Дремополь просыпается неторопливо, с ленцой, характерной для старых научных колоний, где цивилизация приручила природу, но не смогла до конца её подчинить. После холодных ночей здесь всегда остаётся тонкая взвесь – вздох минералов, поднятый на поверхность утренним ветром. Даже сквозь закрытые окна и плотно прижатые к переносице очки я ощущаю: в воздухе превалирует не кислород, а невыносимо тонкий вкус горной пыли и смолы, будто кто-то растирает канифоль прямо у меня под носом.

Мой дом – третий этаж круглого каменного корпуса, некогда построенного для преподавательского состава Академии, теперь сданного под малосемейное общежитие. За стеклом – оплавленный рассвет, в котором Дремополь растворяется, будто титановый сульфат в кислоте: сначала медленно, а затем резко, без остатка. Я смотрю на город как на шлифованный срез агата и вижу все его слои: архитектуру из черноватых гранитов с вкраплениями меди, ряды зелёных куполов, влажные от конденсата крыши, над которыми клубится серая пыль. Иногда по утрам туман настолько плотный, что границы улиц угадываются только по свету фонарей: тусклый янтарь их ламп размывает пространство до полной потери ориентиров. В такие часы сюда не доходит даже постоянный шум горных рудников – только эхо далекого урчания земли.

В Дремополе не любят непредсказуемость. С детства нас учат: любой феномен объясним, любое явление – результат комбинации элементарных факторов, и если тебе неведома его причина, значит, плохо искал. С этим знанием я и взрос, и в нем нет ни гордости, ни восторга – только утомление, словно это слишком тугая пружина, которая однажды лопнет от перенапряжения. Наверное, поэтому я стал геологом: в минералах скрыто всё, в их структуре не спрячется ни одна ложь. Даже самые расплывчатые метафоры в конечном итоге оседают в желобах микроскопа, обращаясь твердой, неизменной породой.

Городское ядро – старый квартал с музеем минералогии и лабораториями. Здесь же университет, из окон которого вечерами льётся вязкий, будто застывающий на стёклах, оранжевый свет. Между зданий разгуливают медленные тени, похожие на подземных червей, что случайно выбрались на поверхность и не могут решиться, куда им ползти. Лишь центральная площадь живёт не по расписанию: здесь всё время толпятся дети, у которых руки и лица всегда в свежих ссадинах, и старики, застывшие на скамейках и бесконечно спорящие о том, какая порода даст лучший отпор сырой влаге. Сердце площади – выставка кристаллов, обновляемая еженедельно, будто живой организм. Витрина под полированным стеклом сверкает разноцветьем: шестериковые кварцы, дикие формы шпатовых осколков, экземпляры с включениями, похожими на замершие капли крови. Они гипнотизируют, но не завораживают – скорее вызывают смутное беспокойство, как и всё в этом городе, где поверхность обманчива.

Сегодня, как и всегда в начале месяца, я иду в университет к восьми, чтобы забрать у Виктора последние протоколы экспериментов. Он – единственный из знакомых мне людей, кто ещё сохраняет детское восхищение перед наукой. Когда-то мы были друзьями, потом коллегами, теперь же стали скорее попутчиками по неизбежности: если ты вырос в Дремополе, твои маршруты редко меняются, а спутники с возрастом превращаются в мебель.

Проходя мимо витрины с минералами, я всегда задерживаюсь: не из интереса, а из суеверного страха. Годы наблюдений за образцами научили меня распознавать мельчайшие отклонения от нормы, и иногда мне кажется, что в этих кристаллах есть нечто лишнее – крошечный изъян, который не поддаётся описанию, но всегда притягивает взгляд. Как будто в некоем моменте зарождения внутри каждого минерала закладывается дефект, предвестник разрушения. Люди проходят мимо, не замечая этого, и мне всегда хочется закричать: «Ведь вы видите, здесь что-то не так!». Но я не кричу – вместо этого фотографирую очередной фрагмент, отмечаю параметры, иду дальше, растворяясь в тумане человеческой массы.

