На последней дневке, в полутора сехенах от Реки, приснилась мне Аснат. Она была первой моей женщиной в те давние, давние годы, когда я сбежал от родителя и записался добровольцем в чезет Пантер, стоявший лагерем в Северном Оне. Такому решению – я имею в виду побег – нашлись веские причины. Почтенный мой родитель был ткачом, как дед и прадед, и та же судьба ожидала меня: день – у станка, ночь – в убогой хижине, а по утрам и вечерам – лепешка с луком. Но я оказался слишком задиристым и непоседливым для такого занятия; похоже, кровь моей матушки – а в дальних предках у нее числились гиксосы – превозмогла наследие потомственных ткачей. Так что в семнадцать лет я сбежал и присягнул на верность фараону, тогда еще Джосеру Двадцатому, а затем прошел обучение, принял на спину, плечи и пятки сколько положено палок, потаскался с тяжким грузом по пустыне, научился разбирать и собирать «сенеб» вслепую и удостоился отличия, значка с черной пантерой. И хоть пороха я еще не нюхал, но стал почти солдатом – почти, ибо оставался девственником. А в солдатском ремесле искусство завалить бабу столь же необходимо, как и ловкость в обращении с оружием или, к примеру, розыск провианта среди синайских гор. Решив, что недостаток этот нужно исправить, соратники постарше привели меня в бордель, сбросились по четверти пиастра и уложили между ног Аснат. После этого визита я уже сам к ней ходил, пока нас не послали на сирийскую границу. Аснат была женщиной опытной, любвеобильной, сочной телом и лет на пятнадцать старше меня – словом, то, что нужно для юнца, стосковавшегося по нежности и ласке. Я ее лет шесть не забывал, пока, дослужившись до теп-меджета, не смог завести подружку помоложе и порезвей – Нефертари из Пер-Рамсеса.
Но сейчас явилась мне Аснат. Стояла она предо мной в белом льняном одеянии, окруженная неярким ореолом, стояла так и глядела с укоризной, будто я провинился перед ней, а в чем – не знаю. Спросил я ее об этом, а она вздыхает и говорит: «Уходишь ты от меня, Хенеб-ка, уходишь… Но почему? Разве я тебя не любила? Разве не ласкала, не дарила щедро наслаждение? Разве не стал ты мужчиной в моих объятиях?» Подумалось мне, что она ревнует, и молвил я в ответ: «Если ты про Бенре-мут, Сенисенеб и Нефертари, то вспоминать о них ни к чему. Жизнь есть жизнь! Ты ведь не вчера родилась, Аснат, и знаешь: чем мужчина старше, тем женщины его моложе». А она все вздыхает и вздыхает… «Разве я против, глупый чезу? – говорит. – Они мои сестры, и ты люби их, Хенеб-ка, их люби и других, ибо мы – женщины Черной Земли, и все мы – лоно для твоего семени. Только не покидай меня и их, не уходи! Что мы без тебя?.. И что ты без нас?.. Сожрут чужие боги твою душу, растратят твою силу чужие женщины, и будешь ты как пальма с облетевшею листвой… Не уходи!»
Тут я проснулся и долго лежал, всматриваясь в меркнущее небо и перебирая в памяти свой сон. Есть у жрецов папирус с толкованием сонных видений, и довелось мне как-то в него заглянуть, и потому я знал, что бывают сны пустые либо исполненные смысла, сулящие беду или удачу, потери или прибыли. Правда, потрудились над тем папирусом в Доме Маат, где поправили, где подчистили, и выходило, что самый удачный сон – увидеть фараона на белом слоне, во всем его блеске и славе. А если увидишь блудницу, какой была Аснат, то это предупреждение: держаться подальше от продажных баб, иначе подхватишь дурную болезнь.
Но блудница ли ко мне явилась? Вроде не любила Аснат белых одеяний, предпочитая им розовую финикийскую кисею, и сияния вокруг ее лица и тела мне не помнилось. Да и умных слов она не говорила, не поминала душу и силу мою, а вот пиастры считала исправно: два за вечер, четыре за ночь. И припомнив это, догадался я, что не Аснат пришла ко мне, а мать Исида, и не просто пришла, а с мольбой. Не покидай, не уходи! А как не уйти?.. Были у меня сейчас приговор на двадцать лет и сотня с лишним сотоварищей, веривших мне как самому Амону… Как не уйти! Да что там говорить – Синухет и тот ушел!
