Ю_ШУТОВА Амалия и мы

Амалия


– Моим первым любовников был космонавт, хотите послушать историю? – спросила она, и я не смог отказаться.

Эта женщина сумела произвести на меня впечатление. Было ей за шестьдесят, но назвать ее старухой язык не поворачивался. Дама – только так. Прямая спина, гордо откинутая голова благородной формы, черты спокойного лица, тронутые немилосердным временем, но все еще хранящие былое изящество. Ни короткая седая стрижка, ни ногти, лишенные маникюра, не портили впечатления. Казалась, всю жизнь провела она в светских салонах, и ничего тяжелее веера не держала в холеных, явно незнакомых с физической работой руках. А как она говорила?! Наши беседы быстро переходили в монолог, и слушать ее, скажу я вам, было настоящим удовольствием.

Именно этим удовольствием я и хочу с вами поделиться. То, что вы прочтете – ее рассказы, собранные мною за три месяца нашего общения. И пусть они будут поданы от ее лица. Да, чтоб не забыть, ее имя – Амалия. Амалия Игоревна Веттер.

Юра

Боже мой, девятнадцать лет. Как давно! Только выпрыгнула из-под родительского крыла – оглянулась и закружилась. Это было в Ленинграде. Вы знаете, тогда мы принципиально говорили: «Питер», немного фрондировали, как все по молодости. В этом городе я могла бы прожить всю жизнь, и он не сумел бы мне надоесть. Набережные, мосты, грифоны и решетки – строгая музыка линий. Но не пришлось.

А все из-за … Пусть он будет Юрием, в честь Гагарина. Он космонавт, слишком известный человек, чтобы называть его настоящее имя. Мне исполнилось пять лет, когда Гагарин полетел в космос, и я прекрасно помню, какая радость пела в наших душах. Поэтому пусть будет Юрием. Внешность тоже описывать не буду, вдруг догадаетесь. Скажу только про глаза. Серые, прозрачные, как вода в зимнем ручье, словно звенящие. Я тонула в них, взгляну, льдинкой бух на дно и растворюсь без остатка. Мы познакомились на Невском. Было такое кафе – «Лягушатник», обилие зеленого бархата, мягкая теплая трясина, стальные креманки с мороженым, крюшон в высоких стаканах. Мы с девчонками забегали туда, но не всегда получалось найти свободный столик. Вот и тогда пришли мы с подружкой, стоим, крутим головами, некуда сесть. И вдруг:

– Девушки, идите к нам!

За столиком в самом дальнем углу двое молодых мужчин. Сейчас я бы сказала, мальчиков, едва за тридцать – разве это возраст. Но тогда нам, девчонкам, они казались взрослыми. И лица как-то смутно знакомы, я не осознала, что совсем недавно видела их в газете. Честно говоря, газет не читала, так, скользнешь взглядом, пробегая мимо, отметишь что-то и тут же забудешь. Мы присели к ним за столик, разговорились. Они представились летчиками. Представляете, какая романтика – настоящие летчики! Гуляли вчетвером по городу допоздна.

А потом мы с Юрием остались вдвоем. Целовались на Стрелке Васильевского острова. И не успели вернуться на другой берег, развели мосты. Бродили по набережным, окутанные белой прозрачной ночью. Кажется, он читал мне стихи. Или я ему. А под утро пришли к гостинице, где их поселили. Его номер был на первом этаже. Он открыл окно изнутри, и я влезла в комнату.

Они были в командировке еще целую неделю. И каждую ночь я залезала в его окно. Нас сжигала настоящая страсть. Ничего, кроме нас самих, не имело значения – ни его работа, ни семья, оставленная в Звездном городке, ни мое будущее.

– Ты приедешь ко мне, Амалия, рыбка моя? – спрашивал он между поцелуями.

Целовал, будто склевывал крошки с моего тела, это было немного щекотно и очень приятно.

– Юрочка, милый, куда же я приеду? В Звездный? Туда же не пускают.

Чем ближе была наша разлука, тем она казалась невозможнее. Как невозможна смерть, когда тебе девятнадцать.

– Я придумаю что-нибудь. Сниму тебе квартиру или дом в каком-нибудь поселке поблизости. Не могу остаться без тебя, – зарывался лицом в мои волосы.

У меня были роскошные волосы, чуть вьющиеся, цвета ржавчины. Такой, знаете, густой рыжий цвет. В сумраке – темная бронза, и золотые сполохи при солнце.

Я была согласна на все – ехать, жить в избе, да хоть в стогу, лишь бы рядом с ним.

Оставался последний день и последняя ночь нашего счастья. Вечером у них, космонавтов и тех, кто с ними приехал, был запланирован раут в финском консульстве. Юра спросил:

– Пойдешь со мной?

Я думала, он шутит, тряхнула кудрями:

– Конечно.

А он:

– Тогда в магазин. Купим тебе платье, туфли, все как положено

– Зачем? У меня есть платья. Тебе нравились, ты сам говорил, как мне идет то, в белый горошек, и розовое тоже.

Смеется:

– Глупенькая. Нужно специальное платье, вечернее.

Она повел меня в Дом мод. Безумное количество каких-то невозможных нарядов, ярких, просто сверкающих. Девушки-продавщицы выносят одно за другим. И все для меня одной. Мне показалось, я попала в заграничное кино. Мы выбрали платье без рукавов, открывающее плечи, приглушенно-бирюзовое. А к нему красные туфли на шпильке и такую же красную маленькую сумочку-клатч. И в качестве вишенки на торт – крохотные сережки с рубинами и тоненькую цепочку с кулончиком-рыбкой. У нее был рубиновый глаз, выпуклый и удивленный. Да, конечно, золотые, как же иначе. Я никогда себя такой не видела – платье превратило меня в гордую неприступную красавицу. И знаете, что-то такое шевельнулось в крови испанское, захотелось вот так руками над головой провернуть, как крыльями, и по кругу, вертя широким подолом. Кастаньеты. Фламенко.

Это платье меня и сгубило.

Сначала были всякие речи, поздравления, официоз, а потом начался фуршет с концертом. Или концерт с фуршетом. Представьте, зал, небольшая сцена, на ней оркестр, пять или семь человек с инструментами. Сидят только они. В зале высокие столики, как в кафе-американке, никаких стульев не предусмотрено, а вдоль стены столы со всевозможными закусками, подносы, полные бокалов шампанского, официанты в белых куртках накладывают, чего пожелаете. Все что-то берут и с тарелочками и бокалами разбредаются по залу. Меня вся эта обстановка очень впечатлила. Разве видела я что-то подобное?

И вот мы с Юрой и тем его приятелем, с которым в кафе познакомились, только-только осмотрелись, только-только по бокальчику с подноса цапнули, как вдруг к нам подруливает сладко улыбающаяся парочка старичков иностранных и с ними переводчица. Надо, дескать, обсудить с товарищами космонавтами некий важный вопрос. А вы, милочка, это мне, здесь подождите, не скучайте. Оставили меня одну с моим шампанским. Ну что делать? Хоть музыку послушаю. Двигаюсь поближе к оркестру. Он как раз из «Призрака оперы» заиграл. Зловещая тема, напряженная. Ну вы знаете. Вдруг из-за колонны выходит дядька в черном костюме и ко мне. Строго на меня смотрит и начинает что-то втолковывать не по-русски. Я смутилась, улыбаюсь жалко, головой трясу: «Я не понимаю, извините». Чувствую, нарушила какие-то правила, и сейчас меня отсюда выгонят. А дядька меня под локоток нежно, и рукой на дверь указует – проваливай, мол. Значит, не ошиблась. И Юры нет, спасти меня некому.

Но тут другой дядька, молодой и в белом, подходит и этому черному что-то быстро и зло говорит. Тот мой локоть отпустил, молча белому кивнул и за колонной сгинул. Этот мне улыбается и руку тянет. Я тоже начинаю автоматически в ответ улыбаться и ладошку лодочкой протягиваю. Здрасте, мол. Он за мои пальцы взялся, ладонь тыльной стороной вверх повернул и, чуть склонив свой костюмированный торс, поцеловал. Представляете, руку мне поцеловал! Да не просто поцеловал, словно приклеился. Так и застыл, согнувшись. Я чуть свой клатч из подмышки не выронила от неожиданности. Что сказать не знаю, растягиваю рот присохшей улыбкой. Наконец, отлип, выпрямился и на чистом русском говорит мне:

– Позвольте представиться. Петер Куолема, консультант.

И опять чуть поклонился, голова вниз, а глаза вверх, прямо мне в лицо упираются, прямо пожирают меня.

– А-а-амалия, – тяну от растерянности, – Ве-е-еттер.

Он улыбнулся широко:

– Ветер? Какая интересная фамилия.

И вдруг пропел:

– Вей, ветер, вей. Пой песню, пой. Вы похожи на песню.

Мне с ним рядом было некомфортно. Вот как объяснить? Он красивый. Не симпатичный, а именно красивый. Широкоформатная красота. Высокий, плечи… Сытая грация в движениях. Лицо очень правильное, загорелое. Голубые глаза, челка пшеничная. Ни одного изъяна. Будто все на заказ сделали, четко следуя идеалу. Улыбка открытая, ямочки на щеках. Но в то же время хищная. Вот если бы тигр лично вам улыбнулся, вы бы поняли. Тут на мое счастье из дверей неподалеку вынырнули Юра и его товарищ. Я пискнула: «Извините», – и к своим. Подальше от этого улыбчивого зверя.

Но все оставшееся время я чувствовала его, взгляд его чувствовала. Не вижу, но знаю, этот Петер где-то рядом. За колонной? За спинами? И опять сравнение с хищником – прячется в зарослях, посверкивает оттуда глазом. Затаился. Ждет. Не подставляй спину – бросится. Вроде бы чушь, а вертится в голове, не прогнать.

Последняя наша ночь… Ой, ну что говорить… Утром я в окошко прыг. Не в вечернем платье, само собой, в брюки и свитерок переоделась. А платье – вот оно в сумке, и клатч, и туфли. Да свиданья, Юрочка. Звони, пиши, я буду ждать и надеяться.

Только я из-за угла на улицу, машина тормозит прямо передо мной. Белый мерседес. А за рулем, кто бы вы думали? Натурально, Петер Куолема. Дверцу открывает:

– Доброе утро, Амалия. Садитесь, подвезу.

Я давай отнекиваться. Он смеется:

– Да вы никак боитесь меня? Я не кусаюсь.

Стыдно стало, что я в самом деле, как пионерка. Я и села. Он мне термос протягивает:

– Выпейте, это кофе с капелькой коньяка. Взбодрит вас.

Кофе упоительный – вкусный, сладкий – с ноткой алкоголя. Я налила себе полную термосную крышку. Выпила. И провалилась в черноту.

Петрик

Чернота была тугой и неотвязной, никак из нее не выпутаться, сковала меня по рукам и ногам, не шевельнуться. Потом она стала сереть, отмякать, разряжаться. Осталось только слабость во всем теле – не раскрыть глаз, не поднять головы. Я осознала, что лежу в чем-то теплом и уютном, скорее всего в постели. Значит, я дома. Разлепила глаза и сразу поняла, ничего подобного, это не мой дом, не моя комната. Слишком высокие окна, слишком красивые складчатые шторы, слишком большая, прямо театральная люстра над головой. Тогда где я? Потрясла головой, ничего не помню.

В комнате полумрак. Я вылезла из одеяльного гнезда. Надо же, на мне пижама, судя по блеску и гладкости, шелковая. Раздернула шторы, в окно шарахнуло солнцем. Середина дня на дворе, а я дрыхну. Хотелось бы еще знать, где. Под окнами клумба, кусты, дорожка, дальше деревья, в основном, сосны. Я за городом? Где-то под или за Зеленогорском? А с кем я сюда приехала? С Юрой, с кем же еще. Но что-то не клеилось. Погоди-ка, я рассталась с ним утром. Они сегодня уезжали в свой Звездный. А что было дальше? Машина у моих ног… Петер… Значит, я с ним приехала за город в какой-то пансионат и сразу легла спать. И проспала до обеда. Ничего себе. А зачем я с ним поехала? И почему сразу в постель завалилась? А может мы с ним это? Не может. Я бы хоть что-то запомнила. Но помнила я только Юру.

