Сентябрьский воздух Парижа был прозрачен и сладок, как молодое вино. Солнце, уже не палящее, а ласковое, золотило острые шпили Собора Парижской Богоматери, и тот возносился к небу подобно каменному кораблю, плывущему в бездонной синеве. Сена, ленивая и сверкающая, несла на своей груди отражения веков: серые громады Лувра, ажурные мосты, рыжие от осени кроны деревьев. Легкий ветерок, влажный от реки, шелестел платьями дам и трепал перья на шляпах кавалеров, собравшихся у великих порталов. Сегодня род Брюдэ праздновал.

Для Фредерика Брюдэ этот день был тонким кружевом, сплетенным из света, шепота и биения собственного сердца. Стоя у алтаря, под холодным, вознесшимся ввысь сводом, он ощущал не реальность, а прекрасную гравюру, в которой его сделали главным героем. Лучи, пробивавшиеся через гигантскую розу витража, раскалывались на тысячи разноцветных осколков: кроваво-красные ложились на плиты пола, изумрудные скользили по строгим лицам апостолов в нишах, сапфировые купали в своем потоке его невесту.

Мари-Аврора д'Альфолен. Она была похожа на лилию, высеченную из мрамора и вдруг ожившую. Ее платье из кремового атласа, лишенное кринолина в новомодном стиле «принцесса», струилось по фигуре мягкими складками, подчеркивая царственную осанку. Тончайшее кружево шантильи, словно серая паутина, покрывало декольте и рукава. На шее – нитка редкого розового жемчуга, фамильная реликвия Альфоленов, мерцавшая таинственным внутренним светом. Ее волосы, цвета спелой пшеницы, были убраны невысоко, лишь несколько непослушных локонов касались щек, обрамляя лицо с ясными серыми глазами и спокойным, чуть надменным ртом. В ее красоте была не просто миловидность, а прочность, как у античной камеи.

Фредерик поймал ее взгляд. В нем не было девичьей робости, но была глубокая, бездонная тишина и понимание. Они обменивались клятвами, а он думал о том, как эта тишина спасет его от грохота иного мира – мира, олицетворенного суровым профилем его отца, Пьера Брюдэ, сидевшего в первом ряду.

Пьер, «угольный король Лотарингии», был монументален даже в покое. Его сюртук, сшитый лучшим английским портным, сидел на широких плечах как латы. Седая щетина жестко обрамвала квадратное, высеченное из гранита лицо с пронзительными глазами, похожими на два куска антрацита. Рядом с ним, ерзая на жесткой скамье, сидел младший брат Фредерика, Жак. Шестнадцатилетний, весь состоящий из острых углов и пружинистой энергии. Его взгляд, живой и насмешливый, уже не смотрел на алтарь, а изучал сложную систему контрфорсов собора, словно рассчитывая их нагрузку. Фредерик улыбнулся про себя. Жак был диким соколом в клетке приличий, и его присутствие здесь было чудом.

Гул органа, могучий и все заполняющий, вознесся под своды. Звук был физическим, он дрожал в груди, смешивался с запахом ладана, воска и старого камня. Фредерик чувствовал, как его собственная, новая жизнь начинает отсчет, отделяясь от старой, как от скалы откалывается чистая глыба мрамора.


***

Особняк Брюдэ на улице Сен-Жермен был порождением иной эпохи – не готической устремленности ввысь, а солидного, буржуазного величия. Массивная дубовая дверь с бронзовыми молотками в виде голов сатиров впустила поток гостей в высокий вестибюль, где с потолка свисала люстра из венецианского стекла, отбрасывая на стены, обитые темно-бордовым штофом, дрожащие блики.

Пир длился до самого вечера. Столы ломились под страсбургскими паштетами, устрицами из Марен, фазанами в трюфельном соусе. В бокалах искрилось шампанское из погребов самого дома. Смех, звон хрусталя, переливы фортепьяно – все слилось в один праздничный гул. Но Фредерик, выполняя долг хозяина, ловил себя на том, что его взгляд то и дело скользил к окнам, за которыми сгущались синие сумерки. Он жаждал тишины.

И вот последняя карета отъехала, увозя с собой последние отсветы праздника. В доме воцарилась внезапная, оглушительная тишина, нарушаемая лишь потрескиванием поленьев в камине главной гостиной.

Комната была похожа на логово патриарха. Темные дубовые панели по стенам поглощали свет. Два глубоких кресла с сафьяновой обивкой цвета старого портвейна стояли напротив камина, где ярко пылали ясневые поленья. Свет от огня падал ровным кругом, выхватывая из полумрака резные львиные головы на подлокотниках, да мерцание серебряных рам на портретах предков на стенах. За этим кругом царила глубокая тень, в которой угадывалась лишь тяжелая громада библиотечных шкафов и начало широкой дубовой лестницы, ведущей наверх.