В этот раз за витриной выставлен огромный кусок аморфного обсидиана, и я, вопреки привычке, не могу оторвать взгляда. Внутри него, под неправильным углом, будто застряла чужая тень, и я думаю: «А вдруг кто-то наблюдает за мной именно отсюда?». Эта мысль не смешит, не пугает, но вызывает нестерпимое желание отвернуться, спрятаться от её назойливости. Я ускоряю шаг, почти бегу к корпусу университета, чувствуя, как за спиной разрастается невидимый взгляд.

Виктор встречает меня у входа, и его голос сразу возвращает всё к рациональному порядку:

– Опять витрина манит? Ты когда-нибудь объяснишь, зачем вообще туда ходишь?

Виктор привык получать ответы, даже если их нет. Я пожимаю плечами.

– Не знаю. Возможно, зависимость.

Он смеётся глухо, как всегда, когда считает чужую эмоцию избыточной.

– Всё дело в повторяемости. У тебя просто мозг заточен на паттерны, Миша.

Я киваю. Виктор прав – даже моя тревога сейчас выглядит как часть научного процесса. Мне бы хотелось объяснить, что дело не в паттернах, а в ощущении чужеродности самой материи, в том, что иногда город кажется не моим, а декорацией для чего-то древнего, чужого. Но я не умею об этом говорить, а Виктор не умеет слушать, если в словах нет формул и диаграмм.

– Ты всё собрал для поездки? – спрашивает он, уже не глядя на меня, а проверяя список дел на телефоне.

– Почти. Ещё нужно заехать за парой вещей.

– Соберись. В этот раз поездка короткая, но нагрузки будут выше. Ферма стоит почти у границы высотного плато, условия тяжелее, чем на предыдущем объекте.

Я понимаю: ферма – его эксперимент, полевая база, его маленькая утопия, в которой всё работает по законам лаборатории. Там нет городской суеты, зато есть абсолютная власть науки над хаосом. И мне нравится эта идея, хоть я и не могу избавиться от предчувствия, что именно в таких местах привычные законы дают трещину.

Мы расстаёмся на выходе из корпуса. Виктор удаляется к себе в кабинет – он любит приходить первым, чтобы «зарядить пространство порядком», как он однажды выразился. Я иду обратно той же дорогой, но теперь взгляд упорно цепляется за каждую деталь: за ржавчину на водостоках, за щели в мостовой, за следы ночного дождя на парапете. Всё кажется слишком свежим, будто только что вылепленным из глины и покрытым тонким слоем пепла. Я вдруг понимаю: не хочу возвращаться домой, не хочу сидеть в душной комнате с видом на унылый кислотный рассвет.

Я забредаю на площадь снова, прохожу вдоль витрины с обсидианом, и на этот раз не спешу. Внимательно разглядываю тень внутри куска и понимаю – она сместилась. Возможно, это иллюзия, игра света, трещина, отражение моего собственного силуэта. Но ощущение преследования становится плотнее, почти физическим. Я знаю: на уровне элементарных частиц ничто не бывает абсолютно неподвижным, но для меня этот обсидиан сейчас – зеркало, из которого дремлющий город, пробудившись, смотрит на меня в упор.

Мимо проходят люди: кто-то везёт тележку с образцами, кто-то идёт на работу, кто-то просто гуляет. Я стою неподвижно, грею ладони о чашку с остывшим кофе и не понимаю – жду ли я чего-то или не могу двинуться с места.

Снова задыхаюсь от тяжелого тумана. Наверное, так и нужно – город растворяется, и я растворяюсь вместе с ним. Скоро поездка, ферма, лаборатория под открытым небом, и возможность доказать самому себе, что вся моя тревога – только сбой в настройках восприятия. Что за кристаллами не скрывается ничего, кроме банальных дефектов роста, а любые странности – лишь оптическая иллюзия.

Я отпускаю витрину, прохожу по периметру площади и замечаю: на стене университета – новая фреска, изображающая горы за городом. На ней они будто смотрят внутрь, в сторону Дремополя, и на мгновение мне кажется, что все окна уставились на меня разом, как окуляры микроскопа на диковинный минерал. Я отворачиваюсь, иду по улице дальше, чувствуя, что за спиной кто-то есть – не человек, не животное, но живущая внутри камня сила, которая ждёт подходящего момента, чтобы раскрыться.

Город растворяется в утренней взвеси, и я – вместе с ним.