Поднявшись, я оглядел бивак. Люди сидели и лежали на песке, сбившись в четыре кучки, и при каждой – офицер, Рени или Левкипп, Мерира или Пианхи. Хоремджет, мой помощник, обходил их, проверял оружие и груз; ослов и верблюдов уже развьючили, и остатки провианта были в походных мешках. Хайло пристраивал на спину пулемет; попугай, покружившись над ним, уселся на патронный диск и пробурчал проклятие ассирам. Тутанхамон, наш лекарь, укладывал в ранец бальзамы и мази, ваятель Кенамун молился, стоя на коленях и простирая руки к небесам, Пенсеба жевал лепешку, Иапет и Шилкани, тоже ливиец, снимали с ослов и верблюдов упряжь, а Нахт им помогал. Я заметил, как Шилкани что-то шепчет животным, которых мы здесь оставляли, – должно быть, совет опасаться шакалов и змей. Ливийцы, дети пустыни, живут среди коз и ослов, овец и верблюдов, и те понимают их речь – во всяком случае, так чудится со стороны.
– Семер, – раздался голос за моей спиной, – семер, вот вода, хлеб и финики.
Я обернулся. Давид протягивал мне флягу, а повар Амени – лепешку с горстью фиников. Ладони у повара были широкими, как лопаты; такими руками тесто месить удобно, а не стрелять и не резать глотки.
Я съел лепешку и выпил воды. Стемнело. Мрак опустился на пустыню точно железный занавес, о котором толковал Левкипп. Но если продолжить его мысль, мы находились сейчас не за одной, а за двумя завесами: первая отделяла Черную Землю от прочего мира, вторая – нас от остальной страны. Кто мы такие?.. Беглецы, изгои, и нет нам пристанища на берегах Реки, нет пощады и покоя.
– В путь! – распорядился я, и люди поднялись. Путеводные звезды сияли в небесах, бледный свет глаза Тота скользил по барханам, и долгий тоскливый крик осла провожал нашу колонну. Мы двигались в строгом порядке: я с вестовыми – впереди, за нами группы Мериры, Пианхи, Левкиппа и Рени. Шли бодро; всем хотелось вдохнуть запах Реки и насладиться прохладой под сенью пальм и олив. Хотя, если ассиры разбомбили ту рыбачью деревушку, вместо деревьев нас ждут обгорелые стволы. Зато Хапи на месте. Хапи слишком могуч; сотня бомб или тысяча для него что укус комара. Течет он себе и течет, и будет течь до скончания веков, и ни фараон, ни пришлый враг его течения не остановит. Был, правда, случай при Джосере Шестнадцатом, когда пытались повернуть течение Реки, чтобы оросить пустыню, да боги того не допустили. Этот Джосер вообще был недоумком, склонным к прожектерству: то джунгли собирался вырубить, то засадить пустыню заокеанским злаком под названием маис, то развести на мясо страусов. Все затеи краснозадых павианов! Джосер Шестнадцатый давно в усыпальнице, джунгли стоят как стояли, маис высох на корню, а страусы бегают на свободе.
В эпоху Синухета было проще, думал я. Владыки резали друг друга, сражались за трон и корону, но на Хапи никто не покушался, да и на страусов тоже. С нынешними временами не сравнить! У нас только одно преимущество: мест для побега стало больше. Мы вот к римлянам идем, но могли податься в Карфаген, или к бриттам, франкам, грекам, или вообще в заокеанские земли, в страну того Хем-гу-эра, о котором толковал Левкипп. А Синухету куда деваться?.. Кругом дикари! Конечно, не считая Сирии и финикийских городов…
«Настала ночь. Странствовал я в местах сухих и неприютных, где не было ручьев и пальм, а травы хватало только для коз. И настигла меня жажда, опалила горло мое, иссушила глотку, и сказал я себе: вот вкус смерти на губах моих!
Однако ободрился я сердцем и воззвал к богам, положившись на их милость. И явили они свое расположение: через день встретил я кочевников-шаси,[29] чей вождь бывал в Та-Кем и не испытывал к роме вражды, ибо почивший фараон не поскупился, наделив его дарами. И этот предводитель принял меня, дал мне воды, и молока, и мяса, и я странствовал с его племенем, и люди его поступали со мной хорошо.
