстафеты. Подтверждение того, что их тайная война продолжается, и что они, отец и сын, стоят в ней плечом к плечу. И пока они оберегали покой этого дома, у его стен, в сгущающихся сумерках, уже кружила тень, ожидая своего часа.
Если бы семейный очаг Валориусов имел видимое, осязаемое сердце, то им, без всякого сомнения, была бы Аурелия. Она не просто находилась в центре комнаты — она была тем живым полем тяготения, тем незримым солнцем, вокруг которого по незыблемым, лишь ей ведомым орбитам, вращались все остальные. Её присутствие наполняло пространство не звуком, а тишиной — той особой, глубокой и умиротворяющей тишиной, что царит в самом эпицентре урагана.
И всё в этом вечере, казалось, подчинялось её безмолвному дирижированию. Воздух в столовой был не просто тёплым от камина — он был согрет её дыханием. Свет свечей и люстры ложился не просто на предметы, а мягко струился по линиям её плеч, склонённой шеи, тонких, изящных пальцев, выхватывая её из полумрака, словно драгоценную миниатюру в ларце из сумерек.
И в этот самый миг она являла собой картину столь совершенной, почти святой гармонии, что дух захватывало. На левой её руке, уютно устроившись в ложбине между плечом и грудью, покоилась маленькая Лилия. Младенец, казалось, был не просто ребёнком на руках у сестры, а частью её самой, живым, тёплым и безмятежным продолжением её тела. Щека Лилии, пухлая и розовая, прижималась к тонкой шерсти свитера Аурелии, её ровное, сонное дыхание было едва слышно, но Аурелия, казалось, слышала его каждой клеткой своей кожи, каждым нервом. Её ладонь, широкая и нежная, лежала на спинке младенца, не просто придерживая, а ощущая каждый вдох, каждый трепет крошечного сердца, будто держала на ладони не ребёнка, а хрупкое, пульсирующее птичье яйцо.
Но её правая рука в это же самое время жила своей, отдельной, но столь же виртуозной жизнью. Перед Лео, который смотрел на сестру с обожанием, смешанным с нетерпением, стояла тарелка с жарким. И правая рука Аурелии, вооружённая ножом и вилкой, совершала над ним свой танец. Это не было простым разрезанием мяса. Это был ритуал. Левая с вилкой мягко, но уверенно придерживала кусок, а правая с ножом описывала точные, выверенные дуги. Лезвие не пилило и не рвало волокна — оно скользило меж ними, легко и бесшумно, разделяя мясо на идеальные, небольшие, удобные для ребёнка кусочки. Движения её запястья были поразительно экономны и плавны, в них не было ни суеты, ни резкости, лишь бесконечная, отточенная грация. Казалось, она не прикасалась к еде, а направляла инструменты силой мысли, и они послушно творили свою тихую работу.
И вот, в тот самый миг, когда нож завершал свой путь, а вилка переносила очередную порцию на край тарелки Лео, тело Аурелии уловило едва заметный, внутренний толчок — сигнал, что ритм дыхания Лилии изменился, губы младенца задрожали, и сон его стал тревожным, поверхностным. Не прерывая движения правой руки, не глядя на сестру, Аурелия левой — той самой, что лежала на спинке младенца, — совершила едва уловимое, колыбельное движение. Оно было таким крошечным, что дрогнула, пожалуй, лишь одна нить её свитера. Но этого оказалось достаточно. Тихое, почти звуковое колебание воздуха, рождённое этим движением, донеслось до Лилии, убаюкало её, вернуло в глубины безмятежного сна. Всё это заняло меньше мгновения. Ни один мускул на лице Аурелии не дрогнул.
И тут же её взгляд, тёплый и внимательный, скользнул по бокалу отца. Габриэль, погружённый в беседу с Каем, даже не заметил, что стекло его почти опустело. Не произнося ни слова, Аурелия плавным, текучим движением, в котором не было ни капли подобострастия, а лишь чистая, почти инстинктивная забота, протянула руку к графину с соком. Она не взяла его — она приняла, и её пальцы мягко обхватили тяжёлую хрустальную ёмкость. Наклон, лёгкий, изящный, и рубиновая струя наполнила бокал, не пролившись мимо, не издав ни единого лишнего звука. Габриэль, не прерывая разговора, машинально кивнул в её сторону, его жест был полон благодарности и привычного доверия. Она была его продолжением, его правой рукой, его тихой силой.
