Лар износился во всех смыслах — что вещами, что телом, что духом — да и шутка ли, несчётные тысячи лет за спиной? Этой ночью он озяб до хрустального звона. Старое шерстяное одеялко, в которое когда-то, три вечности назад, кутали младенцев, а потом ничтоже сумняшеся выбросили на помойку, где его успешно и обрёл Лар, истончилось до полупрозрачности и не то что не грело — оно, казалось, отбирало последнее тепло. Лар давно уже не помнил, когда согревался в последний раз: то ли у тлеющих углей очага на римской вилле, то ли у печки, возле которой ворчал пузатый самовар — вон тот, с отбитым носиком, который теперь пылился в заросшем паутиной углу.

Место, где был вынужден обитать Лар, давно не являлось домом, а представляло собой самую что ни на есть домовину — пусть пока что и стоящую на ничейной, заброшенной земле.

Впрочем, стоять тут убогому строению оставалось недолго.

Лар крутился в полусне, самом привычном своём состоянии. В подполе шебуршали мыши, в щелях завывал ветер, и эта успокоительная мантра безвременья могла длиться вечность. Конечно, когда-то его бытие заполняли другие звуки: ласковые молитвы благочестивых матрон, деликатный шорох дорогих одежд, размеренное дыхание спящих семей, их ссоры и их признания, агуканье новых младенцев, нежные колыбельные. Но всё ушло, развеялось прахом вместе с его ларарием.

Лар был маленьким богом. Когда-то ему молились. Когда-то его почитали. Теперь о нём просто забыли. Но он помнил, помнил их всех…

В то утро (кажется, вчера, но Лар ни в чём не был уверен, потому что не жаловал людскую привычку отсчитывать время) его утреннюю дрёму нарушил не скрип половицы и не привычный писк синиц за окном. Нечто иное, грубое и неживое, впилось в самую плоть дома, заставив содрогнуться всё его древнее нутро. Глухой, низкий рокот, от которого задрожала пыль на стропилах и задребезжали ещё уцелевшие стёкла, вторгся и разрушил последние иллюзии о достойном финале.

Лар медленно поднялся, поскрипывая изношенными суставами, и прошёл сквозь стену в ту комнату, что выходила во двор.

За окном, обрамлённом облезлыми обоями, намечалось нечто чудовищное в своей необратимости. На поросшем бурьяном соседнем участке стояли существа из жёлтого железа, и был у каждого из них один-единственный полыхающий глаз. Чудовища вгрызались в землю бездушными клыкастыми пастями, перемалывая землю пласт за пластом. Ближний дом, где ещё в начале осени жил неприютный Матфей, они уже основательно подожрали. Вспомнив заросшего дикой шерстью, седого, как лунь, соседа-домового, Лар грустно вздохнул: тот ушёл за черту семь закатов назад.

Близстоящее чудище навело сияющее божьим гневом око на обиталище Лара и дико взревело — да так, что дом содрогнулся сверху донизу.

Лар воспринял этот рёв не ушами — их у него и не было в привычном понимании. Он ощутил его каждой клеткой своего существа, каждым тончайшим корешком, вросшим в почву этого лимба. Воистину, то вопль архангеловой трубы разнёсся над скорбной юдолью, предвещая конец всего сущего.

Трусливо пригибаясь, словно его, полупрозрачного, могли заметить, он перебежал на другую сторону дома и с опаской выглянул из двери чёрного хода. Подслеповато щурясь из-за яркого света, разглядел сетчатое ограждение, охватывающее практически весь заброшенный посёлок. Когда Лар в последний раз выбирался на улицу, никаких оград там ещё не было. На металлической сетке висела яркая табличка, изображающая что-то новое, блестящее — людское. Огромные буквы сочились самодовольством: «Скоро здесь будет построен жилой комплекс "НОВЫЕ ПОМПЕИ".