Тут я вдруг поняла, что очень хочу есть, будто три дня не ела, нет, все шесть, как Киса Воробьянинов. Жё нё манж па сис жюр. Надо одеться и поискать столовку. Должна же в пансионате быть столовка. Но я не успела. За дверью что-то железно зазвенело. Потом зацарапалось в дверь. Испугавшись – сейчас войдут, а я в пижаме – быстро юркнула под одеяло. Дверь открылась, заглянула какая-то женщина. Увидев мои вытаращенные глаза, кивнула и вкатила столик на колесиках, весь уставленный мисками, тарелками, блестящими крохотными кастрюльками. Запарковала его у кровати и молча ушла. Ни тебе здрасте, ни мне до свиданья.

Ладно. Пообедаем, потом проведем рекогносцировку. Я начала поднимать крышки. Пахло вкусно. В одной кастрюльке обнаружился белый протертый, как детское питание, суп. Попробовала, вроде отдает грибами. Интересно. В другом судке кусок рыбы и к нему какие-то перемешанные овощи, опознать я смогла только морковку, малюсенькую, не больше моего мизинца. На закуску блинчики и к ним густой джем малинового цвета из непонятной на вкус ягоды. Кувшин морса. И кофейник. Наелась я от пуза. А вот кофе пить не стала. Этот напиток наводил меня на грустные размышления.

Теперь надо разобраться с пансионатом. Во-первых, привести себя в порядок. За дверью, не той в которую въехала еда, а за соседней, обнаружился санузел с душем. Прекрасно. Теперь одеться. Я открыла высокий шкаф, двери у него были раздвижные, зеркальные. В его недрах на плечиках аккуратно развешаны мое бирюзовое платье, свитерок с брючками и еще какие-то женские тряпки, не мои, чужие. Хотя, кровать в номере одна, никакой соседки не водилось. Я вытащила свою сумку, она лежала на полочке рядом с моими туфлями, клатчем и босоножками, в которые я переобулась утром. Ну вот, порядок. Можно сваливать. Дойду до электрички, и в город.

Вышла на улицу, вдохнула свежесть лесных запахов, оглянулась на здание, оно трехэтажное, деревянное, в серый цвет выкрашенное, и потопала по дорожке прочь. Ну почему же никого не было? Садовник ковырял что-то на клумбе, тетки какие-то сидели на скамеечке вдалеке. И еще та, что мне столик привезла, вышла за мной. Я хотела спросить, как до станции дойти, но потом решила не светиться, мало ли, вдруг потребует, чтоб я заплатила за обед да за номер, а у меня денег – пятьдесят копеек, да еще билет на электричку покупать. Пусть думают, что прогуляться решила.

Дорожка вывела меня к берегу озера. Оно огромное, дальний берег едва виден, а передо мной причал, но ни лодок, ни катеров нет. Наверно, отдыхающие все разобрали. Вдоль берега по дюнам тропинка. Приведет же она меня куда-нибудь. Шла я что-то около часа, может и чуть больше. И что вы думаете? Никуда я не пришла. У этого же причала оказалась, только с другой стороны. Вон и дом из-за деревьев торчит.

Остров! Веселые дела! Вот почему никто меня не остановил, иди, деточка, куда хочешь, далеко не уйдешь. Почему-то я первым делом считать стала: по берегу я быстро шла, почти бежала, торопилась смыться. Скорость моя была пять-шесть километров в час, значит, окружность острова те же шесть километров. А диаметр – полтора-два километра. И что мне эти знания дают? Ничегошеньки. Надо возвращаться, хватать обитателей за подолы, требовать ответов. На какой вопрос? На главный! Что я тут делаю?


Но ответов я никаких не получила. Ни в тот день, ни на следующий. Нет, они вовсе не глухонемые, эти тетки, что шерохались по дому, кто с пылесосом, кто со стопками то ли простыней, то ли скатертей. Между собой они разговаривали тихонечко, слов не разобрать, но стоило мне подойти, замолкали и расходились в стороны. От моих вопросов отделывались улыбками и кивками. Чисто, китайские болванчики. Получила я прекрасный ужин, опять же на колесном блестящем катафалке, и пару книг, Чехова и Мериме. Побродила по дому, почти все комнаты были открыты, запертых я нашла три или четыре. Обстановочка – самый шик, на стенах пейзажи или натюрморты, мебель, ну видно, что не наша, не отечественная, у нас такой тогда не делали. Да и сейчас-то, пожалуй, не делают. Правда, ни радио, ни магнитофона какого-нибудь, ни телевизора я не нашла, так что пришлось возвращаться в свой номер и думать. Ну не Чехова же читать?!

Я пришла к выводу, что мое заточение на этом райском острове – дело рук этого самого улыбчивого хищника Петера Куолема. Больше некому. Его самого и его термос с кофе, с кофе ли (?) я помню последним. Запер меня тут и смылся. Ломать голову над вопросом «зачем» я не стала. Во многом знании много печали. Лучше попытаться отсюда свалить. Тетки и садовник как-то сюда попали. Причал есть. Вывод: будет и корабль. Дождусь.

Сбежала я на третий день. Да, сбежала. И поверьте, у меня получилось. Вот только…

Следующий день между завтраком, обедом и ужином я болталась по острову. Весь его облазала. Ничего особенного не нашла. Ни заборов, ни ворот, ни гаража. Зачем ограда, если вокруг вода? Возле дома – хозпостройки, солидные, сараями не назовешь. Дальше лес – тропинки, сосны, папоротник, черника. Я на ужин специально опоздала, до темноты на берегу просидела. Будут меня искать или нет? Никто не искал, не ходил за мной, только остыло все зря.

На третий день, отобедав ухой и куриными котлетками, я засела в черничнике неподалеку от причала. И корабль пришел. Да-да-да, океанский лайнер. Шучу. Пришлепал неказистый такой катерок, к нему садовник выехал на машинке смешной: кабинка маленькая, на одного, сзади кузов открытый. С катера дядька вылез в куртке и вязаной шапке. Лето, а он в шапке. Они с садовником переговорили, не по-русски. Прибалты что ли, думаю, горячие эстонские парни? В кузов ящиков наставили и к дому покатили. Вернее, садовник покатил, а этот, шкипер или капитан, сзади пешочком пошел.

Ну, думаю вот он, шанс. Они ж меня не видели, я в ложбинке затаилась. И я так на полусогнутых, к земле пригнувшись, к катерочку зарысила. Влезла, туда-сюда жалом поводила: негде спрятаться. Потом на корме брезент какой-то приподняла, под ним ящик, незапертый, внутри – парочка спасательных жилетов. Места немного, но, если жилеты выкинуть, я втиснусь. Жилеты я в ложбинку отнесла, затолкала в папоротники, вроде не торчат, не светятся своими апельсиновыми дольками. Знаете, влезть в ящик, да сверху брезентом закрыться, как было, не так уж просто, эквилибристика настоящая. Лежу, калачиком свернувшись, слушаю, как вода о борт: «Блямс-блямс». Время остановилось, только этот плеск, а больше ничего в мире нет.

Потом: «Др-р-рын», – движок завелся. Поехали! Никто меня не хватился. Никто не бегал по острову, заполошно крича: «Где она? Ищи ее! Хватай!» Может им вообще на меня наплевать?

Шлепали через озеро долго, у меня все тело одеревенело. Да и подзамерзла здорово, я же как была в свитерке летнем, рукавчики до локтя, брючки тоненькие и босоножки – два ремешка. Теперь поняла, чего дядька-то в шапке. Мне б такую сейчас и носки бы еще в придачу шерстяные. Чтоб прямо на босоножки. Наконец, мотор выключился, катер бортом мягко бухнулся во что-то – причалили. Слышу, опять кто-то с кем-то разговаривает, и опять не по-русски. Значит, я не под Ленинградом. В Эстонии или в Латвии. Пошуршали, поговорили, и тишина, видать ушли все. Можно вылезать. Крышку откинула, кое-как на онемевших ногах встала – опа!

На причале в шезлонге Петер раскинулся. Шляпа, гавайская рубашка, темные очки, прямо, как на курорте. Рядом второй шезлонг, пустой, между ними – столик пластиковый, на нем ведерко с бутылкой шампанского и пара бокалов. Меня, гад, поджидал. Знал, что я этим рейсом прибываю. Значит, тетки ему позвонили, а этот в шапке вязаной, меня ему прямо в руки. Наверно, всю дорогу смеялся надо мной, как я в ящике скукожилась. Я сперва хотела мимо рвануть к берегу. Да как? Ноги-то еле разгибаются. Да и за спиной у него вовсе не город. Пустота какая-то, равнина с редкими кущами. Что ж мне зайцем между кустами петлять?

Пока я это в голове прокручивала, Петер поднялся мне навстречу и руку подает:

– Добрый день, Амалия.

Будто я к нему в гости явилась.

Что было делать? Оперлась на его руку, вылезла через борт и в шезлонг уселась молча. Он шампанское откупорил, разлил, бокал мне протягивает:

– За встречу.

Вот, думаю, свинья какая, свинина поросячья.

– Вы, – говорю, – в этот раз ничего в бокал не добавили? А то в следующий раз я на Луне очнусь.

Смеется – удачная шутка.

Так бы прямо в это киношное лицо вцепиться когтями, и за нос бы укусить. А вместо этого шампанское попиваю, слушаю, что он мне наговаривает. А он прямо соловьем разливается. Полюбил, дескать, меня, сиюминутно и навсегда, вот как увидел у колонны в консульстве. Как узрел меня, роскошную рыжеволосую нимфу, испуганно-трепещущую – это цитата, вы не думайте, что сама сочиняю – так страсть в нем и взыграла. Ну и, короче, он меня опоил и вывез в родную ему Финляндию. Диптранспортом или диппочтой. В чемодане, огромном таком, скорее, в сундуке. Без досмотра. Вот тут я бы и присела, если б до этого свою корму к шезлонгу не принайтовала. Люди добрые, святители-просветители, вот я где! В чужой капстране и без паспорта. Караул! Тут если и сбежишь от ворога окаянного, куда подашься? В тюрьму упекут. Попалась птичка в сети. А он, знай, поет: нужно время, чтоб узнать друг друга, теперь оно у нас есть, и я не в коем случае не пленница, а его гостья, и он разбудит в моем сердце любовь, и будет у нас счастье до гроба. И ду-ду-ду…

Вот он мне красивые слова говорит, а я слушаю и думаю: он меня выкрал, вывез, насильно держит под замком, можно сказать, и сверху всей этой гадости красивые слова налепляет – «любовь», «счастье», «узнать и проникнуться». Все равно, что дерьмо в фольгу заворачивать – и блестит, и воняет.

Не буду вас утомлять долгими рассказами. Скажу лишь, он таки меня уболтал. Не быстро. Три месяца жили мы с ним в этом его доме, как старосветские помещики – встречались за завтраком: «Доброе утро, Амалия, милая. Налить тебе апельсиновый фреш? Чашечку кофе по-венски?», выезжали катером, а от берега машиной в город прогуляться, даже танцевали в баре. Заключение мое, как видите, было весьма условным. Танцевал он, кстати, идеально. Он все делал идеально. И это меня злило, на его фоне я казалась себе недотепистой селянкой. Ужинали на террасе, любуясь закатами, беседовали о музыке и книгах. Потом я запирала дверь в своей спальне на замок. А однажды решила не запирать. Юрочкин образ как-то поблек, и я уже сомневалась, была ли это любовь, или только страсть, яркая и одноразовая, как бенгальский огонь. А Петрик, позже я стала так его звать, всегда рядом, изысканно-вежлив, и чего уж скрывать, очень красив. Впрочем, об этом я вам уже говорила. Он всегда называл меня Амалией, никаких уменьшительных, хотя мама звала меня Маней, и мне нравилось. Но он отказался:

– У тебя такое чудное имя. «Амалия» представляется мне диковинным тропическим цветком, как орхидея необычного цвета, лазоревого или черного.