В креслах сидели двое мужчин, разделенные бушующим между ними маленьким солнцем камина. Пьер Брюдэ молча смотрел на огонь, его лицо, смягченное отсветами пламени, казалось усталым и древним.

— Уголь, — произнес он наконец, голос его был низким, как скрежет вагонетки в штреке. — Цены на него капризны, как парижская мода. Сегодня он кормит паровозы и отапливает особняки, завтра… Завтра какой-нибудь безумец придумает, как заставить воду гореть ярче. А правительство… — он с силой ткнул щипцами в полено, высекая сноп искр, — правительство смотрит на нас, как на дойную корову в кризис. Готово высосать все соки под предлогом «общего блага».

Фредерик молчал. Он знал эти разговоры. Они были фоном его взросления. Запах угольной пыли, въевшийся в кожу отца, казался вечным. Но сейчас, после сегодняшнего дня, эта вечность давила особенно сильно. Он думал об Авроре, уже поднявшейся в свои покои. О ее тишине. О Венеции, куда они уезжали завтра утром. О каналах вместо шахт, о масках вместо деловых соглашений.

— Однако хватит о делах, — Пьер отложил щипцы, и его взгляд стал пристальным, изучающим. — Ты счастлив?

Вопрос прозвучал неожиданно просто.

— Да, отец. Я верю, что счастлив.

— Аврора… Она женщина с характером. Не просто украшение. Это хорошо. Слабый фундамент не удержит башню.

Они говорили о будущем, о планах, но Фредерик чувствовал, как отец к чему-то ведет. Была в его манере какая-то торжественная нерешительность, несвойственная этому решительному человеку.

И вдруг Пьер поднялся. Его тень, гигантская и колеблющаяся, метнулась по стене, на миг поглотив портрет сурового мужчины в камзоле – основателя династии.

— Ну что ж… Видимо, час настал. То, что должен знать каждый старший сын в нашем роду.

Он прошел в глубину комнаты, туда, где царил мрак. Фредерик, заинтригованный, встал и последовал за ним. Отец остановился у стены, затянутой темно-зеленым штофом с вытканным золотым узором. Его пальцы, толстые и сильные, привыкшие сжимать рукоять отбойного молотка, с неожиданной нежностью нащупали в узоре почти невидимую неровность. Раздался тихий, сухой щелчок. Из стены бесшумно выдвинулась маленькая панель, открывая потайную нишу. В ней лежала шкатулка.

Не просто шкатулка. Это был маленький шедевр из темного, почти черного дерева, инкрустированный перламутром и слоновой костью в затейливом восточном узоре. Пьер бережно извлек ее. В его руках она казалась хрупкой, невесомой. Открыв крышку на миниатюрном замочке, он вынул сверток, перевязанный шелковой лентой тусклого пурпурного цвета. На ленте был вышит странный герб: не геральдический щит, а скорее символ – солнце, восходящее над стилизованной горой, внутри которой был изображен кристалл.

— Смотри, — сказал Пьер, и голос его стал иным – не деловым, не усталым, а каким-то сокровенным, почти певучим. Он развернул сверток на ладони.

Это была карта. Но не та, что печатают в типографиях. Пергамент был темным, цвета старого чая, шершавым на ощупь, будто изъеденным песком. Чернила, которыми были нанесены линии, поблекли, но в их коричневых очертаниях угадывался металлический блеск, как будто в них подмели толченую бронзу. В центре зияло огромное желтое пятно, испещренное пунктирными хребтами, как морщинами на лице великана. И посреди этой пустыни, аккуратным, изящным почерком XVIII века, было выведено: «Trésor». А внизу, крупными курсивными буквами: «Sahara. La Vallée du Souffle du Néant.» Сахара. Долина Дыхания Бездны.

— Я не понимаю, — честно сказал Фредерик, чувствуя, как холодок недоумения пробегает по спине. Он взял карту. Она была неожиданно тяжелой, пахла не бумагой, а чем-то терпким, горьковатым – миндалем, полынью и пылью веков.

— Пойми, — отец схватил его за локоть, и его хватка была железной. — Это открыл твой дед, Арман Брюдэ. Тридцать пять лет назад. Он был не только бизнесменом. Он был… искателем. Работал в Алжире, изучал берберские племена. И один старый туарег, умирая, отдал ему это. Не за золото. В обмен на обещание. Обещание найти это место и… и понять.