Лар застыл, словно его окатили водой из крещенской купели. Из глубины его памяти, из-под многовековых слоёв пыли и забвения, всплыло слово: жаркое, обжигающее, пахнущее серой и страхом.

Помпеи!..

Ирония была столь огромной и столь горькой, что даже у маленького бога, видавшего виды, перехватило дыхание. Он бессильно опустился на рассыпающийся подоконник.

«Где они, те Помпеи?..» — прошептало что-то внутри него.

А снаружи, не обращая на него никакого внимания, железные циклопы продолжали своё дело, методично готовя почву для новых, своих собственных Помпей.

Хищный город дотянул свои щупальца до заброшенных выселков.

Сейчас Лар сидел, вобрав голову в плечи, в своём излюбленном месте — на голой балке под потолком, откуда когда-то открывался вид на всю человеческую жизнь в миниатюре. Теперь же вид открывался на запустение и беспощадное умирание. Снизу, сквозь щели в полу, тянуло сыростью могильной земли, а через провалы в крыше сочился тусклый лунный свет, холодный, как лезвие кинжала.

За продуваемыми стенами пока было тихо. Железный циклоп уснул до утра. Но тишина, что пришла на смену убийственному грохоту, казалась ещё страшнее. Она была звенящей, напряжённой, полной ожидания последнего удара. Эта тишина будила в Ларе воспоминания, которые он давно уже закопал в самых дальних чуланах своего сознания. Но сейчас призраки былого, такие же ледяные и неуютные, как и он сам, пробудились от вековой спячки.

И тогда Лар сделал то, чего не делал веками. Он сгустил своё тело и полез вниз. Не парил, не перетекал эфемерной дымкой, а именно спускался, цепляясь ухватистыми пальцами за шершавые стены. Его движения были тягучими и медленными, будто он продирался сквозь густой мёд времени.

Он шёл по своим владениям. Нет, тут же горестно качнув головой, поправил самого себя Лар. Какие уж тут владения? По склепу он шёл, по своему склепу.

Вот комната, где когда-то резные полки ломились от плюшевых игрушек и кукол… На этой стене висел тяжёлый ковёр с причудливыми узорами, а под ним пряталась маленькая девочка, шептавшая ему, невидимому для прочих, свои секреты. Теперь от ковра остался лишь выцветший прямоугольник на обоях да ржавые гвозди. Лар провёл ладонью по стене, и на мгновение ему показалось, что он чувствует шершавую ворсистость ткани и слышит приглушённый детский смех. Призрак ушедшей жизни...

Он поспешно отдёрнул руку.

Лар прошёл дальше, в бывшую кухню. Здесь пахло тлением, мышиным помётом и плесневыми грибами, растущими на тонких блёклых ножках прямо под половицами. Но Лар, вдыхая этот запах, уловил в нём иное — аромат свежеиспечённого ржаного хлеба и сладковатый дух сушёных яблок. Он увидел не провалившуюся печь, а тёплый, живой очаг, у которого неустанно хлопотала дородная хозяйка. «Её молитвы были самыми искренними», — пронеслось в голове. Конечно, она молилась не Лару, она и знать не знала о таких богах. Но она разговаривала с ним, как с членом семьи, правда, упорно называла «домовым-батюшкой» и оставляла на ночь блюдечко с молоком, точно он был кошкой. И печенье сдобное крошила… Впрочем, Лар не обижался и подношения благосклонно принимал. Так ли важно, как его называли? Главное, что звали…

Лар обернулся, и видение рассыпалось. На месте большого стола зияла дыра в полу, а с потолка свисала серая бахрома паутины.

Он износился. И его мир износился вместе с ним, истлел, обратившись в прах.

В горле встал ком — не от печали, а от бессильной ярости. Ярости на себя, на этот холод, убивающий последнюю надежду, на железных чудищ снаружи — но в первую очередь на людей, которые так легко забывают своих маленьких богов.