Я смеялась:

– Так лазоревого или черного?

Он отвечал:

– Когда как. Иногда и пунцового. Зависит от твоего настроения, времени, даже от погоды.

Он был очень поэтичен и нежен со мной. Но я всегда чувствовала, где-то в самой его глубине, в каком-то покрытом пылью, запертом подвале тикает бомба. От него всегда исходил запах опасности, запах хищника. Кем был консультант Петер Куолема? Шпионом? Тайным агентом? Наемным убийцей?

Три года я прожила с этой ласковой бомбой.

Он давно выправил мне финский паспорт. И катер отвозил меня на берег одну. Я могла бы сбежать. Но уже не хотела. Периодически Петрик пропадал где-то на одну-две недели: «Работа, милая, работа…» – возвращался голодным, жадным до моего тела – мы могли три дня не выходить из спальни. Тогда молчаливая Марта, та самая тетка, что кормила меня в первый мой день на острове, прикатывала к нашим дверям полный снеди хромированный катафалк.

Все закончилось в мой день рождения ласковым майским утром.

Мы приехали на Кипр. Вы бывали на Кипре? Это сказочный остров. В мае там еще не очень жарко, дуют ветры, но вода в море уже прогрелась. Она похожа на пересоленый подогретый бульон. У нас был шикарный номер в гостинице на набережной – под окнами пальмы, променад и море. В каком городе? В Ларнаке, естественно. Прилетели мы два дня назад, а сегодня поехали в монастырь, право, я уже не помню, какой. Православный, само собой. И само собой, мужской. Петрик сказал, что я обязательно должна обойти вокруг монастырских стен и загадать желание, оно непременно сбудется. Внутрь меня не пустят. Монахи не впускают к себе соблазн в юбке. А вечером нас ждал ужин в каком-то затейливом ресторане, он не объяснил, сказал будет сюрприз.

Но сюрприз догнал нас на горной дороге с утра.

***

Машина была без крыши, кабриолет, продувалась насквозь. А я небрежно заколола волосы, и они постоянно норовили вылезти из-под шпилек. Они парусили то в одну сторону, то в другую, я подхватывала их, ловила выпадающие шпильки, смеялась. Петрик пел. Ту самую песенку, с которой началось наше знакомство. Хотите напою?


Мать, отпусти сыновей,

Жизнь их зовет за собой.

Вей, ветер, вей,

Пой песню, пой.


С песней идти веселей,

Ветер у нас за спиной.

Вей, ветер, вей,

Пой песню, пой.


Сталь закаленных мечей

В сердце вселяет покой.

Вей, ветер, вей,

Пой песню, пой.


Да, голоса у меня уже не осталось. Как и воло̀с. Только память. Память. Она несносна, эта злая девчонка. Выскакивает, когда ее никто не просит, разбрасывает свои пестрые лоскутки. И ты перебираешь их один за другим – дни, лица, слова. И не всегда те, которые хочется. Память не спрашивает твоего мнения. Она сама решает, какой лоскуток выдернуть из своей сумы. Выдернуть, расправить, сунуть под нос – любуйся.

– Достань мне яблоко, – сказал Петрик.

Я наклонилась, сумка стояла у меня под ногами. И тут…

На самом деле, что и как произошло, я осознала позже. Сопоставила, выложила фрагменты ощущений, заполнила пробелы допусками, и пазл сложился. Тогда же… Звук мотора, не нашего, другой машины, совсем рядом, прямо у меня над ухом, сухая дробь: «Та-та-та-та», будто градины по жести подоконника, визг шин, удар, и я взлетела. Все это уложилось в короткий миг, я рассказываю дольше. Рухнула в воду, жесткую, обдирающую тело, сдирающую с него легкий сарафанчик, как обертку с эскимо. Вода зеленая, бурлящая. Судорожно дергаю руками, ногами – скорей наверх, к воздуху. Мимо меня вниз уходит кабриолет. Медленно. Он погружается чуть расплывчатой по краям черепахой. За рулем сидит Петрик. Он не шевелится. Вокруг его тела закручивается розовый дым. Мы разминулись. Теперь уже навсегда.

Выныриваю, глотаю воздух, наполняю легкие жизнью. Новой.

Бомба по имени Петрик все-таки взорвалась. Не знаю, кем были те люди, что обогнали нас на горном серпантине, чем провинился перед ними мой возлюбленный, месть это была или наказание, устранение отработанного или отбракованного материала. Они хладнокровно расстреляли нашу машину и мгновенно испарились. Я даже не видела их. Возможно, они меня тоже. Поэтому не остановились, не заглянули вниз, не увидели мою всплывшую голову.

Как видите, наш с Петриком роман начался на острове, и на острове закончился. С тех пор я недолюбливаю острова.

Аристарх

Что было дальше? Больница в крохотном городке Помос. Меня выловила береговая охрана. Вытащили на борт катера и сдали в больницу. Я притворилась, что ничего не помню. Они решили, туристка надралась, свалилась с яхты, треснулась башкой, вот вам и амнезия. Случай редкий, но не единичный. Расспрашивали. Но я лишь глазами хлопала.

– Имя?

– Не помню.

– Как очутилась в воде?

– Не знаю.

– Может, упала с яхты, с катера? Может, столкнули?

– Не помню. Не знаю. Может.

Неделю я изображала безмозглую идиотку. Но надо было как-то выныривать из этой ситуации. Мою соседку по палате собирались выписывать. К ней пришел муж, принес ей одежду, документы, деньги, чтоб утром она благополучно добралась до дома. Рыбак, он должен был выйти в море ни свет ни заря. Не до жены. Я обокрала ее. Забрала все и ушла среди ночи.

Теперь меня звали Леа Патрину.

Крохотный пансион в Лимасоле, дешевый. Содержал его какой-то турок или болгарин, старик, высохший как ветка старой оливы, облизанный временем до полного отсутствия индивидуальных черт – темное лицо, глаза неразборчивого цвета над острыми скулами, серая борода. Крохотная комнатка – деревянный топчан, стул, умывальник. На что еще может претендовать мойщица посуды в забегаловке для портовых грузчиков?

Он тоже жил в этом пансионе. Я сталкивалась с ним по вечерам, когда возвращалась с работы. Статный мужчина в светлом костюме, немолодой, явно за пятьдесят. Но спина прямая, никакой обрюзглости. Всегда свежевыбрит, и лицо, знаете, такое медальное, благородное. Выглядел аристократом, и я понять не могла, зачем он торчит в этом припортовом районе, где живут лишь работяги да шлюхи, почему сидит на колченогом стуле под тентом во дворе, о чем болтает с вечно курящим кальян хозяином нашего крысятника. Он разговаривал и с другими жильцами, а пару раз я видела его в той таверне, где мыла посуду. Однажды он дождался моего выхода и напросился в провожатые.

Представился мне, чуть поклонившись:

– Аристарх Владимирович Новожильский, ваш сосед и тайный поклонник. Можно просто Аристарх.

Он произносил свою фамилию на московский лад, невнятно акая: Новожильскай. Но в Москве не бывал никогда. Он был потомком русских эмигрантов, тех самых, что бежали после революции из Крыма, в Константинополь и дальше, дальше, горохом раскатываясь по Европе. Вы, конечно, читали Булгаковский «Бег»? Что-то подобное произошло и с его дедом. Или отцом? Я не очень помню эту историю. Честно говорю, чужое прошлое меня всегда мало интересовало. Новожильский был писателем. Почему русским? Писателем он был французским. Ничего удивительного, родился и вырос во Франции, язык этой страны был для него родным, так же, как и унаследованный от предков русский.

Именно писательством и объяснялся его интерес к местным. Он собирал чужие истории, складывал их в копилочку, чтобы потом вытащить, встряхнуть и вставить в очередной роман. Ко мне он испытывал иной интерес, более земной.

В тот же вечер я, собрав свое немногочисленное барахлишко, переселилась в его комнату.

Мне нравилось с ним. Любовником Аристарх был прекрасным. Главным для него было доставить удовольствие женщине. И здесь он был весьма изобретателен. Но даже не это… У него был очень сексуальный зад. Хотелось схватиться за него, притянуть красивое ухоженное тело к себе, вдавить в себя. Простите, если мои откровения вас шокируют. В моем возрасте только и остается, что эпатировать юношей.

Он звал меня девочкой.

И порывался втиснуть в свои писания.

–Ты будешь эдаким эфемерным образом, воспоминанием главного героя, случайно встреченной гречанкой. Несколько фраз, звонкий девичий смех, медный локон за ухом, протянутая на ладони раковина. Это станет его навязчивой идеей. Ну что-то в этом духе.

Я поднимала бровь:

– Где ты видел рыжих гречанок? Тогда уж шотландка или ирландка.

– Нет, – он наматывал на палец мои кудри, подносил прядь к глазам, смотрел сквозь нее на свет, – не люблю Шотландию. Сырая серая страна. Холодно. Мне нужно солнце. Прогретая томная Греция. Белое на голубом. А рыжие рождаются повсюду. Ты же родилась. Надо только понять, как тебя будут звать. Аргиро? Нет, жестковато. София? Избито. Сфено? Да, пожалуй. Тебя будут звать Сфено.

– Что это за имя? Не слышала такого.

– Ну что ты, девочка. Наверняка, слышала. Просто не помнишь. Сфено – старшая из сестер Горгон, дочь морских божеств, бессмертная красавица.

– Горгона – красавица? – я хохотала. – Медуза Горгона со змеями вместо волос? Если ее сестрица хоть отчасти была похожа… Бр-р-р…

– Дурочка, – говорил Аристарх нежно, – сестры Горгоны были красавицами, недаром к ним относился эпитет «лебединошееи». Перешли дорогу Афине, вот та и поквиталась с бедняжками, превратив в монстров. В общем, именно образ огневолосой красотки Сфено будет бередить душу моего героя.

Надо ли говорить, что я уехала с Аристархом? Он позвал, я согласилась.

– Поедешь со мной, девочка?

– Поеду.

– Ты не спрашиваешь, куда?

Я не стала объяснять ему, что хочу уехать не куда, а откуда. Уехать, наконец, с этого до тошноты красивого острова, ставшего могилой моего Петрика и едва не ставшего моей собственной могилой. Не видеть сверкающего моря, безмятежно раскинувшихся гор, шепчущихся олив и буйно цветущих азалий. Мне было все равно, куда ехать. И вы абсолютно правы, я использовала Аристарха. Впрочем, он тоже использовал меня. Не только мое молодое, влекущее его тело. Мой мозг тоже. Уже там, на Кипре, я стала превращаться в его секретаршу – собирала листы рукописи, которые он постоянно раскидывал, подкалывала в папочку короткие фрагменты, написанные на чем попало, даже на ресторанных салфетках и квитанциях. Пришла в голову фразочка, и записал, чтоб потом не гоняться за ней, не выуживать из памяти. Позднее превращение завершилось – я вела его переписку с издателями, отвечала на звонки, перепечатывала с диктофона куски романа, составляла рабочий график: встречи с читателями, выступления на радио и прочее, и прочее, и все такое прочее. Но это малоинтересно.

