– Ни фига ж себе, – ахнула полиция.

И тут же арестовала папу и Дарью Петровну.

И отправила их в Сибирь – лес валить и комаров кормить –

папу на десять лет, а Дарью Петровну на двадцать;

потому что женщины дольше живут.


Валерий Роньшин, «Новая мама»


Проснулась Дарья Петровна. Не то чтобы ей очень хотелось, но привычка. Женская исправительная колония общего режима ИК-15. Сибирь. Мороз под сорок, а в бараке, как в помойном ведре с кислыми щами — парно и душно.

Её посадили. На двадцать лет. За то, что решила поменять живого ребёнка на справку о смерти, как бракованную куклу. Захотелось ей чужой квартиры, чужого мужа, чужой жизни. Получила в ответ казённый ватник, казённую баланду и казённого вахтёра Булыгу.

Умывальник. Из крана течет что-то ржавое, мутное, как и её мысли о прошлом. Дарья Петровна смотрит в лужу на полу, видит свое отражение. Кривое. Таким же кривым был её план с новой семьёй. Руки, которые могли и коктейль смешать, и ребёнка за руку отвести в тёмный лес, теперь держат пилу. Эволюция, блин.

Завтрак. Баланда. Дарья Петровна ковыряет в ней ложкой. Говорят, в ней есть витамины. Она их не видит. Наверное, прячутся. Как та девочка, Маруся. Ест она не потому, что вкусно, а потому что надо. Она же не дура, чтобы сдохнуть с голоду раньше времени. Молча отдает свою порцию тощей зэчке с соседнего табурета. Не из великодушия. Просто сегодня не хочет. А завтра захочет — отнимет.

Построение. Вахтёр Булыга с лицом, как помятый унитаз, орёт список. Дарья Петровна стоит, руки за спину, смотрит в небо. Серое. Беспросветное.
— Соколова!
— Я, — коротко кидает Дарья Петровна в пространство. Ей кажется, что она откликается не ему, а той, прежней себе. Та, наверное, не слышит. Или делает вид.

Лесоповал. Пила вгрызается в дерево. Снег, хруст веток. Дарья Петровна работает автоматически. Смотрит на сосну. Высокую, красивую. Стояла себе, никого не трогала. А теперь — хрясть — и нет её. Так же и с людьми бывает. Хрясть — и нет. И всем пофиг. Она вспоминает того папашу, Марусиного. Мягкотелый был человек. Как та баланда. Им Дарья Петровна крутила как хотела. А сейчас он, наверное, в соседней колонии тоже лес пилит. Мелочь, а приятно.

Вечер. В бараке пахнет потом и тоской. Кто-то тихо плачет. Кто-то спит. Дарья Петровна достает из-под матраса тетрадку. Грязную, засаленную. Не для покаяния. Для памяти. Чтобы не забыть, кто она и откуда. Сегодня она написала: «Булыга споткнулся о свой же сапог. Смешно».

Вдруг её осеняет. Простая, как лопата, мысль. Та девочка, Маруся... она ведь выжила. Выжила, несмотря на подлость Дарьи Петровны, на слабость отца, на равнодушие всех остальных. Она выжила и, наверняка, живёт теперь где-то там, за колючкой. Ходит по улицам, дышит полной грудью. Может, она даже счастлива.

И вот тут, в этот странный момент, её сердце колет. Не больно. Так, чуть-чуть. И эта мысль — не гложет. Не мучает. Она просто есть. И почему-то Дарье Петровне от этой мысли не плохо. А даже как-то спокойно. Мол, хоть у одного человека в этой истории всё сложилось нормально. Пусть и не по её, Дарьиному, сценарию.

Отбой. Гаснет тусклая лампочка. Дарья Петровна ложится на нары, поворачивается к стене. Снаружи воет ветер. А в её душе, которую она считала мёртвой и выжженной, тихо теплится этот крошечный огонёк — осознание, что где-то за пределами её двадцатилетнего ада всё же существует надежда. Не для неё. Но она есть.

Она закрывает глаза. Завтра новый день. Такой же, как этот. И послезавтра такой же. И через год. И так — двадцать лет.

Поворачивается на бок.

Спит.