«Моралите излишни, — проскрежетал он себе под нос. — Было… и прошло».

Но что-то внутри, какая-то последняя, не истлевшая ниточка жизни, сопротивлялась обрыву. Нет. Нельзя просто так позволить им стереть это место. Нельзя позволить этим воспоминаниям, этим теням, этим призрачным молитвам просто развеяться под ковшом бульдозера в никчёмную пыль.

Он не мог сражаться. У него не было сил пугать и прогонять. Но он мог… он мог помнить. И этого, быть может, хватит для одного, последнего ритуала.

Лар выпрямил спину. Он подошёл к тому самому месту, где когда-то стоял очаг. Там, под слоями грязи и мусора, всё ещё лежали несколько почерневших от времени кирпичей — самая сердцевина этого мира.

Он медленно опустился на колени. Его древние суставы протестно скрипели. Лар приложил ладонь к холодному, шершавому камню.

И закрыл глаза — не чтобы уснуть, а чтобы начать вспоминать по-настоящему.

Но память, как старый колодец, была глубока и темна. Чтобы дотянуться до самого дна, до самой чистой воды, нужен был ковш. Лар медленно потянулся вглубь себя, к тому единственному, что осталось у него от самого начала, от самого первого дома. Его пальцы, почти бестелесные, нашли в складках поношенного тряпья маленький, холодный предмет. Он вытащил его и, не глядя, сжал в ладони.

Это был плоский камень размером с детскую ладошку: невзрачный, тёмно-серый, с одной-единственной белой прожилкой. Он был холоден, как пепел, и гладок от бесчисленных прикосновений.

И в тот миг, когда Лар коснулся шершавой поверхности камня, воспоминания хлынули яростной, обжигающей лавой.

Невероятная, удушающая жара. Горячее солнце, выжигающее даже тени. Он, молодой и сильный лар, ещё не знающий, что такое холод забвения, чувствует каждую трещинку в стене своей виллы, каждый шаг хозяина в саду. Вот он, хозяин, человек с усталым лицом и добрыми глазами, собственноручно вытесывает из куска туфа этот самый камень. Собирает ларарий. Ставит его в атриуме. На гладкую поверхность камня капают густое вино из жертвенной чаши, кладут первую горсть полбы, щепотку соли. Благодатное тепло. Идёт тепло от пламени светильника, от веры, от благодарности. Он — нужен. Он — важен. Он — бог этого дома, его душа, его защита…

Лар сглотнул несуществующий комок. Ладонь, сжимавшая камень, задрожала.

Грохот. Безумие мира. Нестерпимый жар. Агонизирующие крики. Топот множества ног. И страшная, всепоглощающая тишина, наступившая после. Тихо падающий пепел, покрывающий всё: и тела, и улицы, и его ларарий. Горячий пепел. Лар засыпан им, погребён заживо вместе со своим домом. Он не может уйти, он привязан. Он чувствует, как тепло камня под грудой пемзы медленно угасает, как угасает последняя искра жизни. Лар один. Навеки один.

Воспоминание сменилось другим, обрывочным, как сон.

Спустя века — толстые пальцы, откапывающие в грязи его камень. Легионер? Раб? Камень бросают в кожаный кисет. Дальше — тряска, запах пота и металла, звон монет. Камень становится безделушкой, талисманом. Его носят, теряют, находят вновь. Лар не следует за ним — он тянется к нему, как растение к свету, медленно, столетие за столетием, движимый слепым инстинктом, тоской по точке опоры. Камень кочует по миру, а Лар, слабеющий, бестелесный, бредёт где-то рядом, по касательной, чувствуя его как далёкий, тусклый огонёк в кромешной тьме.