Пьер замолчал, его глаза, устремленные на карту, видели не ее, а что-то далекое.

— Дед писал в своих письмах, — продолжал он тише. — Он говорил о долине, скрытой среди неприступных скал. О странных, поющих камнях. О воде, которая была… не такой. О растениях с прожилками, блестящими, как серебро. Местные боялись того места. Говорили, что там «небо давит на плечи, а земля светится изнутри холодным светом луны». Они называли его «Дыханием Бездны». Дед был там. Он что-то нашел. Не золото. Что-то иное. Но болезнь, затем революционные волнения… Он вынужден был вернуться, так и не раскрыв тайну. Перед смертью он завещал это моему отцу, а тот – мне. И вот теперь – тебе.

Он посмотрел прямо на Фредерика. В его каменных глазах горела та самая искра – не алчности, а одержимости, чистой и жгучей.

— Во имя твоего деда, во имя нашего рода, который стоит на угле, но может взлететь на чем-то ином… Найди это место, Фредерик. Найди и пойми. Пойми, что он пытался нам сказать.

Вечер закончился этим взглядом и тяжестью пергамента в руке. Поднявшись в свою будуар, Фредерик не пошел к Авроре. Он сел у окна, за которым Париж тонул в синеве ночи, усеянной желтыми точками газовых фонарей. Развернул карту на столе под лампой. При близком рассмотрении он увидел на полях крошечные, бисерные заметки деда: «magnétisme étrange… lévitation des poussières… l’éther solidifié?» (странный магнетизм… левитация пылинок… сгустившийся эфир?). Сердце его заколотилось странно – не от страха, а от предвкушения загадки. Затем он резко свернул карту, спрятал ее на дно своего дорожного сундука, под стопку белоснежных сорочек и фрак для венецианских балов. Пусть песок подождет, — снова подумал он, гася лампу. Впереди была Венеция. Сияющая, легкомысленная, невесомая маска. Пусть она на время закроет собой этот зов безжалостной, вечной пустыни.


***

Поезд, курсировавший по маршруту Париж-Венеция, был чудом современности и чистилищем для костей. Деревянные вагоны первого класса, украшенные витиеватой бронзой и бархатом цвета бургундского вина, все равно нещадно трясло на стыках рельсов. За окном мелькали унылые равнины, потом предгорья Альп, серые и величественные. Фредерик пытался читать, но взгляд его постоянно соскальзывал на Аврору, сидевшую напротив. Она была погружена в созерцание пейзажа, и профиль ее на фоне мелькающих сосен казался удивительно спокойным и цельным. Ее платье для путешествия из темно-синего чесучи было практично и элегантно, а маленькая шляпка с вуалькой лишь подчеркивала ясность ее взгляда. В ней не было и тени той тревоги, той двойственности, что грызла его.

И вот, после долгого пути, когда тряска наконец прекратилась, они прибыли.

Венеция 1891 года встретила их не воздухом, а дыханием. Влажным, соленым, пропитанным запахом морских глубин, тины, камня, выветривания и сладкой пылью увядающего лета. Станция Санта-Лючия была хаосом: крики носильщиков, свистки пароходиков-вапоретто, разноязыкий гул толпы. Но как только они сели в гондолу, весь шум остался позади, отступив перед величавым безмолвием водных улиц.

Гондольер, смуглый и молчаливый, как сама лагуна, ловко оттолкнулся. Деревянная, черная, как вороново крыло, ладья бесшумно скользнула в зеркало канала. Фредерик чувствовал, как что-то внутри него оттаивает и расслабляется. Дома, выросшие прямо из воды, были похожи на старых, нарядных дам: их штукатурка, розовая, охряная, бирюзовая, осыпалась, обнажая кирпичную плоть, балконы походили на кружевные жабо, а темные окна – на усталые, подведенные глаза. Вода плескалась о покрытые зеленой слизью ступени, отражая небо и фасады в своем темном, подвижном зеркале, искажая их, делая призрачными.

«Она умирает, — вдруг подумал Фредерик, глядя на сырые пятна на стенах дворца. — Медленно, красиво и неизбежно. Как и все в этом мире. Как угольные шахты. Как, возможно, наш род».

Но карнавал не позволял предаваться мрачным мыслям. Город натянул на свое прогнившее великолепие ослепительную маску. На площади Сан-Марко царил фантасмагорический рай. Тысячи огней в стеклянных шарах освещали толпу, превращенную в движущийся ковер из бархата, шелка, перьев и блесток. Домино, арлекины, бауты с их длинными, клювообразными носами, роскошные дожи и восточные султаны – все смешалось в безумном, лишенном мелодии танце. Воздух гудел от смеха, музыки, шепота и щелчка масок, сталкивающихся друг с другом.