Ах да, я же не сказала, где мы жили. Маленький французский городок на берегу зеленой реки. Вы знаете, что вода во многих французских реках отдает зеленью, а почва почти бесцветная, светло-серая? Представьте себе. Как он назывался? Какое это теперь имеет значение? Вы ведь все равно не проверите. Он назывался Бомон. Нет, это не «высший свет», пишется совсем по-другому. Французы любят ставить лишние буквы. Вот в них все и дело. Звучит одинаково, а пишется по-разному. И смысл разный. Этот Бомон означал «красивая горка», а если переводить на русский литературно – «красная горка». Пришлось, как ни крути, выучить французский. Хотя после школьного английского, финского и греческого это было не столь уж трудно.

Городок был чудесный. Двухэтажные каменные дома, поставленные впритык на узких улочках, замощенных тем же желтоватым камнем. Возле реки – настоящий замок. Там даже кто-то жил, хотя башни были подразрушены. Старинный мост, тяжелый, опиравшийся на каменные арки, стоявшие по колено в зеленоватой воде. Внизу небольшая плотинка, образующая заводь. В ней колышутся полупрозрачные перевернутые прибрежные кусты. Встанешь посредине моста, перевесишься через широкую выщербленную ограду и смотришь на свое отражение, сквозь которое проплывают маленькими темными призраками рыбешки.

Спешить по утрам к булочнику с плетеной из соломки кошелкой, покупать выпеченный ночью багет и пару круасанов к завтраку. Выходить на рынок, сновать между каменных колонн, поддерживавших черепичную крышу, выбирать мясо и овощи, щупать кочешки капусты, пробовать мед, вдыхать перевитый пестрый дух специй, выложенных в открытых холщовых мешках. В этом было столько простой телесной радости. Ходить в пиццерию по воскресеньям. Это была единственная на весь городок забегаловка. И по выходным приходилось заказывать столик по телефону прямо с утра. Еще можно было выпить кофе в маленькой кондитерской на площади между рынком и церковью. Больше никаких развлечений здесь не было. Но мне нравилось.

Я как-то вся пропиталась Аристархом. Понимаете, все вокруг – это был он. Рынок, полный оглушающих запахов, старая чопорная церковь, крохотные кофейные чашечки на клетчатой скатерти, река и ветер. Весь городок был Аристархом. Не нахожу слов, чтобы объяснить. Куда бы не обращался мой взор, везде находилась вещь, идея, мысль, связанные с ним. Иду мимо почты – надо отправить эссе о постмодернизме в «Меркюр дё Франс». Покупаю баклажаны – приготовить рулетики с сыром. Для кого – понятно. Здороваюсь с хозяином кондитерской – не забыть через пару дней купить молотый кофе, Аристарх без него не пишет. Иду через мост – в последнем эпизоде Аристархова романа герой стоит под дождем на мосту Ватерлоо, совсем другое время и место, но ассоциативно вспыхивает в мозгу. Возможно, так проявлялась моя любовь. А может, не любовь, а добровольное подчинение, растворение себя в нем, как более значимой, более важной для вселенной персоне. Теперь уже не определить.

Честно говоря, я полагала, что до конца моих дней останусь там, останусь Леа Патрину, секретаршей и сожительницей писателя.

Да, вы правы, не получилось. А причина банальная. Аристарх пил. Все писатели пьют. По крайней мере, так твердит молва. Обедать без бутылки вина мы не садились. Это же Франция, здесь так принято. Потом рюмочка ликера или коньяк. Это называется «дижестив». А если выбирались туда, где водились театры, рестораны или его приятели, там Аристарх отрывался, как мог. С битьем посуды, плясками и пьяными откровениями. Порой такая кутерьма продолжалась несколько дней. «Я – писатель, эта работа высасывает меня, мне нужно встряхнуться», – говорил он. Я не спорила.

Она, работа высасывала его все чаще. Раз в год, в восемь месяцев, в шесть, в три…

Он заканчивал свой роман, тот самый, куда вставил срисованную с меня Сфено. Ну как заканчивал… Только на моей памяти он писал его пять лет. Пять! Представляете?! Если бы он писал только этот бесконечный роман, давно бы разорился. Рассказы, эссе, полемические статьи о современной литературе – Аристарх был востребован, журналы охотно платили за любое его слово. Пьесы ставились в театрах, звучали по радио. Он достиг того уровня, когда не писатель работает на успех, а успех работает на писателя. Но Великий Роман был на первом месте.

О! Это был эпохальный труд. В том смысле, что он впихнул в него целую эпоху, с двадцатых годов, когда на свет явился его главный герой и до шестидесятых, когда того добивала депрессия и страсть к саморазрушению. И как выйти из этого виража, бедолага не знал. Не знал и Аристарх.

– Надо ехать, – твердил он, – ехать… Поедем в Грецию, девочка? Белые стены, напитанные солнцем грозди винограда, свисающие с перекладин над самой головой, кислое вино в оплетенных бутылях. И Сфено, раздобревшая, крепкая, переполненная жизненными соками, как виноградная гроздь. Только она способна вытащить его из мрака. Поедем. Мне надо прочувствовать эту атмосферу. И я закончу книгу.

Мы поехали.

Деревенька на берегу Эгейского моря, километров пятьдесят до ближайшего города. Все, как он хотел, белые домики, виноград, грудастые женщины в пестрых широких юбках и расшитых бархатных кофтах, высохшие старухи в черном. Аристарх снял крохотную, будто игрушечную, виллу в паре километров от деревни. Искал творческого уединения.

Нашел.

***

Поезд. Этот поезд, это купе я запомнила навсегда. Хуже, я так и не вышла из него. Иногда мне кажется, что до сих пор.

Как только ушел проводник, дверь купе закрылась, Аристарх вытащил из багажа литровую бутыль, заткнутую пробкой, спеленутой грязной дерюжкой. Пробка была выдернута, и по крохотному пространству, ограниченному двумя вишневыми диванами, окном и дверью, поплыл кислый дух ципуро, греческого самогона, жесткого, как наждак, крепкого, как пересохший грецкий орех. Аристарх погасил свет, улегся и начал пить.

Я сидела, подобрав под одеяло ноги, и смотрела. Смотреть – было моим протестом. Нет, не верно. Смотреть – было убийством. Вы поймете.

Уже войдя в купе, он был глубоко пьян. Пьян уже неделю или около того. Шесть или семь дней он пил. Ничего не ел. Зачем? Разве в самогоне мало калорий? Пил самопальную дрянь, что покупал в деревне. Как он туда добирался, не знаю. Он даже разуться не мог, падал со скамейки, вышибая головой дверь, разбивая лицо о порог. Ему не было больно. Вряд ли он что-то чувствовал. Ворочался перевернутым навозным жуком, едва шевеля лапками. Я тащила его на второй этаж в спальню. Он падал на кровать, я уходила вниз. Не могла оставаться рядом. Спала на кухне, там была длинная узкая скамья. Сверху доносились звуки: валился с кровати, топал в туалет, блевал, рыгал, пердел. Ложился, доставал пузырь из-под подушки, прихлебывал, мычал, опять шел блевать. Шесть дней. Или семь. Целую вечность.

Надо было уезжать. На станцию я заявилась намного раньше, чем нужно. Надеялась, что он не доберется. Но он добрался. Опухшая исцарапанная рожа, болотная муть взгляда, омерзительный запах многодневного перегара, плоская фляга в нагрудном кармане. Рука ныряла за ней каждые пятнадцать минут.

Думаете, я могла не смотреть? Конечно, могла. Отвернуться к стене, положить подушку на ухо, уснуть. Выйти в коридор вагона, в тамбур, стоять до утра. Могла. Но я не хотела. Помните неправильные глаголы? Смотреть, терпеть, видеть, ненавидеть. Я учила глаголы. Запоминала на всю жизнь. Убивала свою любовь, превращала «любить» в «ненавидеть».

Купе было заполнено серым, падающим из окна, сумраком. Кислым, пропитанным сивухой, тоской, отвращением. Аристарх лежал совершенно голый на своей коечке. Натянуть на себя одеяло он не смог, просто не нашел, не определил его под собой, заворачивался в узенькое жаккардовое покрывалко. Завернуться не получалось, тело выпадало. Бутылка ласковой девкой пригрелась под боком. Вытаскивал, шумно глотал, прятал. Рыгал. Вырубался. Мычал что-то, ворочался, пытался укрыться последним углом покрывала: то задница, то сморщенный член высовывались, блекло отсвечивая в скудном заоконном свете. Иногда открыв глаза, замечал меня, сидящую напротив. «Чётнеспшь, спи», – шипел нечленораздельно. Тут же забывал о моем присутствии. Ну как же, его звала другая, вожделенная. Она снова появлялась на свет, давно уже полупустая.

Все на свете кончается. Кончился и самогон. Но Аристарх не мог этого запомнить. Снова и снова он вытаскивал свою подружку, выдергивал пробку, сосал ее горлышко. Но она больше не отвечала взаимностью. Была пуста, как иссохшая грудь старухи. Он прятал ее, ворочался, дергал себя за увядший фалос, дрочил, невнятно мыча. Снова вытаскивал пустую бутылку, сосал, дрочил…

Мне надо было выйти из поезда, сойти на первой попавшейся станции. Почему я этого не сделала? На что надеялась? Зачем копила в себе яд ненависти?

Когда мы вернулись домой, Аристарх выхаживался четыре дня. Руки тряслись, нутро горело, башка раскалывалась. Потом все прошло. Он вернулся к привычной жизни, продолжил свой роман.

Он вернулся. Я – нет. Я осталась в том поезде. Меня разрывало на части. Когда я смотрела на Аристарха, меня корчило от омерзения. Буквально до рвоты. Я не разговаривала с ним, старалась не встречаться в доме. Перебралась из нашей спальни в маленькую комнатушку под крышей, сидела там или уходила в город. Лишь бы не видеть его. И в то же время я страстно хотела его. Грудь, плечи, бедра… Я хотела его. Мучительно жаждала секса с ним. И не могла видеть.

Он пытался поговорить. Обещал, что это последний раз, что больше никогда. Что не будет пить даже пива. Что я права, презирая его. Корчился. Я не слушала – глохла, превращалась в камень, сбегала прочь. Мне казалось, если он протянет руку, дотронется до меня, я лопну, как перезревший, наполненный гнилью плод. Не презрение, нет. Омерзение.

Может быть, надо было ему сказать? Я не сказала. Ушла.

Фан-Фан

Да, именно так его и звали, Фан-Фан. Ну причем здесь тюльпан?! Это уменьшительное от Франсуа. Всего-то. Франсуа Симон. Мы поженились, хотя он был несколько моложе меня. Я подумала, что неплохо сменить свою, вернее, чужую греческую фамилию на французскую. Как оказалось, столь же чужую.

Но давайте по порядку. Бросив Аристарха, я перебралась в Париж. Хотелось жизни, круговорота событий, мельтешения лиц. Как мне надоела провинция! Все знают всё о своих соседях, даже то, чего и не бывало. Постоянное чувство, что через твой забор заглядывает чей-то любопытный глаз. А Париж – это совсем другое. Простор. Размах. Пестрые клумбы Люксембургского сада. Шик Османских бульваров. Суета Латинского квартала. Ночная Пляс Пигаль. Повсюду жизнь бурлит, плещет через край.

Поначалу снимала комнату в мансарде недалеко от площади Тертр. Это Монмартр, на мой взгляд, самый французский район Парижа, но, если спуститься с холма, окажешься в пестром странном мире, где скручены и сжаты Африка, Индия, Китай, перемешаны славянами и латиноамериканцами. Комната моя была близнецом той, что я снимала в припортовом клоповнике Лимасола. Обе были под самой крышей, выше только небо. Разница лишь в этажах, та была на втором, в эту нужно было подниматься по узкой крутой лестнице на седьмой. И небо разное. Там плотное, ярко голубое, лишь изредка укрывавшееся тучной периной, здесь жиденькое, разбавленное дождями, отражавшее серый камень города.