Вымораживающий до костей холод. Бескрайние снега. Скрип полозьев. Камень — уже просто гладкий камешек на счастье — лежит в кармане потрёпанного кафтана. Русский солдат возвращается домой с войны. Эта деревня. Этот дом. Солдат, закладывая фундамент печи, по старой солдатской привычке, суёт свой «счастливый камень» в самый низ, в основание. И когда разжигают печь впервые, Лар чувствует оглушительный, радостный взрыв тепла. Это оно! Тот самый камень! Его камень! Он снова обрёл сердце. Он снова дома. Он снова лар.

Слёз у него не было, они высохли тысячелетия назад, но на его щеках выступило что-то острое и колкое, как ледяная крупа. Он сидел на коленях в пыли своего умирающего дома, сжимая в кулаке тот самый камень, что прошёл с ним через огонь, пепел и вечный холод.

Лар не просто вспоминал — он осязал свою историю, свой долгий, изнурительный путь длиною в эпохи, который привёл его сюда, к этому финалу.

Как же давно он живёт… И было ли всё это — а не то, может, пригрезилось в летаргическом его, вековом полусне?

«...было, конечно, было: тога, тугая брошь, тёплый очаг, ларарий, ласковые молитвы, пальцы матрон, нежнее замшевых тонких кож…» — всплыли в памяти строки — не то придуманные им когда-то в тоске, не то подсмотренные где-то. Он до боли зажмурился и продолжил — уже вслух, отрезвляя себя горькой правдой: «Было — прошло. И вышло аж до большой ловитвы рыбарей новой эры…»

А сейчас, в ещё более новой эре, железные рыбари пришли даже за этим его, ущербным и кривым, мирком. И его последним якорем был этот камень, который уже никого не согреет.

Он разжал ладонь. Камень лежал безмолвный, холодный — немой свидетель его былого величия. Он был последним кирпичиком его личного ларария — и он же был этим ларарием.

Лар поднялся с колен. Его движения сейчас были лишены прежней скрипучей тяжести — в них появилась торжественная решимость. Он прошёл на середину комнаты, туда, где когда-то стоял круглый обеденный стол, за которым собиралась большая семья. Теперь здесь лежал лишь слой пыли и осколки штукатурки.

Медленно, с нежностью, на которую, казалось, уже был не способен, он положил кусок туфа на пол перед собой. Камень был центром, точкой отсчёта.

За стенами послышался нарастающий рокот. Железные циклопы просыпались. У них был свой график, свой план, своя новая, бездушная жизнь, которую они несли на стальных ковшах. У Лара оставались считанные минуты.

Он закрыл глаза и выдохнул. Выдохнул не воздух — а глухую, вязкую тишину забвения, которая копилась в нём веками. Она потекла из него волной, заполняя пространство дома, вытесняя последние звуки утра: писк мышей, шелест ветра, отдалённый лай собаки. В доме воцарилась абсолютная, неестественная глушь, густая и тяжёлая, как вода на большой глубине.

А потом он начал говорить. Его голос, обычно похожий на скрип половиц, окреп, очистился, обрёл металлический отзвук далёких колоколов.

Лар не молился. Он не заклинал. Он — призывал.

Он называл имена. Не всех — всех было не упомнить. Он называл суть, обращался к теням, к отпечаткам, к эху когда-то прожитых жизней, свидетелем которых он стал.

«Приди, тепло очага, что пёк хлеб и сушил варежки», — прошептал он, и воздух над камнем задрожал, наполнившись на мгновение запахом горящей берёзовой лучинки и свежего ржаного каравая.

«Приди, смех шаловливого дитяти, что пряталось за ковром от материнского гнева», — и эхо давнего счастливого хохота, звонкого и чистого, отозвалось в углу.

«Приди, тихий разговор впотьмах, признание в любви, что не решились сказать при свете», — и в тишине пронёсся лёгкий, прерывистый вздох.

Он звал всё: и горести, и радости, и ссоры, после которых мирились за этим столом, и слёзы, пролитые в подушку, и песни, распеваемые за работой. Он собирал души всех домов, в которых его хотя бы однажды звали. Он не мог оживить людей — их давно не существовало в этом мире Но он мог воскресить их чувства, яркие мгновения их жизней, которые сохранил.