Затем её внимание вернулось к Лео. Мальчик, увлечённый появлением на тарелке новой порции, неосторожным движением локтя сдвинул свою льняную салфетку. Белый прямоугольник пополз на край стола, грозя свалиться на пол. Аурелия уже видела это — она видела всё, что происходило в её маленьком мире, будто обладала не двумя, а сотнями глаз, расположенных по всему пространству комнаты. Прежде чем салфетка достигла критической точки, её пальцы — те самые, что только что держали тяжёлый графин, — легли, словно крылья бабочки, на ткань. Одним плавным, незаметным жестом она вернула её на колени брату. Её прикосновение было таким лёгким, что Лео его даже не почувствовал, лишь потом заметив, что салфетка снова на месте.
И так продолжалось каждое мгновение. Она была дирижёром, а её семья — идеальным, слаженным оркестром. Она предвосхищала потребности прежде, чем они успевали оформиться в слова или жесты. Она чувствовала малейшие изменения в настроении, в ритме дыхания, в направлении взглядов. Она была тем клеем, той живительной влагой, что скрепляла этот хрупкий мир, не позволяя ему рассыпаться на тысячи осколков.
И всё это она делала с таким спокойным, почти отрешённым достоинством, с такой врождённой, не требующей усилий грацией, что казалось — так было всегда. Что она родилась с этой способностью любить, заботиться и оберегать, дыша этим, как воздухом. В её улыбке, обращённой то к отцу, то к Лео, не было и тени напряжения или усталости от этой вечной, непрекращающейся работы. Была лишь глубокая, бездонная нежность. Нежность, которая была её щитом и её проклятием, её даром и её самой страшной тайной. Ибо за этой идеальной, святой маской любящей дочери и сестры скрывалось нечто иное, нечто тёмное и могущественное, что вынуждено было прятаться в тени этого созданного ею же совершенства, питаясь им и в то же время смертельно его боясь.
Мальчик не просто смотрел на сестру. Он впитывал её образ, как земля впитывает первый весенний дождь — жадно, без остатка, с тихим благоговением. Для восьмилетнего Лео мир делился на две неравные части. Одна — огромная, шумная, порой непонятная и чуточку пугающая — была там, за стенами их дома. В ней были суровые голоса чужих людей, грубые игры со сверстниками, строгие наставления учителей и далёкий, грозный рокот большого города. Но была и другая часть — маленькая, тёплая, уютная и абсолютно безопасная. И центром этой вселенной, её солнцем, вокруг которого вращались все радости и смыслы, была она. Аурелия.
Сидя рядом с ней, на своём высоком, специально для него подогнанном стуле, Лео забывал обо всём на свете. Он не видел озабоченной серьёзности брата Кая, не слышал глухого бархатного баритона отца. Весь его мир сузился до пространства между его тарелкой и сестрой. Его большие, цвета спелого лесного ореха глаза, были прикованы к ней с таким обожанием, что, казалось, вот-вот выплеснутся через край.
Он наблюдал за каждым её движением, затаив дыхание. Вот её пальцы, длинные и изящные, сжимали ручку ножа, и лезвие бесшумно, будто по маслу, рассекало мясо на его тарелке. Для Лео это был не просто процесс нарезания еды. Это было высшее искусство, танец, завораживающий и совершенный. Он видел, как тонкие сухожилия играют под кожей её запястья, как ложится тень от её ресниц на щёку, когда её взгляд на секунду опускается к тарелке. Он ловил каждую мелочь, каждую деталь, стремясь запечатлеть их в памяти навсегда.
Его собственная ложка, которую он сжимал в непослушных пальцах, казалась ему сейчас уродливым, неуклюжим предметом. Он смотрел на то, как Аурелия держит свои приборы — легко, уверенно, с какой-то врождённой аристократической грацией. И ему страстно захотелось подражать ей. Не просто есть, а делать это так же красиво, так же «правильно», как она.
Но ещё сильнее, чем это желание, в нём горело стремление помочь. Помочь ей. Увидеть, как на её лице, обычно озарённом лёгкой, спокойной улыбкой, появится удивление, а затем одобрение. Услышать её ласковый голос, который для него был слаще любой музыки: «Спасибо, мой храбрый защитник».
