Белый свет операционной расплавлял пространство, как прожектор, выставленный против самого сознания. Всё вокруг казалось стерильным до абсурда: блестящие металлические инструменты лежали на подносе, словно мёртвые насекомые с отполированными панцирями; стены, ровные и глухие, будто давили воздухом, пропитанным хлоркой и отчаянием.

Артём стоял у стола, будто у алтаря. Перчатки натянуты до побелевших запястий, под ними пульс бился глухо и упрямо. Пот стекал по виску, но он не смел вытереть — только моргнул, чтобы свет не выжег зрачки. Руки дрожали, не от страха, а от изнеможения — мышцы помнили десятки движений, повторённых до автоматизма.

Инструменты звенели, как крошечные колокольчики, когда он менял их местами. В этом звоне была какая-то странная жизнь — звенел не металл, а тишина, разрезанная скальпелем. Воздух дрожал от напряжения, и даже лампа над столом будто дышала вместе с ним, пульсируя слабым электрическим сердцем.

— Давление? — бросает он, не поднимая взгляда.

Голос у него хриплый, будто простуженный, но в нём есть власть — та особая, бессловесная уверенность человека, привыкшего держать жизнь за горло.

— Сто двадцать на восемьдесят, стабильно, — отвечает Кира, торопливо сверяясь с монитором.

Пальцы её двигаются быстро, сухо, безжизненно, как механика отлаженного прибора.

— Хорошо. Готовим шунт. Сатурация держится?

Артём говорит коротко, рублеными словами, не отрываясь от операционного поля. Свет лампы отражается в его маске, превращая лицо в бледную маску хирурга-призрака.

— Девяносто восемь, — Кира, моргнув, чуть наклоняется. — Хотя, чёрт, пульс прыгает.

Молчание. Только ровный писк аппарата, похожий на отдалённый сигнал тревоги из другого мира. Воздух густеет, будто насыщается электричеством.

— Подай адреналин. Один миллиграмм. Быстро.

— Уже, — отвечает она, вкалывая, не глядя. Шприц хрустит в пальцах, как тонкий лед.

Сердечный монитор мигает зелёным светом, и Артём вдруг ловит себя на мысли, что эти линии — не просто пульс пациента, а дыхание всего помещения, его живой ритм, удерживающий реальность от распада.

Пациент на столе хрипит — тяжело, с глухим, влажным звуком, будто изнутри него кто-то медленно сминает воздух. Губы подрагивают, наливаясь сероватым оттенком. В руке — медальон, зажатый с упрямством утопающего, но пальцы уже не слушаются, и металл скользит, блестя, словно на нём задержался чужой, холодный взгляд.

Артём машинально поправляет зажим — движение отточенное, привычное, почти без участия сознания. Шум аппаратов сливается в ровный гул, как будто больница сама дышит рядом, огромная, безликая, живая. Он не сразу понимает, что смотрит — не на рану, не на цифры монитора, а на этот крошечный предмет в руке пациента.

Медальон блеснул. На мгновение — как вспышка от прожектора, направленного из ниоткуда. Словно кто-то снаружи скользнул фонарём по его поверхности, вычертив узкий луч, и тут же спрятался обратно в темноту.

Воздух стал суше. Артём почувствовал, как по спине пробежала дрожь — не от холода, а от чего-то другого, странного, неуловимого, что вдруг поселилось между его пальцами и этим блестящим осколком чужой жизни.

— Что за… — бормочет он, и звук его собственного голоса кажется чужим, будто вырвался не из горла, а из динамика под потолком. Потом отмахивается, будто смахивает комара. — Всё нормально. Работай.

Кира коротко кивает, не глядя, пальцы мелькают над клавишами монитора. Электронные линии пульса дрожат на экране, как напряжённые струны, и в их ритме есть что-то тревожное, слишком живое для больничной техники.

— Артём Сергеевич, — шепчет Павел, стоящий чуть поодаль. — Пациент... что-то говорит.

— Без сознания он, — отрезает Артём, не поднимая головы. — Мышечная активность, бывает.