Ведь он и был хранителем. И его долг состоял не в том, чтобы сохранить дом физически, — никакие стены не устроят перед порывами времени, — а в том, чтобы не дать искрам жизни, уловленным им, ларом, бесследно исчезнуть.

С каждым призывом камень на полу светился всё ярче. Вокруг него сгущались миражи: вот промелькнула тень пышной женщины у печи, вот пролетел, спотыкаясь, смешной пухлый малыш, вот на секунду возникла пара, застывшая в нежном объятии у окна. Дом наполнялся призрачным светом.

Снаружи лязгнул гусеницами бульдозер. Он подъехал вплотную. Его ковш, огромный и бездушный, медленно, с сухим скрежетом принялся вгрызаться в стену.

Лар не открыл глаза. Слёзы, ледяные и острые, текли по щекам, но голос его не дрогнул. Он говорил громче, наполняя последние секунды дома всей его историей, всем его смыслом, всей тоской по истинному своему дому, которого у него не было тысячелетия.

«Приди, моя первая молитва! — крикнул он, обращаясь уже через века к тому, самому первому дому. — Приди, тепло вина на камне! Приди, запах ладана и оливы! Вернись, мой полдень!»

И тогда он почувствовал это — не мираж, не эхо памяти. Обжигающий жар помпейского солнца, стоящего в зените. Ослепительный белый свет, заливающий всё вокруг. Густой, пьянящий запах нагретого камня, цветущего розмарина и оливкового масла, смешанный со сладковатым дымком только что погасшего жертвенного светильника.

Грохот бульдозера, скрежет ломающегося дерева, стыль, одиночество — всё это исчезло, отступило, растворилось, будто его и не было.

Лар медленно открыл глаза.

Он стоял в атриуме своей виллы и смотрел на высокие белые стены, украшенные яркими фресками с изображениями охотничьих сцен. В центре дворика находился неглубокий имплювий, где плескалась чистая дождевая вода, сверкающая на солнце сотнями маленьких радуг. Напоенный ароматами воздух звенел от зноя и стрёкота цикад.

И сам Лар… он был другим. Полным сил. Счастливым. Нужным. Его тело не скрипело и не зябло, а наполнялось приятным теплом. Он снова чувствовал каждую трещинку в штукатурке, каждый листок виноградной лозы у перистиля, каждый удар сердца большого, живого дома.

Перед ним, на невысоком мраморном постаменте, стоял его ларарий, и на нём лежал тот самый камень, тёмно-серый, с белой прожилкой. На гладкой поверхности дымилась последняя капля красного вина, а рядом лежала щепотка белой соли и крошечная горсть полбы — первые, самые дорогие жертвы.

Из сада доносился спокойный, размеренный голос хозяина, что-то говорившего садовнику. Из кухни слышался звон посуды и смех рабынь. Где-то вдали лаяла собака. Дом был полон жизни и дышал счастьем.

Это был не день гибели — это был день его рождения как лара, маленького бога. День, который теперь будет длиться вечно.

Лар, преисполненный благодарности, медленно опустился перед ларарием на колени, потом протянул руку и коснулся камня. Тот был тёплым, почти горячим от солнца. Маленький бог счастливо улыбнулся, впервые за тысячи лет — закрыл глаза, чтобы больше никогда не открывать их, погрузившись в вечный, золотой помпейский полдень.

…Бульдозер дёрнулся, выравнивая ковш. Рабочий, сидевший за рычагами, на секунду зажмурился.

— Чёрт, аж ослепило! Чё там так ярко брызнуло? — проворчал он, протирая глаза. — Солнце, что ли, в стёклах отразилось?

Он отъехал, давая место грузовикам. Двое рабочих, в оранжевых жилетках, начали разгребать ломом мелкие обломки.