И его взгляд упал на Лилию. На маленькую, сбившуюся в комочек сестрёнку, которая мирно посапывала, прижавшись к Аурелии. И на ту самую ложку, которая лежала рядом с тарелкой для детской каши — маленькую, изящную, с серебряным ободком.
Решение созрело в нём мгновенно, как вспышка молнии. Он тоже будет заботиться о Лилии! Он тоже будет её кормить, как это делает Аурелия! Конечно, Лилия сейчас спит, и каши перед ней нет. Но разве это важно? Важна была сама идея, сам жест — участия, взрослости, ответственности.
Медленно, стараясь не производить ни звука, он отложил свою собственную ложку. Она с глухим стуком упала на скатерть, но Лео не обратил на это внимания. Вся его концентрация была направлена на ту, серебряную. Он потянулся к ней через стол, его рука дрожала от волнения. Пальцы сомкнулись на ручке. Ложка была удивительно лёгкой и тёплой.
Теперь предстояло самое главное. Он посмотрел на Аурелию. Она в этот момент как раз подливала сок отцу, и её профиль был повёрнут к нему. Лео замер, заворожённый. Её движения были такими плавными, такими точными. Он глубоко вдохнул, пытаясь скопировать её осанку — выпрямил спину, чуть приподнял подбородок. Сердце его колотилось где-то в горле.
Он поднял ложку, пытаясь повторить тот изящный изгиб кисти, который только что видел у сестры. Но его собственные пальцы, короткие и неумелые, отказывались слушаться. Вместо лёгкого, уверенного захвата у него получилось неловкое сжатие, будто он держал не столовый прибор, а палку для копья. Он направил ложку в сторону спящей Лилии, совершая движение, отдалённо напоминающее то, как Аурелия подносила вилку ко рту Лео. Но его рука дрогнула. Ложка, описав в воздухе неуверенную зигзагообразную траекторию, с лёгким звоном стукнулась о край хрустального бокала, стоявшего перед Габриэлем.
Звон, тихий, но отчётливый, прозвучал для Лео как удар грома. Он замер, его лицо залила густая алая краска стыда. Он чувствовал себя неуклюжим медвежонком, слоном в посудной лавке, который своим дурацким движением разрушил весь хрупкий гармоничный мир, царивший за столом. Он боялся поднять глаза на Аурелию, ожидая увидеть на её лице досаду, раздражение или, что было бы ещё хуже, насмешку.
Но то, что он увидел, когда всё-таки осмелился взглянуть, заставило его сердце забиться ещё сильнее, но уже от счастья.
Аурелия не рассердилась. Она даже не укоризненно покачала головой. Она смотрела на него, и в её глазах, цвета тёплого янтаря, плескалась такая бездонная, такая всепонимающая нежность, что Лео почувствовал, как комок подкатывает к его горлу. Уголки её губ дрогнули, и на её лице расцвела улыбка. Но это была не улыбка веселья над его неудачей. Это было выражение глубокой, безмерной любви и трогательного умиления.
— Лео, — произнесла она, и её голос прозвучал как ласковый шёпот, предназначенный только для него. — Ты хочешь помочь мне с нашей принцессой?
Она не сказала «не делай так», «не мешай» или «сиди спокойно». Она увидела суть его порыва. Она поняла, что двигало им — не баловство, а искреннее, горячее желание быть рядом, быть полезным, быть похожим на неё.
Лео, не в силах вымолвить ни слова, лишь кивнул, сжимая в потной ладошке злополучную ложку.
— Я очень ценю это, — продолжила Аурелия, и её взгляд скользнул на Лилию. — Наша Лилия обязательно оценит, когда подрастёт. Но знаешь, сейчас она крепко спит, и её сны — самое важное для неё дело. А твоя помощь мне нужна в другом.
Она мягко, почти невесомо, взяла его руку, ту самую, что сжимала ложку. Её прикосновение было тёплым и сухим. Она не стала отбирать ложку, а просто мягко направила его руку обратно к его собственной тарелке.
— Самый лучший способ помочь мне сейчас, мой храбрый рыцарь, — это съесть свой ужин и стать большим и сильным, как Кай. Чтобы однажды ты и правда мог защитить нас всех.
Эти слова были произнесены с такой искренностью, с такой верой в него, что Лео расправил плечи. Чувство стыда и неловкости мгновенно испарилось, сменившись чувством гордости и важной миссии. Он — храбрый рыцарь. Его задача — расти и становиться сильным. Чтобы защищать её. Защищать Аурелию.