***

Даже спустя много лет я ощущаю себя временным жильцом собственной квартиры. Комнаты вымыты до стерильности, стены заняты только стеллажами с образцами и книгами, а в воздухе вечный привкус промытых растворов и старой бумаги. Я не храню фотографий, сувениров, ничего, что могло бы напоминать о жизни вне геологии.

С утра перебираю коллекцию минералов. Некоторые из них мне достались от отца, другие куплены на научных аукционах или выловлены из осыпей собственноручно. Сегодня рука неизменно тянется к куску обсидиана – возможно, из-за вчерашнего ощущения застывшей тени. Он чёрный, как отработанное моторное масло, и каждая грань словно впитывает свет. На внутренней стороне еле заметная линия – дефект кристаллизации, который для меня важнее любой огранки. Не помню, откуда у меня этот камень. Записей нет, даты не стоят. Обычно я педантичен до абсурда, но в этот раз будто кусок памяти вырван из структуры, оставив после себя лишь пустоту.

Я вглядываюсь в темень обсидиана и вдруг понимаю: это не первый раз, когда мне кажется, будто я что-то забыл. Бывает – идёшь по улице, слышишь известную мелодию или видишь знакомое лицо, а потом не можешь вспомнить ни слов, ни деталей внешности, вместо них только ощущение утраты. Но это чувство сильно и остается в памяти прочнее иных ярких вещей. Как туман, который не рассеивается даже при полном свете. В последнее время такие эпизоды со мной случаются чаще, особенно накануне выезда в поле. Может, всё дело в том, что Дремополь – город, где каждый день повторяет предыдущий, а может, что-то и вправду во мне теряется при каждом возвращении из гор.

Я собираю вещи быстро: термос с крепким кофе, планшет с чертежами, пару смен одежды и, конечно, свой армированный рюкзак для образцов. Всё остальное – предметы, не имеющие смысла вне контекста лаборатории. Перед выходом задерживаюсь у окна, смотрю на город, исчезающий в предрассветной дымке, и чувствую – хочется задержаться хотя бы на час. Но времени нет.

Виктор приезжает, как и обещал, ровно в девять. Его старый УАЗ заводится с первого раза, будто эта техника работает вопреки здравому смыслу. Вместе с ним – четверо коллег, все проверенные временем, не единожды испытанные.

Собираемся возле подъезда. Виктор как всегда сразу берёт командование:

– Загрузку делаем по списку, ничего лишнего. Поездка не туристическая.

Он раздаёт инструкции сухо, по-военному. Остальные переговариваются вполголоса, но Лена наблюдает молча, периодически щёлкая камерой телефона – как будто фиксирует не людей, а наборы поведенческих реакций. Мне она напоминает лабораторную мышь, которой вдруг позволили наблюдать за экспериментом со стороны. В её взгляде нет привычной вежливости, только любопытство и что-то похожее на скрытое недоверие.

Виктор загружает всё в багажник, распределяет роли. Мне достаётся переднее сиденье – «наблюдатель», как он шутит. Садимся плотно, почти без воздуха, и я впервые замечаю, как сильно уазик пахнет озоном и дизелем. Внутри сразу становится жарко, и через несколько минут окна запотевают настолько, что город снаружи превращается в размытое пятно.

– Как настроение, Миша? – спрашивает Виктор, не отрываясь от дороги.

– Рабочее. Хочется поскорее оказаться в горах. Соскучился.

– Вот и славно, – хмыкает он. Затем обращается к остальным: – Ну что, поспорим, кто первый сдохнет от тоски на ферме?

Все смеются. Только Лена молчит, и я вижу в зеркале: она смотрит на меня, будто ловит не мой взгляд, а выражение лица.

Дорога сначала идёт плавно – знакомые кварталы, серые блоки, остатки прежних эпох и урны с надписями «осторожно, щёлочь!». Потом дома редеют, и начинается полоса кустарников, за которыми уже угадывается край леса. За городом туман садится плотнее, и вместе с ним меняется свет: он становится грязно-голубым, выцветшим, будто ангелы прокипятили небо и слили воду. Я смотрю, как на обочине мелькают белые пятна – пакеты, клочки старых газет, обрывки полиэтилена, которые так и не разложились за годы. Есть в этом что-то маниакальное: Дремополь держит за собой даже мусор, не отпуская ни одной молекулы просто так.