— Эй, Санёк, глянь! — через несколько минут позвал своего напарника один из них, подняв с земли запыленный листок. — Бумажка зырь какая… Не похоже, чтоб старинная, но… сложена аккуратно. Завещание бабкино, небось!

Он громко заржал, довольный собственной шуткой, и развернул пожелтевший, истончившийся на сгибах листок, вырванный из обычной школьной тетради. Чернила были выцветшими, фиолетовыми, а почерк неровным, торопливым.

— Серёга, да выкинь ты этот хлам! — махнул рукой Санёк. — Мало тут говна такого?

— Да погоди, это вроде как стихи… — рабочий прищурился, пытаясь разобрать строчки. И начал читать вслух, медленно, с запинками:

Маленький бог, зевая, крутится в полусне.

Тысячи лет под боком, тысячи — в изголовье.

Зябнет немое время в старом хлеву коровьем.

В замкнутой сфере мира падает лёгкий снег…


— Ёшь твою клешь, а бабка, кажись, в рифме шарила!

Санёк, опершись на лом, хмыкнул и полез в карман за сигаретами.

— Тебе, лосю педальному, абы не работать! Ну и чё там дальше?

— Щас! — Серёга отставил ногу в сторону, вытянул руку перед собой и принялся декламировать, заунывно завывая в конце каждой строки:

Нет ни следов, ни тропок, нет потемневших крыш,

только к утру проступит смутный набросок жизни:

вросшие в землю хатки, слепоглухая тишь.

Выйдет отлить ночное дряхлый нечистый мызник,

ляпнет словцо гнилое в матовый небосвод,

но для плевка до солнца снова не хватит силы…


Оба дружно заржали, потом Серёга продолжил:


Маленький бог вздыхает. Где оно, волшебство?

Сдержанно отразившись в чаше времен Аттилы

(вспомнить бы, как досталась жаркая эта медь?),

охнет, плеснув с ладони иглами стылых капель.

Рявкнет голодным мявом злая синичья смерть,

пёстрая птичья стайка порскнет с еловой лапы…


Санёк сплюнул и покачал головой:

— Херня хернёй! Нет бы чё жизненное написать!

Серёга вздел вверх заскорузлый палец:

— О, щас будет про жизнь!

…и поползёт улитка вязкого бытия

да в некрутую гору: чайник, вода, яишня.

А и чекушка если: радости бобыля —

счесть по артритным пальцам.

Моралите излишни…

Он читал, и слова, странные и печальные, парили над грохотом техники, над матерками рабочих, над холодным ветром, гуляющим по пустырю.

Было, конечно, было: тога, тугая брошь,

тёплый очаг, ларарий, ласковые молитвы,

пальцы матрон, нежнее замшевых тонких кож…

Было — прошло. И вышло аж до большой ловитвы

рыбарей новой эры. Что ж сожалеть о том?

Время собраться в люди да помянуть Матвея,

что обживает нынче новый подземный дом…

Последняя строчка отозвалась особенно горько:

…Падает жгучий пепел… Где они, те Помпеи?..

Серёга замолчал. Санёк смотрел на него не мигая. Потом перевёл взгляд на груду битого кирпича, на пустырь, где ещё вчера стоял дом. На сетчатой ограде ветер раскачивал табличку, рекламирующую строящийся жилой комплекс.

— Ну и бред, — сдавленно пробормотал Серёга, но почему-то не смог выбросить листок. Сложил его обратно и сунул в карман жилетки. — Пусть будет. Пацанам потом покажу.

Грузовик загрохотал, принимая новую порцию мусора. Работа продолжалась. Никто не видел, как последняя, самая крошечная искра тепла наконец угасла в сером камне, уехавшем на свалку истории.

А где-то в ином времени, в самом сердце вечного полдня, маленький бог обрёл, наконец, свой покой.