Он снова кивнул, уже более уверенно, и принялся за еду с таким рвением, будто это было не жаркое с овощами, а волшебный эликсир, дарующий могущество.
В этом коротком, почти мимолётном эпизоде, как в капле воды, отразилась вся суть их отношений. Его обожание было безграничным, слепым, инстинктивным. Он видел в ней не просто старшую сестру, а существо высшего порядка, воплощение добра, красоты и безопасности. Он верил ей так, как не верил никому на свете. Её слово для него был закон, её улыбка — награда, её одобрение — высшая ценность.
А её роль идеальной старшей сестры заключалась не только в том, чтобы нарезать ему еду или поправить салфетку. Она заключалась в том, чтобы видеть самые сокровенные порывы его души. Лечить его детские раны стыда и неуверенности одним лишь взглядом. Превращать его неуклюжие попытки помочь в ощущение собственной значимости. Она была его первым и самым главным учителем в искусстве быть человеком — добрым, сильным, ответственным. И в этот вечер, как и во многие другие, она давала ему свой самый главный урок — урок безусловной любви и терпения, за которым, как тень, пряталась её собственная, невыносимая тяжесть и вечная, всепоглощающая ложь.
Тишина, царившая за столом, была обманчивой. Это была не пустота, а насыщенное, густое молчание, сотканное из множества оттенков — из усталого спокойствия Кая, из безмятежной сосредоточенности Габриэля, из восторженной поглощённости Лео и тихой, бдительной нежности Аурелии. Это молчание было хрупким сосудом, и вот, в его идеально гладкие стенки невзначай врезалась фраза, брошенная Каем, — отточенный и холодный осколок реального мира.
Разговор, казалось, иссяк. Кай, закончив со своим доспехом, наконец обратил внимание на тарелку. Он взял вилку, его пальцы, привыкшие сжимать рукоять меча, выглядели неуклюже на тонком металле. Он не глядя протянул её к мясу, и в этот момент его взгляд, обращённый в никуда, в пространство над тарелкой, стал остекленевшим, отрешённым. Он уже не видел стола, скатерти, своих рук. Он видел тёмные переулки, скользкую от дождя брусчатку, отсветы факелов на стенах складов.
— Да, — произнёс он тихо, не поднимая глаз, и его голос, прежде звучавший отчётливо, теперь был приглушённым, будто доносился из глубокого колодца. — Всё как обычно. Патрули, доклады, бумаги... Ничего нового. — Он медленно пережёвывал кусок, но, казалось, не чувствовал его вкуса. — Если бы не эта возросшая активность...
Он сделал паузу, и слово «активность», повиснув в воздухе, начало менять свою природу. Из нейтрального термина оно превращалось во что-то тяжёлое, влажное, зловонное. Оно впитывало в себя смыслы, о которых не говорили вслух при детях и при свечах.
— ...активность нечисти, — наконец договорил Кай, и последнее слово — «нечисть» — он выдохнул почти что с ненавистью, с тем особенным, гортанным придыханием, которое бывает у людей, вынужденных иметь дело с чем-то отвратительным и опасным. — На окраинах совсем неспокойно. А в центре... в центре, похоже, завёлся кто-то серьёзный. Не какой-нибудь болотный слизняк или бесхвостый имп. Кто-то умный. Осторожный.
Он отложил вилку, и её звон о край тарелки прозвучал неожиданно громко, как выстрел.
— Гильдия получила из столицы новые ориентировки. Объявлен розыск. Высший приоритет. — Кай наконец поднял глаза и встретился взглядом с отцом. В его глазах не было ничего, кроме суровой, каменной решимости. — Охотятся за одним... демоном. Очень старым. Очень опасным. Говорят, он способен принимать человеческий облик. Идеальный. Почти неуловимый. За ним тянется шлейф... исчезновений. Бесследных.
В воздухе что-то переломилось. Невидимая волна прошла по комнате, содрогнув пламя свечей, заставив тени на стенах замереть в неестественных позах. Тёплый, сытый уют семейного ужина вдруг стал хрупким, как тонкая стеклянная плёнка, натянутая над бездной. Запах жаркого и хлеба внезапно показался приторным, почти удушающим. Каждое слово Кая было гвоздём, вбиваемым в крышку этого уютного гроба.