Работу я нашла быстро – на киностудии «Гомон» – ничего особенного, простая секретарская должность по перекладыванию бумажек и телефонным звонкам. Через пару лет, когда я уже прочно стояла на ногах, сменила свою поднебесную мансарду на более приземленную квартирку, но все там же, неподалеку от Сакре Кёр. Прижилась, менять район не хотелось. Через некоторое время работа мне окончательно прискучила. Что было делать? Если не работать, дорога одна – в содержанки. Или жены, что в принципе одно и то же. Я выбрала иной путь. Пошла учиться. Раз уж я попала в мир кино, надо выбирать какую-то киношную профессию. Ну что вы? Почему сразу в актрисы? Туда я тоже попала, правда, не буду врать, совершенно случайно, и ненадолго. Монтажёр! Вот кем я стала.

Знаете, в чем специфика такой работы? Ты знаешь всех актеров съемочной группы, они тебя не замечают. Проработаешь на фильме полгода, встретишь кого-нибудь в коридоре, скажешь: «Привет!» – в ответ удивленная мина: «Кто тут?» Но это очень интересная работа. Именно на монтаже закладывается основная идея, акценты, то что делает простую смену кадров шедевром. Если режиссёр – мать фильма, то монтажёр – его повивальная бабка.

Безусловно, я не достигла высот профессии, работала одним из рядовых мастеров, но насколько это было интересно! Кого я только не встречала на съемочных площадках. Даже великого Феллини! Не верите?! А напрасно. Он делал свой фильм про корабль на киностудии «Гомон». Кстати, я снималась в этом фильме. Нет, в титрах вы меня не найдете. И лица моего в кадрах. Я была дублершей. Там снималась одна английская актриса. У нее было совсем мало времени, поэтому отсняли все ее главные планы, а на остальное – съемка из-за спины, проходы, все, где не видно лица – искали дублершу. Нашли, но она заболела. Время уходит, дублерши нет. Феллини бесится, а тут я, несусь через площадку по своим монтажным делам.

Федерико орет, задыхаясь, он ведь старый уже был:

– Это кто? Ловите ее! Хватайте!

Я аж присела. А он:

– Где вы ее прятали? Быстро переодевайте и волоките сюда!

Знаете, на что он повелся? Походка. У нас с Барбарой, ну с той актрисой, оказалась одинаковая походка. Один и тот же рисунок движений. Так я попала в дублерши. Там, где в кадре голые ноги, это мои, все-таки я была в два раза моложе Барбары.

Ну вот, теперь про Фан-Фана.

Как в кадр попала, пусть даже частями и со спины, так надо мной будто фонарь подвесили, всем видна стала. Раньше по сто раз в день туда-сюда по площадке моталась – пустое место, нет меня, чашки кофе никто не предложит. А теперь, пожалуйста, гримеры за мной бегают: «Леа, присядьте, парик бы поправить». Костюмеры: «В этой сцене другое платье было, мы прошляпили, Леа, милочка, переоденьтесь». Оператор: «Леа, я свет на ваши ноги выставил справа, туда повернитесь». И хором: «Леа, мы в бар пропустить по стаканчику. Вы с нами?» Пожалуй, только сам мэтр мое имя запомнить не мог, ну да ему простительно. Великим все простительно.

Франсуа играл одного из беженцев, что на корабль подняли. Совсем маленькая роль. Он очень честолюбивый был, считал, что его дома не ценят, все в Голливуд рвался, даже английский выучил. Знаете, как смешно французы по-английски говорят? Звук «Х» сглатывают, у них же нет в языке, и твердый «Л», хоть застрелись, произнести не могут: вместо пипл – пипо̀ль, вместо Битлз – Бито̀льз. Язык – это важно. Когда мы, скажем так, познакомились, Фан-Фан спросил:

– Ты из Бретани, да?

Это из-за моего французского. Нельзя сказать, что у меня был русский акцент, но выговаривала я более жестко, чем парижане. Я не стала возражать, пусть будет Бретань. Прекрасное место. Старые фермы, дома с крышами от самой земли, зеленые поля. Нет, я там не была. Работала на финальном монтаже Ришаровской «Собаки в боулинге» а ее снимали, как раз в Бретани, так что насмотрелась. Не знаете такого фильма? Может быть, он не шел в России или был переименован. Причем там собака? Это такое французское выражение, что-то вроде слона в посудной лавке или волоса в супе – неожиданное, неприятное, неправильное, то, что не приветствуется. Да бог с ними, с Бретанью и собакой.

Я уже упоминала, что он был несколько младше? Года на четыре. А еще была в нем какая-то мальчишеская непосредственность, восторг перед миром. Рядом с Франсуа хотелось бегать по лужам, качаться на качелях и вплетать в волосы цветные ленты. Я чувствовала себя двенадцатилетней девчонкой. И он был очень красив. Темные кудри, карие глаза, ослепительная улыбка, смугловатая кожа – капелька южного солнца в крови. Он смотрел на меня чуть снизу. Ну почему маленького роста? Фигурально выражаясь, снизу. С восхищением.

Я тогда подстригла свои патлы покороче, он гладил мою гривку, говорил: «Ты моя львица, да? Ты умеешь рычать? А кусаться? Укуси меня, да?» У него через слово звучало «да», фраза словно подпрыгивала в конце. Не вполне вопрос, скорее метка. Вот раскатывается рулон ткани, продавец деревянным метром отмеряет, сколько нужно, и чирк мелом. Вот и «да» Франсуа были такими меловыми черточками, отмерявшими, отделявшими куски разговора.

Наш роман закрутился прямо на съемочной площадке, у всех на глазах. Косо смотрели? Да что вы!? Это раньше на меня косо смотрели. Одинокая девица без приятеля, любовника или патрона, ну вы понимаете, о ком я, это неприлично. Она или фригидна, как мороженая треска, или лесбиянка. А в те годы это не особо приветствовалось. Так что Франсуа, можно сказать, спас мою репутацию.

Киностудия, как и весь Париж, была деревней, где всё обо всех известно каждому, и сплетни фонтанируют непрерывно. И не просто деревней, а какой-то африканско-дикарской, сексуально-разнузданной. Любовный треугольник? Это мелко. Вокруг разворачивалась многомерная любовная геометрия. Мой шеф спал с женой главного бухгалтера, тот в свою очередь имел двух текущих любовниц, одну для тела, вторую для души. Это его собственные слова. Режиссёры спали с актрисами, те параллельно со своими агентами. Жены агентов с учениками актерских курсов, не имевшими пока допуска в высокие постели Гомона.

Фан-Фан жил возле канала Сен-Мартен. Канал узенький, когда по нему идет прогулочный пароходик, он едва не трется боками о каменные берега, кажется, можно с набережной прыгнуть прямо на палубу. Там есть шлюзы. А сверху круглые мостики – зеваки смотрят, как пароходик, запертый между сомкнутых ворот, поднимается или опускается вместе с водой. С берега закидывают удочки или просто сидят под деревьями, кто на скамеечках, кто на газоне. Я частенько оставалась у Франсуа ночевать и по утру разгуливала перед окнами в его рубашке на голое тело.

Рубашка любовника, любимого мужчины достойна оды. Это фетиш. Каждая девушка, пусть даже не всегда осознанно, мечтает о том, чтобы утром, выйдя из душа, надеть такую рубашку, широкую в плечах, прикрывающую зад, правда едва-едва, лучше не наклоняться. Разве самый модный халатик или махровое полотенце могут с ней сравниться? Это символ покорения мужчины. Ты носишь его рубашку, потому что он твой. Поверьте, если девушка, что осталась ночевать у вас впервые, с утра оказалась в вашей рубашке, вам уже от нее так запросто не отвязаться. Она пустила корни в вашей постели, в вашем доме. Не давайте рубашку случайной подружке, только той, которую действительно хотите видеть по утрам рядом и не однажды.

Фан-Фан повез меня к своим родителям.

– В качестве кого? – спрашиваю. – Как ты им меня представишь? Подружкой? Коллегой?

– Я представлю тебя невестой, да? Хочешь быть моей невестой, Леа?

– На эти выходные?

– На некоторое время. Пока не станешь моей женой, да?

Малыш сделал мне предложение. И кольцо прилагалось. Все честь по чести. Так что по дому Пьера и Катрин Симон я разгуливала с большим аметистом на пальце, как магистр мальтийского ордена. Из всех камней Франсуа признавал только аметист, считал его своим талисманом, приносящим удачу. Он был помешан на удаче. Ни талант, ни работа, ни происхождение не имели значения. Только удача. Случай, выносящий тебя наверх. Самое главное – приманить удачу, как белку в парке, сунуть ей орешков, чтобы прыгнула в руки. Одним из орешков был аметист. Были и другие: брелок в виде ключика, четырехлистный клевер оттиснутый на кожаном боку бумажника. Определенные сочетания цифр. Если с утра мимо проезжала машина с номером «25», «23» или, боже упаси, «26», всё, удачи сегодня не будет. Я смеялась, говорила: «Закрой глаза, я поведу тебя за руку. Если не увидишь, не считается».

В Аркашоне, а родители Франсуа жили в этом городе, мы почти нигде не были, забежали на пляж, чтобы отметиться, да еще Пьер повел нас в гости к своей матери. Замечательная старушка. Она курила папироски, вставленные в длиннющий костяной мундштук. Представляете? Черное бархатное платье с камеей, крохотные лаковые туфельки, седые кудряшки, руки в кружевных белоснежных митенках, и вот так на отлете дымящаяся папироска. Я бы даже сказала: «Пахитоска», – более соответствует образу. Старушка… Да… Пожалуй, тогда она была моложе, чем я сейчас. Ну да неважно. На ее долю тоже выпало не мало, завидовать нечему.

Все основное время мы с Фан-Фаном провели в казино. Огромный дворец, абсолютно сказочный – островерхие башни, стройные каменные лестницы, ведущие к портику входа. А уж внутри! Но нам было не до красот. Рулетка, вот что сжигало мозги моему жениху. Он, как многие, пытался найти систему в выпадающих числах. Ставил на любимую восьмерку, на «11» и «15». Нет, он не проигрался до креста, можно сказать, с чем пришел, с тем и ушел. Но он совершенно забыл обо всем, забыл обо мне. Если бы я тихо ушла, исчезла, он не хватился бы. Может и не вспомнил бы вовсе о моем существовании. Хорошо, что мы приезжали лишь на три дня.

Каштаны над каналом Сен-Мартен пожелтели, листья посыпались золотыми звездами на зеленый шелк воды. Я смотрела на них из высокого окна, и мне вдруг вспомнился Юра – бархатная зелень «Лягушатника», летчики, «Девушки, садитесь с нами», страсть в казенной гостиничной спальне, «Амалия, рыбка моя». Было ли все это наяву? Или голову мою заполняет туман ложных воспоминаний? Не было никакой Амалии. И на самом деле я Леа Патрину. Всегда была ею. Всегда жила в Париже. Франсуа подошел сзади, обнял меня за плечи:

– Грустишь, да?

Я мотнула головой:

– Просто осень.

– А меня в Голливуд зовут.

Я отстранилась:

– Правда? Вот так запросто зовут?

– Ну не запросто. Посватал меня один знакомый. Вот на пробы пригласили. Роль второго плана.

Роль второго плана – это не мелочь, тут можно и Оскара получить. Не только за главные дают. Я кинулась целоваться:

– Фан-Фан, поздравляю! Когда едешь?

– Мы едем, да? Ты же со мной, Леа? Бросай свою монтажку, увольняйся и поехали. А по дороге в Лас-Вегас заскочим, да?

– А в Вегас-то зачем? Играть?

– Жениться, дурочка, – он приставил указательный палец к моему носу, – там сразу всех желающих женят. Ты же не передумала, да?

Да, я не передумала. Вот только увольняться я не стала, взяла отпуск за свой счет на две недели.