Он делает очередной шов, ровный, точный. Хирургия — это музыка, где нельзя сбиться с такта, иначе звук оборвётся. Но за спиной шорох, почти как слово, произнесённое не губами, а дыханием.

— Нет, он... — Павел наклоняется ближе, глаза у него расширены. — Он сказал... «Ты уже был здесь».

На секунду воздух в операционной будто застывает. Даже мониторы, кажется, звучат тише. Артём чувствует, как у него холодеют пальцы внутри перчаток — и этот холод будто сочится изнутри, не из кондиционера, не из ламп, а прямо из слов, которых не должно было быть.

Артём поднимает глаза.

— Что?

— Он сказал — «Ты уже был здесь», — повторяет Павел, растерянно глядя на него.

— Слышимость под маской плохая. Не отвлекайся.

— Я не придумываю.

— Павел, пожалуйста. Скальпель.

Павел подаёт инструмент — зажим звякает о металл, дрожит, словно сам не хочет ложиться в руку хирургу. Артём почти не смотрит — пальцы действуют на автопилоте, как будто между его телом и телом пациента натянута невидимая нить, пульсирующая в такт сердечным ударам.

И вдруг — низкий, вибрирующий звук. Он пробирается сквозь ровное гудение аппаратуры, как шёпот, нарушивший тишину молитвы. Смартфон на металлической подставке начинает дрожать, перекатываясь на краю, экран вспыхивает тусклым зеленоватым светом, будто под кожей стекла течёт электрический ток.

Свет ложится на стены — холодный, болотный, и даже лампа над столом теряет белизну, становясь блеклой, грязно-жёлтой. Воздух будто густеет, и запах спирта теперь кажется не таким чистым, в нём проступает что-то сырое, подземное.

Кира морщится, прищурившись — как от боли в глазах. Она поворачивается, и этот зелёный отблеск играет на её лице, делая его похожим на маску подводника, застрявшего в глубине, где уже давно нет звука и времени.

— Телефон? Выключите уже его, а?

— Он на беззвучном.

— Ну да, а это тогда что? — она показывает подбородком — экран пульсирует светом, ровно в такт сердечным ударам пациента.

Мониторы моргают. Раз — два — и резко гаснут. В операционной — тишина, только шипение ИВЛ.

— Чёрт, питание ушло! — Кира бросается к пульту. — Резерв включён?

— Должен быть! — Павел уже копается в панели. — Где аварийное?

— Дышит? — Артём резко наклоняется к пациенту.

— ИВЛ держит, но мониторы — ноль.

— Не может быть...

Пациент снова шевелит губами. Артём слышит почти шёпот, сдавленный, сиплый.

— Артём...

Он замирает.

— Что? — Павел, не понимая, поднимает голову. — Он что сказал?

— Ничего, — быстро отвечает Артём, но голос чуть ломается. — Ничего. Продолжаем.

— Вы уверены?

— Да! Работай!

Свет мигает — раз, два, три, — и умирает.

Операционная погружается в вязкий мрак, где даже воздух будто спотыкается, становясь тяжелым, липким. Только смартфон на подставке ещё жив — его экран горит зелёным, неоновым, неземным.

Сияние расползается по комнате, отражаясь в инструментах — скальпели и зажимы мерцают, как насекомые, покрытые ртутной пленкой. Металл дышит этим светом, глухо пульсируя, будто внутри него медленно просыпается жизнь.

На стенах проступают блики, и они движутся, словно отражают не свет, а чьи-то шаги, проходящие за стеклом. Полированные поверхности становятся зеркалами, где лица Артёма, Киры и Павла двоятся, плывут, сливаются с металлическим блеском.

Зелёное свечение ложится на кожу — делает людей похожими на подопытных из старых лабораторных фильмов, тех, кто уже перешёл грань между телом и механизмом. Артём смотрит на свои руки — перчатки блестят, как мокрые, а в складках латекса будто проступают тонкие нити, пульсирующие в такт вибрации телефона.

— Что за фигня, — выдыхает Кира. — Это что, аккумулятор светится?

— Отключи его.

— Как? — она берёт смартфон, но тут же отдёргивает руку. — Горячий!

Артём подходит сам, сдёргивает перчатку, хватает устройство — и чувствует, как будто через кожу идёт мягкая волна тепла. Не жжение, а узнавание.