Габриэль, сидевший неподвижно, медленно опустил свой бокал. Его лицо, мгновение назад бывшее мягким и расслабленным, застыло в непроницаемой маске. В его глазах, обычно таких тёплых, промелькнула тень — не страха, а чего-то более глубокого, старого, знакомого. Это была тень знания. Знания о цене, которую платят за такую охоту. Он кивнул Каю, коротко, почти не заметно, и этот кивок был полон такого понимания, такой общности опыта, что не требовал слов. Они были на одной стороне баррикады. Охотники.
Лео, не понимая до конца смысла слов, но безошибочно уловив резкую перемену в атмосфере, замер с полным ртом. Его большие глаза, полные доверия и обожания, с недоумением перебегали с брата на отца. Он чувствовал холодок, пробежавший по его спине. Слово «демон» он знал. Оно жило в сказках, которые ему рассказывали на ночь, но из уст Кая оно звучало не как сказка, а как нечто реальное, пахнущее железом, кровью и ночным холодом.
Но самое страшное, самое разительное преображение произошло с Аурелией.
В тот миг, когда Кай произнёс слово «нечисть», её тело, до этого бывшее воплощением расслабленной грации, мгновенно окаменело. Не резко, не заметно для постороннего глаза, но внутри неё будто щёлкнул невидимый замок, переведя всё её существо в состояние высочайшего, животного напряжения. Мышцы её спины, плеч, шеи стали твёрдыми, как сталь. Она сидела абсолютно неподвижно, затаившись, как зверь, почуявший охотника.
Её лицо, обращённое к Лилии, стало вдруг совершенно безжизненным, маскообразным. Вся та мягкость, вся та нежность, что светилась в её чертах секунду назад, испарилась, уступив место странной, ледяной отрешённости. Она продолжала укачивать младенца, но её движения из плавных и нежных стали резкими, отрывистыми, почти механическими. Она не просто укачивала Лилию теперь — она будто вбивала её в себя, пытаясь спрятать, укрыть заслоном собственного тела. Её ладонь, лежавшая на спинке ребёнка, сжалась, пальцы впились в ткань распашонки с такой силой, что костяшки побелели.
А её взгляд... её взгляд был самым красноречивым. В ту самую секунду, когда Кай договорил фразу об «идеальном облике», её глаза, всегда такие ясные и открытые, метнулись в сторону. Она не могла больше выдерживать это невидимое давление, этот незримый суд. Она отвела взгляд от семьи, от света, от тепла. Она уставилась в тёмный угол комнаты, заставленный книжными шкафами, будто ища там спасения, убежища от произнесённых слов. И в глубине её зрачков, в этих бездонных озёрах тёплого янтаря, на мгновение вспыхнул и погас отблеск чего-то дикого, первобытного, чужого — чистого, немого ужаса. Не страха за себя. А страха того, чьё существование является смертным приговором для всего, что он любит. В этом взгляде была бездна одиночества, такая безмерная и холодная, что она могла бы заморозить пламя в камине.
Это длилось всего лишь одно короткое, выдохнутое мгновение. Но за ним стояли годы лжи, вечность скрываемой боли и леденящий душу страх, что вот сейчас, в эту самую секунду, хрупкий стеклянный шар её счастья разобьётся на тысячи острых осколков, которые ранят всех, кого она так отчаянно пыталась защитить.
Напряжение, повисшее в воздухе после слов Кая, было подобно густому, липкому туману, затмевающему свет и звук. Оно длилось, возможно, всего несколько секунд, но для Аурелии показалось вечностью, проведённой на краю пропасти. И в этот миг всеобщего оцепенения Габриэль совершил своё маленькое, тихое чудо. Он не стал ничего отрицать, не стал приукрашивать или переводить тему. Он просто... вернул их всех домой.
Он медленно, с некоей торжественной весомостью, поднял свой бокал. Рубиновый сок колыхнулся в хрустале, поймав отсвет пламени и заиграв тысячью крошечных искр. Звук, тихий, но абсолютно властный, привлёк всеобщее внимание.
— Что ж, — произнёс Габриэль, и его голос, глубокий и спокойный, был похож на ровный, уверенный удар колокола, разгоняющий дурные сны. В нём не было ни капли наигранного веселья, лишь непоколебимая, отеческая уверенность. — Пусть там, за стенами, бушуют бури и рыщет нечисть. А в этом доме... — Его взгляд, тёплый и всеобъемлющий, медленно обвёл всех сидящих за столом — замершего Кая, испуганного Лео, окаменевшую Аурелию. — ...в этом доме у нас есть то, что сильнее любой тьмы. У нас есть мы.