Но жизнь их была убогой. Не имели они ни домов, ни городов, ни полей, ни пальмовых рощ; все их достояние – овцы да козы, жилища – шатры из шкур, одежда – кожаный плащ да повязка на бедрах. Не плавят они медь, не делают орудий, а меняют их на скот у финикиян, не знают цены благородным металлам и камням, и лучшее их украшение – бусы из стекла. Что мог я найти средь этого народа? Дырявый шатер, десяток коз да пастушеский посох, а более – ничего!
И отправился я в Библ, самый северный из великих финикийских городов, надеясь, что боги пошлют мне там удачу. Прожил я в этом городе больше года и кормился своим искусством лучника, ибо рука моя была тверда, а глаз остер. Ставил я шест за сто шагов и попадал в него стрелою; ставил малое кольцо вдали, и сквозь него летели мои стрелы; просил подбросить вверх кувшин и разбивал его медным наконечником. Приходили люди смотреть на мое мастерство, и каждый давал мне четверть шекеля,[30] а иногда и половину. Еще приходили богатые купцы и звали меня в охрану на свои корабли, чтобы защищать их от морских разбойников. Но не поддавался я на их посулы, ибо считал, что князю служить купцам зазорно.
И вот однажды…»
Заскрипел песок под быстрыми шагами, и между Иапетом и Давидом просунулся теп-меджет Руа. Он был примерно мой ровесник; тощий, жилистый, с впалыми щеками и узким лицом, похожим на лезвие секиры. Грудь и спину его украшали шрамы, но не почетные, от пули и клинка, а явный след плетей – Руа был подвергнут бичеванию и, похоже, не единожды. За какие вины сунули его в наш лагерь, было мне неведомо, но вин, надо думать, хватало: ходил о нем слух как о грабителе могил и ловком мошеннике. Занятия не слишком благородные, но позволяющие обрести неоценимый опыт. И Руа это доказал.
– Позволишь обратиться, чезу?
– Слушаю, теп-меджет.
Руа поскреб острый подбородок.
– Ты сказал, семер, что мы идем в Пи-Мут. Знакома мне эта дыра, знакома, клянусь задницей Исиды! Если прикажешь, брошу я мешок и сбегаю к Реке. Осмотрюсь и лодки поищу.
Глаза у него возбужденно блестели, и это показалось мне странным. Что такому человеку делать в поселке рыбаков? Его жизнь проходит среди скал Западной пустыни, где в укромных долинах и ущельях можно найти еще не разграбленные захоронения. А когда зазвенят в кошеле пиастры, идет он в Фивы, Мемфис либо Пермеджед и спускает монету на шлюх и пиво…
– Семерр мудрр, мудрр!.. – завопил попугай, приплясывая на пулемете Хайла.
– Мудр, точно, – подтвердил я. – А потому скажи-ка мне, Руа, чем ты занимался в Пи-Муте? Ловил рыбку в мутной воде?
– Вроде того, семер. – Руа покосился на моих ординарцев и понизил голос. – Мальчишкой состоял я в обучении у одного жреца… Есть неподалеку от деревни птицефабрика священных ибисов, что храму Тота в Хай-Санофре принадлежит. Управлял ею жрец Носатого,[31] мой наставник. С пользой для себя управлял, клянусь пеленами Осириса! Мы, я и другие ученики, мастерили мумии ибисов из куриных костей и продавали их за полцены, будто жалея бедных покупателей. Прибыльное было дельце!
– Святотатство! – буркнул Иапет. – Попадешь в лапы Анубису, подвесит он тебя на крюк и намотает кишки на свой посох.
Иапет хоть и был ливийцем, наших богов уважал – у его племени мудрых божеств не имелось, а только демоны бурь и песков.
– Не сотвори себе кумира, – прошептал Давид, а Нахт с Пауахом сплюнули через левое плечо, отгоняя злобных духов, что летят на всякую нечестивую речь. Что до Хайла и его попугая, те ничего не поняли, а потому промолчали. Думаю, святость мумий была выше разумения Хайла.
Руа передернул плечами.
– За святотатство отвечает жрец, а я был невинным юношей и денег за тот обман не получал. Ну, не в этом дело… Ты спросил, достойный чезу, я ответил. Так идти мне в этот Пи-Мут?
– Иди, – решил я. – Отдай мешок Хайлу и иди. Не найдешь лодок, поищи бревна для плотов. Иди!