Мы едем молча, только Виктор иногда вполголоса шутит. Остальные постепенно затихают, кто-то достаёт плеер и погружается в музыку, кто-то просто спит, уронив голову на грудь. Я смотрю на дорогу и замечаю: чем дальше от города, тем больше растёт чувство оторванности, как будто между мной и остальным миром натягивается эластичная, но крепкая плёнка. Воздух меняется – становится спертым, влажным, с привкусом лесных почв и чего-то металлического.

Лена вдруг наклоняется ко мне и шепчет:

– Тебе когда-нибудь снились горы?

Вопрос странный, особенно если учесть, что для геолога горы – часть профессии, а не подсознания.

– Конечно, – удивленно пожимаю плечами.

Она кивает, будто такого ответа и ждала, потом говорит чуть громче, для всех:

– Мне вчера снилось, что мы доехали, а ферма пустая. Ни света, ни людей.

Виктор фыркает:

– Слишком много читаешь перед сном. Это называется «инкорпорация дневных остатков». Обычная ерунда.

Лена сжимает губы и замолкает, но взгляд её становится тяжёлым, как насыщенный раствор.

Метров через пятьдесят дорога резко петляет. Мы въезжаем на серпантин, и вместе с поворотом в салоне нарастает давящее молчание. Я чувствую, как внутри начинает вибрировать что-то забытое, давно вытесненное. В ушах стучит кровь, и каждое биение кажется отдельным куском времени, отрезанным от общего течения. Я вспоминаю про обсидиан: линия на нём похожа на след от сломанного ногтя, и вдруг почему-то хочется его разбить, посмотреть, что внутри.

Чем выше мы поднимаемся, тем сильнее меняется ландшафт. Лесные массивы уступают место голым склонам, где только корни мха и редкие кусты способны удержаться в промёрзшей почве. Лена смотрит на это без удивления, даже без интереса – её, похоже, больше занимает не внешний мир, а происходящее внутри машины. Виктор тоже не замечает ничего странного: его взгляд остекленел, он ведёт машину на автомате, только иногда похлопывая по рулю для поддержания концентрации.

Смотря в боковое зеркало, я вижу, как дорога уходит в туман, и, если долго вглядываться, кажется, что за нами едет ещё одна машина. Я знаю: это оптическая иллюзия, но не могу избавиться от чувства, будто нас преследует собственная тень, слепая и тяжёлая.

Когда ферма уже близко, Виктор вдруг тормозит на пустом участке:

– Ну что, перерыв на кофе?

Мы выходим, разминаем ноги. Воздух пахнет прелой травой, слегка – горелым деревом. Мои руки дрожат: может, от холода, а может – оттого, что здесь, на открытом пространстве, привычная оболочка уходит, и остаёшься один на один со своими червоточинами, из которых просачивается твоё истинное нутро. Лена подходит ко мне почти вплотную:

– Ты чувствуешь?

– Что?

– Здесь всё как будто ждёт.

Я хочу ответить, что это обычный нервный фон, что любые ожидания – продукт восприятия, но не могу. Мне впервые за долгое время становится не по себе: будто в самом пространстве есть дефект, микроразлом, который скоро должен раскрыться.

Вернувшись в машину, я сжимаю термос так, что болят пальцы. Дальше молчим. Окна покрываются инеем, а в голове пустота – без мыслей, только навязчивое повторение: «Я что-то забыл. Что-то очень важное».

Когда наконец доезжаем, ферма кажется вымершей – ни огня, ни движения, даже ворота закрыты, хотя хозяева ждали нас к полудню. Виктор бурчит что-то раздражённое, Лена кивает – мол, «так и знала», – а я смотрю на линию горизонта, где за домами встают седые молчаливые горы, похожие на черную зияющую рану, присыпанную солью или мукой. Отвожу взгляд и слышу голос Виктора:

– Не стой, как потерянный. Пошли разгружаться.

Иду за ним, будто по инерции, и на пороге дома понимаю: не могу вспомнить, как прошёл последний час пути. Память стирается, как текст на мокром стекле, оставляя ощущение пустоты и навязчивое желание обернуться. Но я не оглядываюсь. Слишком страшно увидеть, что за спиной никого – даже собственной тени.