Он не стал провозглашать громких тостов. Он просто поднял бокал ещё немного выше.
— За семью. За тех, кто рядом. За наш дом.
Эти простые, такие земные слова подействовали сильнее любого заклинания. Они были тем якорем, который вновь приковал их к реальности уютной столовой, к запаху еды, к теплу очага. Ледяное оцепенение Аурелии начало таять. Она не сразу смогла пошевелиться, но её плечи, бывшие до этого напряжёнными, как тетива лука, чуть расслабились. Дыхание, которое она затаила, вырвалось из её груди тихим, почти неслышным вздохом.
Кай, встретившись взглядом с отцом, первый раз за весь вечер по-настоящему расслабился. Суровая складка между его бровей разгладилась. Он кивнул, коротко и твёрдо, и поднял свой собственный бокал. В его глазах читалось согласие и благодарность. Отец был прав. Они охотники, но прежде всего — они семья.
Лео, видя, что взрослые снова улыбаются, тут же отбросил непонятную тревогу. Его детское восприятие мира, цепкое и непосредственное, мгновенно переключилось. Он схватил свою чашку с соком и с таким энтузиазмом потянулся ею к центру стола, что чуть не расплескал содержимое. Его лицо снова озарила восторженная улыбка.
И вот, один за другим, бокалы и чашки встретились в центре стола с тихим, мелодичным перезвоном. Этот звук был музыкой примирения, гимном хрупкого, но несокрушимого единства. Атмосфера в комнате стремительно менялась. Тяжёлый, гнетущий туман рассеялся, уступая место прежнему теплу и свету. Слова о демонах и охоте утонули в этом звоне, отступили в тень, снова став лишь фоном, а не главной темой. Смех, пусть поначалу и немного нервный, снова зазвучал. Кай что-то сказал Лео, и мальчик захихикал. Габриэль с удовлетворением отпил из своего бокала.
И Аурелия... Аурелия заставила себя улыбнуться. Она подняла взгляд от тёмного угла и посмотрела на свою семью. Она видела, как Лео тянется к корзинке с хлебом, как Кай с лёгкой улыбкой качает головой, как отец смотрит на них всех с безмерной любовью. И её собственная улыбка, медленно вспыхивая на её губах, была в этот миг самой прекрасной и самой страшной вещью на свете.
Мысленная камера начинает медленно отъезжать от стола. Она отступает назад, запечатлевая всю картину целиком: тёплый свет люстры, льющийся на скатерть, блеск хрусталя, силуэты близких людей, склонившихся друг к другу. Она выходит за пределы столовой, показывая уютный кабинет с потрёпанными кожаными креслами, гостиную с огромным камином, где догорают поленья, прихожую с разбросанными детскими сапожками. Этот дом был крепостью, наполненной светом, смехом и жизнью. Казалось, ничто не может нарушить его покой, что эти стены вечно будут хранить тех, кто живёт под его крышей.
И в этот самый миг, когда картина кажется идеальной и законченной, мысленный объектив снова наводится на лицо Аурелии. Крупно. Она смотрит на играющего Лео, и её улыбка всё так же прекрасна, её глаза всё так же сияют тёплым светом. Но теперь, когда суета вечера утихла и она на мгновение осталась наедине со своими мыслями, в глубине этого сияния, в самой его сердцевине, проступает нечто иное.
Это не усталость. Не досада. Не раздражение. Это — тень. Тень неизбывной, глубокой, до самого дна пронизывающей печали. Она мелькает в её глазах на одно-единственное мгновение, словно отблеск далёкой, холодной звезды в тёплых водах земного озера. Это печаль существа, которое знает цену этой идиллии и знает, что рано или поздно за неё придётся заплатить. Это знание собственной чужеродности, собственной лжи, которая является единственным гарантом этого счастья. Это страшная тяжесть любви, которая обречена стать причиной боли.
И вот эта тень, этот миг истинной, неприкрытой скорби, длился лишь одно мгновение. Моргнёшь — и пропустишь. Лео что-то говорит ей, и она тут же поворачивается к нему, и её лицо снова озаряется сияющей, безупречной, любящей улыбкой. Тень исчезает, растворяясь без следа.