— Не трогайте! — Павел в панике. — Вы что делаете?!

— Он мой.

Из темноты — шёпот. Едва слышный, но явственный.

— Артём...

Кира резко оборачивается.

— Кто это? Это кто?!

— Это... — Павел пятится, натыкается на тележку. — Это, блин, откуда звук?!

Пациент дёргается — резким, неестественным движением, будто его тело на мгновение оживает само по себе, против воли. Рука судорожно сжимается, пальцы впиваются в металл, и медальон издаёт тихий, звенящий звук, похожий на шёпот сквозь стекло.

Артём замирает. Свет от телефона отражается в каплях пота на его лбу, и в этом зелёном ореоле всё кажется замедленным — даже воздух движется медленнее. Он видит, как крышка медальона чуть приоткрылась, словно сама, без усилия, будто кто-то невидимый коснулся её изнутри.

Он тянется — осторожно, неосознанно, нарушая все правила стерильности, но взгляд уже прикован. Внутри — крошечное фото, пожелтевшее от времени, с тонкой трещиной, пересекающей лицо.

Мальчик.

Не более десяти лет. Серьёзный, почти взрослый взгляд, чуть взъерошенные волосы. То самое лицо, которое Артём уже видел — когда-то, где-то, в свете другой лампы, может быть, в старом коридоре с облупленной краской или на экране своего же телефона, в каком-то случайном, давно забытом файле.

Сердце бьётся глухо, будто через вату. Он хочет отвести глаза, но не может — в этом лице есть что-то, что возвращает его туда, куда он клялся не смотреть больше никогда.

— Господи... — выдыхает он. — Это...

— Что? — Кира почти кричит. — Что там?!

— Не знаю...

Свет вспыхивает — зелёный, ослепительный, всё отражается от кафеля, металл сияет, словно расплавленный. Мониторы оживают на секунду, показывая хаотичные линии.

— Артём, выключи это! — орёт Павел, пытаясь сорвать смартфон с подставки.

— Не трогай! — Артём отталкивает его. — Не смей!

— Ты что творишь?! — Павел падает, сбивает лоток с инструментами.

Металл звенит.

Смартфон дрожит, свет разливается по полу, как вода. Артём смотрит — под его ботинками отражается что-то, как будто зеркало, но глубже. Он слышит... не голос, а собственное имя, повторяющееся эхом, как дыхание под водой.

— Артём... — шёпот становится громче, ближе.

Он сжимает телефон, другой рукой — медальон. Металл горячий, как кровь.

— Сигнал пошёл! — кричит Кира. — Давление падает!

— Не может быть... — он едва дышит. — Это не...

— Что не?!

Но Артём уже не слышит — звуки утекают, расползаются по краям сознания, будто кто-то медленно выкручивает ручку громкости мира. Сердце бьётся не в груди, а где-то в висках, гулко, неровно, и каждый удар будто делает воздух гуще.

Зрение мутнеет. Всё вокруг растягивается, как старая плёнка, пропитанная химикатами — расплывчатые силуэты, зелёные блики, дрожащие контуры. Мир медленно тянется в сторону, и границы вещей начинают плавиться, как в перегретом объективе.

Последнее, что он видит — зелёный свет, застывший в зрачках Киры. Они кажутся пустыми, как линзы прибора, направленного не на него, а через него. А потом — отражение. На экране телефона. Его лицо. Но не сегодняшнее. Старше. Морщины у глаз, осунувшиеся щёки, чужой, уставший взгляд, который смотрит прямо в него — и будто знает больше, чем он сам.

Он не успевает вдохнуть. Воздух густой, как сироп. Колени подгибаются, и тело обрушивается вниз, словно кто-то выдернул изнутри невидимую опору.

Инструменты звенят — тонко, отчаянно, будто жалуются. Лампы над столом вспыхивают в последний раз — тускло, рывком, и тут же гаснут, оставляя после себя только след света на сетчатке.

В тишине остаётся лишь шипение ИВЛ, безразличгое, мерное, и запах антисептика — тот же, как всегда сухой, стерильный и без памяти.