Если вы не бывали в Лас-Вегасе, то нигде в другом месте такого увидеть не могли. Отель «Сахара» – нечто величественное в мавританском стиле с башнями, бассейнами, кучей разнообразных ресторанов, с казино, безусловно. Выходить из отеля на улицу нет никакого смысла, внутри есть всё и даже больше. Мы с Фан-Фаном и не выходили. Но сначала, сразу из аэропорта, мы метнулись в местный суд за разрешением на брак. Это заняло четверть часа.

«Сахара» потрясла нас обоих. Сказочный город из «Тысячи и одной ночи». Восточная роскошь. Нарочитая, утрированная, несколько мультяшная. Один наш номер чего стоил. Огромный, как падишахский тронный зал. Лабиринт из мавританских арок, напоминающих замочные скважины, решетчатые ширмы из темного дерева, ковры повсюду, даже в туалете, золоченая резьба стен. Наверно, это было какое-то новомодное тогда пластиковое покрытие, но выглядело вполне дворцово. В самом центре – три пальмы. Живые. Не слишком высокие, около двух метров, до потолка им еще расти и расти. Нет, не в горшках и не в кадках. Они росли прямо из пола, вокруг были уложены кованные решеточки. А между пальмами стояла джакузи. И подсветка. Забираешься в теплую бурлящую воду, она меняет цвет, то голубая, то зеленая, то розовая, и блики танцуют на потолке, на разлапистых кронах пальм, шевелящихся на искусственном ветерке от кондиционера. Оазис.

Пока мы обходили бары, игровые зоны, холлы, кабаре, искусственные сады и пляжики, бродили из башни в башню, с этажа на этаж, на Вегас спустилась ночь. Она была где-то там, снаружи, за высокими окнами. Внутри «Сахары» по-прежнему длился день: сверкали электрические солнца, гремела музыка, девочки из ревю, вертели задами и задирали ноги, звякали игровые автоматы, крупье выкрикивали: «Делайте ваши ставки!», толпы народа перекатывались из зала в зал подобно волнам прибоя. Только под утро, сыто отвалившись от рулетки, Франсуа вспомнил, зачем мы здесь.

– Леа, ты обо всем забыла, да? Сколько можно играть? Пошли скорее!

– Куда?

– Искать часовню. Ты, кстати, кто? Католичка? Протестантка?

– А ты? – сами понимаете, мне было совершенно без разницы, но я решила не афишировать свое советское безбожное воспитание.

– Католик, конечно.

– Здорово, я тоже католичка.

Часовня, это только название. Настоящий свадебный комплекс, работающий по принципу конвейера, круглосуточно, без выходных. Можно жениться, даже не выходя из автомобиля. Платье, кольца, букет. Все шло наборами, подешевле, подороже, на выбор. Инструктаж: где встать, что говорить, кольцо жениха у меня на большом пальце, кольцо невесты у Фан-Фана на мизинце. Рассветное небо над головами. Вопросы, клятва, обмен кольцами, фотография на полароид, конверт с двадцатью долларами регистратору, свидетельство о браке нам.

Брачная ночь в номере на двадцать четвертом этаже. Ну как брачная… Рухнули в постель и уснули обнявшись.

Когда мы очнулись… Знаете, это очень верное слово: «Очнулись». Мы лежали, смотрели друг на друга, касались пальцами, и одна мысль бродила в двух наших головах: «Зачем? Зачем мы сделали это? Связали себя звеньями свадебных колец. Разве это было нужно?» Как двух лыжников сталкивает лыжня, так нас с Франсуа столкнула жизнь, столкнула страсть. Но так же, как лыжникам, нам нужно разойтись, наши пути ведут в противоположные стороны. Он рвется в Голливуд, а я… А я точно нет.

После завтрака или обеда – время в Лас-Вегасе относительно: во сколько бы ты ни проснулся, хоть среди ночи, считай это утро – мы подали жалобу в местный окружной суд. Дескать, брак был заключен в состоянии алкогольного опьянения, просим считать его недействительным. Никто наше решение не оспаривал, пообещали аннулировать это безобразие и выслать решение по почте. Прожив еще сутки в «Сахаре» в привычном состоянии любовников, мы мирно расстались. Франсуа махнул в вожделенный Голливуд, а я вернулась в Париж.

Правда, в этот свой последний день в Лас-Вегасе я встретила Клауса.

Клаус

Франсуа с оловянными глазами кружил у рулетки, высчитывал шансы, а я бродила по «Сахаре», собирая последние впечатления. Наконец, уселась в каком-то тысяча первом по счету ресторане. Официант поставил передо мной бокал белого мартини. На крохотной сцене перед оркестром плавно поводила гибкими обнаженными руками певица. Платье ее струилось черненым серебром, сверкало. Голос парил, поднимался чайкой над волной скрипок.


И с рассветом, я знаю, станет памятью ночь,


И начнется новый день.


Вэббер, ария старой кошки, да вы слышали, эту мелодию знают все.

Я плыла вслед за летящим голосом, растворялась в музыке, соглашалась: да, всё, уходя, остается в памяти, в бездонном ее хранилище, остается навсегда. Над ухом прозвучало:

– Могу я присесть.

Я вздрогнула. Как-то замитусилась от неожиданности, начала двигать свой недопитый бокал туда-сюда. Этот голос выдернул меня из глубины воспоминаний, и я забилась на поверхности, судорожно заглатывая реальность. Почему-то на ум пришла картинка из давнего детства. Я сижу на корточках среди пыльных лопухов в дальнем углу двора за сараями. Обычно сюда никто не заглядывает. Этого-то мне и надо. Выкапываю маленькую ямку в земле и кладу туда разглаженную конфетную фольгу, а сверху бусины: красную деревянную, голубенькую пластиковую, а третья и не бусина вовсе, так, стекляшка, выпавшая из закрепа сломанной бабушкиной брошки. Накрываю большим осколком молочной бутылки и зарываю, старательно утрамбовываю землю ладошкой. И тут же прокапываю маленькое отверстие точно посредине стекла. Любуюсь, завороженно. Там, в круглом иллюминаторе теперь не фольга и бусинки. Нет. Там, как в волшебном фонаре, проносятся разные видения – то красный Марс, летящий сквозь серебристый космос, то волшебное яблочко на тарелочке, то… И тут над ухом картавый детский говорок: «Ага, секретик зарыла!» Я вздрагиваю, закрываю руками окошечко в иной мир. Будто я пират, застигнутый английскими солдатами над сундуком вожделенных сокровищ.

– Я вас не побеспокоил? – вновь раздается рядом.

На этот раз слегка вкрадчиво.

Поднимаю глаза – возле столика стоит мужчина с коньячным бокалом в тонких пальцах с наманикюренными ногтями. Высокий, сухопарый, на вид около пятидесяти, белокурые волосы волной зачесаны со лба назад, джинсы, дорогие, явно сшитые на заказ туфли и белая рубашка-поло с крохотным крокодильчиком на груди слева. Пожимаю плечами: «Хотели присесть, садитесь. Мне не жалко».

Опускает обтянутый денимом зад на плетеный стул, молча тянет свой коньяк. Певица на сцене допела и ушла, ее сменил смуглый коротышка в костюме, правда, рубашки под пиджаком, застегнутым на единственную пуговицу, я не заметила, но галстук на голой шее болтался. Еще на нем была низко надвинутая шляпа, белая, гангстерская. Застучали барабанчики, подключался рояль, и дядечка хрипловато запел: «Тока тако, тока тако…» – аргентинское танго, соленое, как пот рыбака, сочное, как ананас, горячее, как грудь тоскующей красотки. На мою руку опускается сухая мужская ладонь:

– Идемте танцевать.

В пространстве перед столиками вытанцовывала одна пара, явно профессионалы для привлечения посетителей. Но и мой партнер кружил меня не хуже. Шептал мне, щекоча дыханием шею: «Наклон… обход… от меня и обратно…» В его руках я была невесомым перышком – подбрось, взлечу к потолку и, кружась, медленно опущусь прямо ему на ладонь.

Мимо нас прошла девушка с цветами. Не останавливаясь, мой партнер вытащил из кармана пару долларов и бросил в корзину цветочницы. Она протянула ему розу, королевскую, бордовую. Куда ему деть цветок, руки-то мной заняты? Он зажал стебель зубами.

Дотанцевали. Протянул мне розу, и когда я взяла ее, поднес мою руку к губам, челка упала ему на глаза, серые, светлые, как расплавленное серебро.

– Клаус Зибер.

– Амалия Веттер.

Почему я назвала это имя, а не давно ставшее привычным «Леа»? Может, потому что знакомство с неким Клаусом лишь проходной момент, завтра меня уже не будет в Вегасе. А может, я соскучилась по нему, по имени, которое было частью меня, было мной. Клаус посидел за моим столиком еще полчаса, угостил меня вторым бокалом мартини, рассказал, что приехал в Штаты вести какую-то научную школу, вот с друзьями прилетел в Лас-Вегас на выходные, задал пару ничего не значащих вопросов и откланялся, сунув мне визитную карточку. «Клаус Зибер. Профессор. Технический университет Дармштадта». Где-то в Германии. Когда уходила из ресторана, беленькая картонка с буквами осталась на столе. Зачем она мне?

Разве могла я предположить, что встречу Клауса снова. Всего через три года. Или через четыре? Память, хоть и безразмерный склад, но там постоянно все теряется, засовывается не пойми куда, хватишься – нету, а выскочит, когда не нужно.

У меня была весенняя привычка – пятничным вечером, чтобы отрешиться от бесконечных рабочих вопросов и назавтра в выходной проснуться с пустой головой, пойти пешочком в сторону сквера Мари-Трентиньян. В апреле в Париже цветет сакура. И не только японцам свойственно любование этой мимолетной красотой.


Минула весенняя ночь.


Белый рассвет обернулся


Морем вишен в цвету.


Узенькие дорожки, фонари, скамейки, ничего особенного, типичный городской сквер. Но когда его накрывали облака розовых лепестков, маленький садик превращался в зачарованный лес. И самое главное, туристы туда не забредали шумными стайками. Так что для вишневой медитации под выходной сквер Мари-Трентиньян самое оно. А по дороге еще заскочить в кафе «Ленотр» на улице Сент-Антуан, там подавали бесподобный мильфёй и крепчайший эспрессо, божественное сочетание.

Устроилась за столиком на террасе. Только откусила первый раз от пирожного, на стол легла роза. Я подумала, это уличный продавец. Знаете, ходят африканцы, предлагают сувениры или цветы, молча выкладывают перед вами, если вы не платите, забирают. Торговля почти без слов. Глянула из-за пирожного, как из-за бруствера – нет, белый, и лицо… Я его видела. Но где? Когда? У меня в глазах, как у Скруджа МакДака замелькали образы знакомых мужчин: не тот, не тот… Улыбается. Видя, что я не могу вспомнить, взял розу и зажал зубами. Ну конечно! Танго в отеле. Мой последний день в Лас-Вегасе. Как же его звали? Ганс? Эрих? Немецкое имя.

– Клаус Зибель. Узнали меня, Амалия?

Амалия. Я назвалась тогда Амалией. Он запомнил, надо же.

Сказать, что я была удивлена, это не сказать ничего. Я была ошарашена. Вероятность столкнуться в Париже после случайной встречи в Вегасе и так близка к нулю, но чтоб еще и с розой?! Это невероятно!

Клаус рассмеялся:

– Я узнал вас еще два квартала назад. И шел за вами. На пути был цветочный павильон. Вы прошли мимо и нырнули в кафе. А я вернулся и купил розу. Чтобы вы вспомнили меня. И никакой мистики. Я физик, а физика мистики не терпит, – и, положив розу обратно на столик, добавил, – ротэ розэн бидойтэн либэ. Красные розы означают любовь.

Воздушной периной сакуры над сквером Мари-Трентиньян мы любовались вдвоем.

– Вы парижанка, Амалия?

– Нет, я не парижанка и даже не Амалия, – «призналась» я.