Фредерик надел простую черную полумаску, скрывавшую лишь глаза и верх щек. Аврора же преобразилась. Ее костюм «Черной Дамы» был шедевром: платье из черного бархата, обтягивающее до бедер и расширяющееся к низу, по нему были рассыпаны вышитые серебряной нитью загадочные символы – звезды, полумесяцы, кометы. Пышные рукава из алого шелка, как два язычка пламени, вырывались из бархатного мрака. На лице – белая маска «моретта», жесткая и безжалостно прекрасная, скрывавшая все, кроме блеска глаз. В ее волосах, убранных высокой прической, поблескивала та самая золотая заколка с рубином, как капля крови на снегу.

Они плыли по каналу, став частью этого сна. Гондол было так много, что их весла порой касались друг друга. С воды площадь казалась еще необъятнее. Собор Сан-Марко, весь в золотых мозаиках, сверкал в огнях, как гигантский драгоценный ларец, а колокольня-кампанила тянулась в черное небо, словно каменная свеча, зажженная для неведомых богов.

Именно в этот момент, когда Фредерик наконец отпустил все мысли, растворившись в музыке и бликах на воде, он их заметил. Двое мужчин в темных, не карнавальных плащах, решительно, напролом шли через толпу прямо к ним. Их лица были напряжены, взгляды метались, выискивая. Один, более рослый, уже смотрел прямо на Фредерика.

Холодный комок страха, необъяснимого и стремительного, сжался у него в желудке. Это была не праздная тревога. Это был инстинкт зверя, почуявшего капкан среди цветов. Без раздумий, в порыве, похожем на спазм, он схватил Аврору за руку.

— Бежим! — прошептал он, и его голос прозвучал хрипло даже для него самого.

И они побежали. Смех превратился в задыхающийся шум, музыка – в гулкий стук крови в висках. Они рассекали толпу, отталкивая Арлекино и Коломбину, скользя по мокрой от росы брусчатке. Бархат и шелк платья Авроры шелестели, как крылья испуганной птицы. Они добежали до мраморного массива Дворца Дожей, где тень была гуще, а звуки приглушенней. Позади слышались тяжелые шаги, настигающие их.

Остановившись у воды, Фредерик обернулся. Незнакомцы были уже в двух шагах, запыхавшиеся, их лица блестели от пота в свете далеких фонарей.

— Месье Брюдэ! — выдохнул рослый, хватая его за рукав. — Мы от вашего отца!

Раздражение, резкое и жгучее, смешалось с облегчением. Не враги. Всего лишь посланцы.

— Пусть мой отец не лезет в мои дела! — отрезал Фредерик, вырывая руку. — Я здесь, чтобы отдыхать, а не получать депеши!

— Но подождите! — в голосе второго послышалась настоящая мольба. — Он… ему очень плохо. Доктора говорят… Он требует вашего немедленного возвращения. Сию минуту.


Мир вокруг Фредерика замер. Исчезли смех, музыка, запах конфетти. Остался только влажный холод, поднимающийся от воды, и эти слова, тяжелые, как свинец. Он посмотрел на Аврору. Она уже сняла свою белую маску. Ее лицо в полусвете было бледным, но абсолютно спокойным. В ее глазах он не увидел ни разочарования, ни упрека. Только ту самую прочность, ту тишину, которая теперь казалась ему единственной опорой во внезапно рухнувшем мире.

Он подошел, взял ее холодные руки в свои.

— Дорогая Аврора, — его голос звучал чуждо ему самому, — наш медовый месяц… Отец тяжело болен. Мне нужно вернуться. Сейчас же.

Она не отвечала сразу. Ее взгляд скользнул мимо него, на черную, неподвижную воду канала, где по-прежнему отражались пляшущие огни карнавала – насмешливые, ни о чем не ведающие. Потом она перевела этот ясный, серый взгляд на него. И произнесла тихо, но так, что каждое слово прозвучало, как удар колокола в внезапно наступившей тишине:

— Дорогой Фредерик, конечно, мы поедем в Париж. Наше приключение, кажется, просто меняет направление.

В этих словах не было покорности. Было решение. И понимание. Фредерик взглянул на гондолу, на воду, на исчезающий вдали призрак праздника. Он думал о карте, лежащей на дне сундука. О песке Сахары. О Дыхании Бездны.

Бегство окончилось, даже не успев начаться. Путь домой был уже не возвращением. Это был первый шаг в пустыню.