Ноги у Руа были длинные – он побежал вперед и скоро скрылся в темноте. Мы прошли уже три четверти сехена, и местность начала меняться – появились кусты, заросли верблюжьей колючки, а потом низкие раскоряченные сикоморы, вцепившиеся корнями в сухую почву. В воздухе повеяло свежестью – вероятно, мы пересекли границу, отделявшую пустыню от Черных Земель. До Реки оставалось еще тысяч десять шагов, но ее ароматы, запахи воды и зелени, уже наплывали на меня, будили сладкие воспоминания о прибрежных городах, о женщинах и алом каэнкемском вине, о жареном мясе и хлебе, который вынули из печи. Постепенно растительность становилась богаче и пышнее, в темноте замаячили рощицы сикоморов и тамариндов, за ними легли поля овса, небольшие и скудные, так как мы находились вне зоны поливных земель. Слева, вдалеке, возникло селение; силуэты низких глинобитных хижин и торчавшие над ними пальмы были почти невидимы на фоне неба. Вдоль колонны прокатился негромкий шум; после шестидневных странствий в безлюдной пустыне нам впервые встретился знак человеческого присутствия. Появилась тропинка между двумя полями, потом ее пересекла дорога: на север – к Мемфису, на юг – к Хай-Санофре и Ненинесуте. Города у Реки стояли плотно, и, в эти немирные времена, едва ли не в каждом были казармы, склады оружия и амуниции, а на окраинах – батареи Стерегущих Небо. Но все же от Мемфиса до Хай-Санофре насчитывалось два с четвертью сехена, и я полагал, что мы проскользнем в эту щель. На левом берегу Реки было спокойнее; там лежала обширная пустошь с древними пирамидами, а за ней – Сахара, великая пустыня запада. Если мы не задержимся при переправе, то на рассвете выйдем к оазису Нефер.
Появились виноградники, заливные луга и пальмовые рощи – тихие, пустынные, залитые серебристым лунным светом. Было непохоже, что местность патрулируется, однако я велел Хоремджету выслать фланговое прикрытие и трех-четырех бойцов в авангард. Мы крались среди спящих полей и деревень словно тени, прилетевшие из Та-Нутер, легендарной Страны Духов; возможно, мы и были призраками, изъятыми из жизни, чьи имена записаны лишь в тайных свитках Дома Маат. И мы не хотели напоминать о себе. Князь Синухет бежал на восток, а мы уйдем на запад… И пусть чужие боги сожрут наши души, пусть чужие женщины растратят силу, пусть мы станем в чужой земле пальмой с облетевшею листвой! Пусть, ибо деваться нам некуда.
Справа от тропинки возникло что-то темное, громоздкое, неопределенных очертаний. Примчался воин из авангарда, доложил, что перед нами руины птицефабрики священных ибисов. Приблизившись к ней, я увидел, что досталось строению изрядно: стены рухнули, тростниковая крыша сгорела, а вместе с крышей и клетки с птицами. Жаль бедных ибисов, жаль! Милые пташки и очень подходящие для мумий, ибо мяса в них немного – в отличие от кур, гусей и уток, что годятся только на жаркое. Тут вспомнилось мне, как при Джосере Шестнадцатом завезли в Та-Кем огромных птиц-индеек с Заокеанского материка, и коллегия жрецов принялась решать, достойны ли они обожествления, и если достойны, какой из богов возьмет их в свою свиту. Пока решали, индюшки сдохли. Такая уж у нас страна – к чужим неприветлива, да и своих не щадит. Но крокодилы, твари Себека, плодятся в ней исправно.
Мы собрались под прикрытием длинной рухнувшей стены. Фабрика была на самом краю бомбового удара – за нею, до речного берега, лежавшего в тысяче шагов, земля дыбилась грудами мусора и развалин, тут и там темнели глубокие воронки, а обугленные древесные стволы в отчаянии протягивали к небу остатки ветвей. Запах гари, вонь от множества птичьих тушек и смрад гниющей рыбы заглушали свежий аромат Реки, а тишина, царившая в этом месте смерти, угнетала. Судя по картине разрушения, ужас которой усиливали ночь и тусклый лунный свет, в руинах никто не копался – может быть, только вытащили трупы местных обитателей. Сомневаюсь, что их отправили бальзамировщикам – из клочков обгорелой плоти мумию не сделать.