– Вот как? А почему же вы назвались Амалией? Это имя грело мне душу.

Надо было что-то придумать. Нечто жизнеподобное, правдообразное. Но не зря же я столько лет болтаюсь в «прихожей» кино.

– Видите ли, Клаус, тогда… – я помолчала, закусив губу, будто задумалась, стоит ли рассказывать постороннему мужчине очень личное, пережитое, может быть, еще не вполне, еще волнующее мою трепетную душу, – в Вегасе мне хотелось забыть… Забыться. Выпасть из самой себя, – я подняла на него совершенно несчастные глаза, страдание просверкнуло в них серебристой рыбьей спинкой, скопилось слезой. – Я рассталась с человеком, которого очень любила. Я любила, а он, как оказалось, нет. А тут вы. И меньше всего я собиралась, извините, случайному человеку показывать, ту размазню, в которую превратилась. Амалия – моя подруга, женщина самоуверенная, жесткая, про таких говорят: «Лопатой не убьешь». Такая, какой бы я хотела быть, но мне не дано. Вот я и назвалась ее именем.

– И как же вас зовут на самом деле?

– Леа.

Мы пешком дошли до моей квартирки на рю дю Мон-Сени. Внутрь я его не пустила. Незачем. Дала номер телефона, чмокнула в щечки, махнула розочкой и адьё. В свою норку я никого не допускала. Что моё, то моё. После расставания с Фан-Фаном я, конечно, в непорочные весталки не записалась, но ограничивалась интрижками, не доводя до длительных связей. Это ведь не любовь, порой даже не влюбленность. Если говорить о чувствах, то самым правильным будет, пожалуй, удовольствие. Удовольствие от секса, от возможности выйти куда-нибудь вдвоем, поболтать, обменяться мелкими подарками по поводу и без. Легко сходились, расставались без скандалов и слез, подбирали новых партнеров. И, скажем так, встречаться я предпочитала в квартирах любовников, а если такой возможности не было, кое-кто был женат, на помощь приходили отели с почасовой оплатой.

Почему предпочитала встречаться не дома? Что тут непонятного? Меньше всего я беспокоилась о серебряных ложечках. Но! Утренний, чуть кисловатый душок, оставшийся от вчерашних удовольствий. Несвежие простыни – лишняя стирка. Мужчина, надевающий вчерашние трусы и носки, тоже несвежий, как загнувшийся между косточкой оливки и окурком кусок сыра. Необходимость изображать заботу: бежать вниз за круассанами, варить кофе. «Передать джем, дорогой?» – «Спасибо, дорогая». Улыбки, как засохшая булка, того и гляди, крошками просыплются. Пусть это все достанется моему партнеру, пусть я буду в гостях, пусть передо мной изображается показная забота. Нет, проблема вчерашних носков не ко мне. Каждая уважающая себя женщина носит в сумочке зубную щетку, пачку презервативов, чистые трусики и чулки. По крайней мере, во Франции.

Когда прощались у дверей моего дома, Клаус пригласил меня на фуршет. Научный симпозиум, на который он явился в Париж, традиционно заканчивается коллективной пьянкой.

– Приходите, Леа. Уверен, вы никогда не бывали на попойках ученых. Это вас позабавит. А на следующее утро я уезжаю.

Зачем я вам рассказываю такие мелочи? Эти мелочи позже превратились в такие крупности, что своротили мою жизнь. Так валун сваливается в речку, перегораживает ее, заставляет изменить течение. Если бы я не пошла на тот фуршет, моя жизнь текла бы другим руслом. Наверно. Ничего нельзя знать. Ни заранее, ни потом задним числом. Я получила компактный букет, да, опять те самые ротэ розэн, и двух коллег Клауса в придачу: Майкла и Павла. Первый был из Штатов, второй из Союза. Так вчетвером мы прошли сквозь официальный фуршет и продолжили позже в ближайшей пивной. Было весело, пили пиво, представьте себе, во Франции совсем необязательно пить вино, шутили. Душой нашей маленькой компании был Майкл. Он травил анекдоты, скабрезные, но смешные. Потом на такси метнулись на Пигаль в ночной клуб – пили, танцевали. Надо сказать, русский танцевал, как медведь, оттоптал мне все ноги. Вообще он, в отличие от Майкла, был бука букой, в основном отмалчивался, кроме «да» и «нет» из него ничего было не вытянуть. Ну что вы, никакой ностальгии по родине рядом с ним я не чувствовала. Никакими березками или замерзающими в степи ямщиками меня в Союз было не заманить.

Всю ночь мы болтались по клубам, когда вышли на улицу, солнце вылезало из-за крыш, брезгливо косясь на замусоренную Пляс Пигаль. За ночь площадь превращалась в помойку, по щиколотку покрываясь обертками, сигаретными пачками, бутылками, бумажными обрывками, одноразовыми стаканчиками, разношенными презервативами, неопознаваемым рваньем. Но ничего. В девять утра выйдут дворники, и через час Пигаль избавится от следов ночного порока, вновь станет девственно чистой до следующей ночи.

Зашли в гостиницу, где остановился Клаус, он подхватил чемоданчик, заранее собранный – немецкая педантичность и предусмотрительность – и всей компанией в аэропорт. Выпили по последней в баре и расстались: Клаус улетел, я, поймав такси, поехала отсыпаться, куда делись Майкл и Павлик, бог весть.

Клаус звонил мне каждый день, и раз от разу наш разговор становился все более близким, интимным, все более откровенным. Он неуклонно шел к сакральному слову: «люблю». От «вы» к «ты», от «думаю», «помню», «нравишься» к «хочу» и «люблю». И ещё ротэ розэн, те самые, которые бидойтэн либэ. По субботам в двенадцать часов в дверь звонил посыльный из цветочной лавки, передавал мне букет пунцовых роз. Если я не ночевала дома, а такое случалось, то забирала свой букет у консьержки. И та, старая дева, сухая и плоская, как лист из гербария, каждый раз вздыхала, кисло улыбаясь: «Почему ей? Почему не мне?»

По началу влюбленность Клауса казалась мне смешной. Сами подумайте, мы встречались лишь трижды, ни разу не сблизились. Разве танец, даже такой сексуальный, как танго, можно считать близостью? Мы даже не целовались! Но слушая его голос в телефонной трубке, представляя его лицо, руки, что ловко ведут меня, неумелую, в сложном танце, я как-то оттаивала, поддавалась. И когда через пару месяцев он сказал: «Я приеду в Париж на выходные. Приеду только к тебе. Можно?» – ответила: «Можно».

Мне уже слегка за тридцать, последняя молодость, меня уже давно пора полюбить. И если это Клаус, что ж, пусть. Пусть будет Клаус. Мимо любви я пройти не могла.

Клаус приехал. Два дня – одна ночь. Все это время мы не выходили на улицу, не вылезали из постели. Все мои принципы пошли псу под хвост. Не пускать любовника в свою норку? Но это же Клаус! Совсем другое дело. Номер в отеле на пару часов? С Клаусом – ни за что! Никаких влюбленностей? Только секс? Куда там! Я уже нуждалась в нем. Клаус был мне необходим. И расставаться с ним, отрывать его от себя в конце этих безумных выходных было больно. Настолько, что я не поехала провожать его. Возвращаться из холодного равнодушного Руасси одной казалось немыслимым, лучше проститься здесь на моей территории, в тепле.

Клаус, Клаус… Вы знаете, я до сих пор не знаю, не понимаю, кем он был. Честен он был со мной, или это была игра? И если игра, то чья? Был ли он статистом в этом сценарии или соавтором? И никогда мне уже этого не узнать. Знаете, в кино есть такое понятие – поворотный пункт. Ну, объяснять, наверно, не нужно. Каждый из мужчин, про которых я вам рассказываю, был поворотным пунктом в моей жизни. Клаус Зибер стал финальным.

Уже через три месяца он предложил мне руку и сердце. Именно в такой старомодной формулировке, подкрепленной привычными ротэ розен, прозвучало его предложение. Я согласилась сразу. Повторю, мимо любви я пройти не могла. Переехала к нему в Дармштадт. Зарабатывал он более чем прилично, работать мне было ни к чему. Жизнь покатилась гладенькая, приятная. По-немецки скучный город – размеренность и порядок: тихие улицы, застроенные простыми домами, широкие площади, герцогский дворец, окруженный деревьями, будто сказочный замок вырвали вместе с приросшим к нему куском леса и поставили посреди современного города, стайки студентов, велосипеды, ресторанчики с обязательными картофельным салатом, луковым пирогом и яблочным вином. Дом Клауса возле парка Розенхёэ, и тут без роз не обошлось. Чистенький, образцовый.

Порядок в нем поддерживала фрау Марта, кругленькая, сдобная, пахнущая лавандовым мылом и корицей, аппетитная, как плюшка, экономка Зиберов. Наследственная. Клаусу она досталась вместе с домом от отца. Фрау Марта гордилась своей принадлежностью к наследию Зиберов. Пришла в Дом, она произносила, почтительно, с большой буквы, двадцатилетней деревенской простушкой – косы баранками уложены на затылке, старенькое пальтишко на плечах, в картонном чемодане единственная клетчатая юбка, блузка с кружевным воротничком да пара застиранных нижних рубашек. Почему-то особое удовольствие ей доставляло рассказывать, как пятилетний Клаус – шорты с лямками, белые гольфы, рубашечка пузырем на спине – читал ей свои детские книжки «Неряха Петер» и «Король-лягушка». Она прямо млела, повторяя в сотый раз: «Мальчику так нравилось про глупую девчонку, что жгла спички! Глаза сверкают, как две монетки, и низким глухим голосом пугает меня:


Сгорела бедная она,

Зола осталася одна.

Да башмачки еще стоят,

Печально на золу глядят».


Меня фрау Марта звала деточкой, считала ребенком и ничего по дому делать не позволяла. Не положено. Таков порядок. Иначе на что здесь она?

Да не в Марте дело. Давайте уж к кульминации. Несколько театрально звучит, согласна. Но это и был театр. Или, как говорили в моем детстве, кино и немцы.

Вернулась с прогулки, захожу в гостиную, а там Майкл. Тот самый, с которым болтались по клубам на Пляс Пигаль. Я его сразу узнала, такое лицо трудно забыть: глаза круглые, чуть навыкат, как у аквариумных рыб и усы, знатные такие, полковничьи, рыжеватой скобой обводящие пухлые капризные губы. Сидит Майкл в кресле нога на ногу, перед ним на манерном столике серебряный подносик с чайным прибором. Марта его впустила? А сама где? Я мимо кухни проходила, это ее, можно сказать, святая святых, но там пусто, хранительницы очага нет.

Я воззрилась на гостя удивленно, а он, даже зад не оторвав от кресла, по-хозяйски так рукой на чайничек указует:

– Присаживайтесь. Вам с сахаром? Или сливок добавить по-английски?

– А фрау Марта где?

– Отлучилась в лавку. Сказала, ветчина закончилась. Вам не кажется, что Марта – самое подходящее имя для прислуги?

Вот уж чудо – наш нежный Цербер оставил в доме постороннего человека и ускакал по своим делам. Или Майкл не чужой в этом доме?

Я заняла второе кресло. Они стояли не напротив друг друга, а несколько боком, и, разговаривая, приходилось поворачивать голову к собеседнику. Искоса глядя в полковничьи усы, говорю:

– Майкл, вы неудачно зашли. Клаус в отъезде, вернется только через неделю.

Он, растянув свои подвижные губы в подобие улыбки:

– А я не к своему другу Клаусу нынче. Я нынче к вам, – и уставился выкаченными гляделками мне в лицо.

– А-а-а… – не знаю, что еще добавить, поэтому прячусь за глотком подостывшего чая.

– У вас такой забавный акцент в английском.

А мы, как и тогда, в Париже, говорим по-английски.

– Вы ведь француженка, да?

– Я родом из Бретани, – говорю, – бретонка.

Улыбка его становится приторной, сиропной. Хочется взять салфетку и оттереть лицо от этого липкого взгляда.

– Ну, если вы бретонка, Амалия, то я испанская летчица.

Я поперхнулась, закашлялась, слезы брызгами, в животе еж завозился. Чего я так испугалась? Пока кашляла, кой-как с мыслями собралась, улыбаюсь вымученно:

– Амалия? Клаус рассказал вам про мою шутку?

Этот холодный пучеглаз чашечку отставил, бледные пальцы шалашиком перед грудью сложил:

– Ну какие шутки, девочка моя?! – фамильярничает. – Амалия Веттер, подружка Петера Куолема. Кстати, мои соболезнования, ты ведь испытывала к нему теплые чувства.

Я попала в сети. Только пока не могла понять, куда, на какой бережок тянет меня этот похожий на рыбу рыбак. Что-то подсказывало мне, что лучше не дергаться, не запутываться крепче и безнадежней – не реагировать, не возражать, помолчать. Не дождавшись от меня ответа, Майкл продолжил:

– Ты же помнишь Павлика, Амалия, – он нажимал на имя, вдавливал его мне в мозг, – Павла Веденеева, вы так мило танцевали в том клубе, как его… – пощелкал пальцами, делая вид, что вспоминает.

Думал, я подскажу? Но я молчала.

– Завтра Павел прилетает в Дармштадте. И я хочу, – «хочу» прозвучало щелчком бича, неоспоримым приказом, – чтобы вы возобновили знакомство. И поближе. Как можно ближе. Ты меня понимаешь, Амалия?

Лицо его стало жестким, губы подобрались в плотную складку. Не полковник – фельдфебель, распекающий нерадивого новобранца. Молчу, неотрывно глядя в чашку. В темном омуте чая плавает искривленное отражение моего испуганного глаза.

Повторяет, пропихивая каждое слово в мою голову:

– Ты меня понимаешь? У тебя неполная неделя. Веденеев приедет на шесть дней. Конференция по структуре атомного ядра. Впрочем, тебе это не важно. Ты соблазнишь этого увальня, заставишь его остаться в ФРГ. Он не должен улететь со своими. Хотя бы просто опоздать на самолет. Дальше не твоя забота. Поняла? Ну, я жду ответа.

– Я расскажу мужу, – пискнула я.

Это был единственный аргумент, попытка прикрыться зонтиком от налетевшего урагана. Майкл рассмеялся. Весело, как хорошей шутке. Это было самым страшным. Он наклонился ко мне, похлопал по плечу.

– Я думаю, мой друг Клаус не будет возражать.

Павлик

Разве он мог сопротивляться? Я была тогда очень красива. Не девичья свежесть, милая, но быстро исчезающая, как роса под утренним солнцем. Зрелая красота, уверенной в себе женщины. Умение подать себя с самой выгодной стороны. Жизнь в Париже многому меня научила. Даже небрежно повязанный платочек, подчеркивающий высокую шею, даже терпкая нота духов, едва уловимая за ушком, могут быть наступательным оружием. Никаких вываленных из декольте грудей, никаких обтягивающих задницу микроюбок – это арсенал проституток и дурно воспитанных студенток. Платье под горло, но без рукавов, прямое, ровно на два пальца выше колена, полное отсутствие лифчика, туфли-лодочки и чулки. Вы не представляете, как заводят мужчин чулки. Стоит только ладони оказаться на этой волшебной границе: скользкий холод нейлона – гладкое тепло кожи, и всё, перед тобой не завоеватель, а раб, готовый служить своей госпоже. У вас были женщины в чулках? Впрочем, что я спрашиваю, ваши девочки носят колготки или джинсы. Или эти забавные спортивные шаровары в стиле «Трудовые резервы». Очень сексуально.

Я отправилась на охоту с папочкой бумаг, которую дал мне Майкл. Дескать, Клаус просил передать какие-то материалы для доклада или еще что-то, ах, я, право, не знаю. Обворожительная улыбка. Папочка протянута, вот он берется за нее, случайно, ну конечно, случайно, не сомневайтесь, задев мою руку. Удар током. Настоящий. Я натерла пластиковую обложку, и она выстрелила зарядом статического электричества в нужный момент.

– Ай! – отдергиваю ладонь, папка падает, бумаги рассыпаются, падает сумочка, падает плащ, что был перекинут через руку. – Боже, какая я неловкая… Простите… Я сейчас… – на корточках собираю разлетевшиеся листы.

Подол платья ползет вверх, обнажая бедро, край чулка, пристегнутую к нему черную резинку.

– Что вы… Это я виноват… Не надо… Я сам… – он тоже опускается, ползает рядом, запихивает в раскрывшуюся сумочку выпавшие женские игрушки: помаду, тени.

Я пересекаю его курс, мое ухо с рыжим завитком прямо перед его лицом. «Коко Шанель», одна маленькая капля, неощутимая на расстоянии, сейчас прыгает ему в нос, оттуда в мозг, плавит изнутри.

– Вот, вот, возьмите, – сую ему в руки перепутанные бумаги, ладони наши сталкиваются, замирают, вцепившись.

В листы? Друг в друга? Глаза застыли, связанные единой нитью. Сколько мы сидим на корточках в коридоре Университета. Полминуты? Полвечности? Мимо проходят ноги, шаркают, цокают каблучками, мы не слышим. Мы выпали из реальности.

– Извините, – я прерываю контакт.

Облизываю губы:

– Здесь есть буфет? Очень пить хочется.

– Буфет? – он словно не понимает смысла этого слова, глаза отрываются от моего лица, взгляд скользит вправо, влево, как в незнакомом месте, – да, на втором этаже. Я покажу вам. Пойдемте.

Он что-то уже решил. Надо продавить, чтобы не передумал.

– Разве вам не нужно читать доклад? Или еще что-то? Не знаю, слушать, участвовать в обсуждении?

Качает головой:

– Доклад у меня завтра, я…

Перебиваю, улыбаясь:

– Тогда идемте.

Мы пьем жиденький кофе. Вокруг мельтешат студенты, преподаватели. Мы сидим за столиком и молчим. Не знаю, о чем думает мой объект. Я думаю о Клаусе. Вот он вернется. И что? Как мы встретимся? О чем будем говорить? Это будет игра: я знаю, что ты знаешь, что я знаю? Может, не надо ждать его приезда? Не специально ли он уехал именно на неделю, прикрывшись очередным симпозиумом? Может, сбежать от него и от Майкла. Нет, от Майкла не сбежишь. Сделай, что должна. Ну хорошо, я сделаю. Я уже делаю. А потом уеду, не буду ждать Клауса, не буду встречать, не буду улыбаться, ожидая фразы: «Как все прошло?»

Бесконечная череда вопросов настолько поглотила меня, что я перестала слышать окружающий шум и пропустила слова Павла, а он уже некоторое время что-то говорил.

– Извините, что вы сказали?

Он отодвинул пустую чашку:

– Пойдемте погуляем.

– Да, конечно, – я ухватилась за эту идею, – пойдемте. Я покажу вам город. Хотя, что я могу показать? Пешеходные улицы с магазинами. Вам это вряд ли интересно. Герцогский дворец и водонапорную башню с картинной галереей? Это вам, наверняка, показывали. Вы же не первый раз сюда приехали? Разве что парк. Возле нашего дома большой парк. Хотите, пойдем туда?

Он покачал головой:

– Давайте, я покажу вам свой Дармштадт.

– Свой?

– Да. Вам понравится.

Мы отправились на холм Матильды в колонию художников. Клаус возил меня сюда. Но что мне стоило сделать вид, что этого не было?! Пробежав мимо музея, сувенирного магазинчика и Свадебной башни, мы остановились перед православной церковью, небольшой, но затейливой и нарядной, как пряничный домик.

Павел снял кепку и перекрестился на золото куполов.

– Вы верующий?

Он пожал плечами. Вообще это было одно из постоянных его движений, перед тем, как ответить, коротко приподнять свои широкие плечи.

– Все люди верят. Одни верят, что бог есть, другие, что его нет, – и глядя в мои посерьезневшие глаза, улыбнулся, – это фразочка из одной нашей комедии.

Когда Павел улыбался, его круглое и обычно несколько хмурое лицо на мгновение светлело. Будто солнечный луч выпал из тучи, мир вспыхнул радостно и снова потух, снова утонул в сумраке.

– Давайте зайдем, Леа. Это русский православный храм. Пожалуй, только за границей я могу свободно зайти в церковь. Парадокс. Смешно, да?

Смешно ему вовсе не было.

Не поверите, но я впервые в жизни попала на православную службу. Она уже заканчивалась. Народу было немного. Павел купил свечи, зажег и поставил возле большого распятья. Объяснил, что ставит за упокой, за умерших. Свечей было пять. Я не стала спрашивать, за кого. Он принимал меня за француженку, поэтому подробно, как человеку, абсолютно не в теме, рассказывал о церкви, о службе. Тихо шептал, шекоча дыханием мое ухо – не хотел мешать молящимся. А я и, правда, была полным профаном, как-то ни разу в жизни не заинтересовалась ни церковью, ни религией, ни верой. Прошла мимо.

В тот день мы даже не перешли на «ты». Хотя, говорили мы с ним, как в первое парижское знакомство по-английски, поэтому «вы» или «ты» были в наших разговорах, точно не определишь. Разве что по тону. По тону, это было все-таки «вы». Он проводил меня до дома, до нашего с Клаусом дома, и мы расстались. Не совсем так. Мы говорили, о чем, не важно, да и не вспомню уже, и за разговорами прошли мимо калитки. Развернулись и снова прошли мимо. Наверное, час мы кружили вокруг дома, пока, наконец, расстались окончательно.

– Можно я приду завтра послушать ваш доклад?

– Вы же ничего не поймете.

– Ничего. Можно?

– Приходите, я буду рад.

Сухое прощание, да? Это так кажется. Все самое важное скрыто позади этих пустых слов:

– Я не хочу расставаться. А ты?

– Но ведь придется.

– Тебе все равно?

– Нет. Я тоже не хочу расставаться с тобой.

Вот так это нужно переводить.

Едва я вошла в дом, требовательно зазвонил телефон. Майкл начал орать из динамика, даже не потратившись на «здрасьте»:

– Какого черта ты привела его сюда, я же дал тебе ключ! Ты должна была отвести его на квартиру и…

Я не дослушала, что еще должна:

– Если вы, Майкл, лучше меня знаете, как совращать русских физиков, делайте это сами, ключ я вам верну.

Он захлебнулся на том конце провода, захрюкал. Это был смех.

– Надеюсь, ты знаешь, что делаешь, Амалия. Но помни, часики тикают. Времени стало меньше.

Отключился.

Я действительно знала, что делаю. Сегодня этот мрачный неуклюжий большой человек стал мне понятен. Внутри, в самой его серединке был спрятан ребенок, брошенный или потерянный мальчик, одинокий. Который даже к своему богу должен добираться самолетом, пересекая границу. Холод – вот основное чувство, с которым жил Павел Веденеев. Его мир был ледяным, жестким, лишенным человеческого тепла. Что я должна была сделать, чтобы стать для него своей? Чтобы его потянуло ко мне не только через похоть или влюбленность. Стать для него мягкой любящей мамочкой? Обнять и согреть? Утопить в перине собственного сердца или, если угодно, тела? Глупости! Ничего подобного. Я должна сама превратиться в ледышку – в андерсоновскую девочку со спичками. Это он должен отогреть меня. Мы всегда привязываемся к тем, кого спасаем. А вот протянутую руку, полную конфет, сулящую тепло и счастье, можем и оттолкнуть.

У меня все получилось. Майкл брызгал слюной в телефон, мол, я транжирю время – осталось четыре дня, осталось три дня… Осталось две ночи и один день между ними, когда я привела Павлика в ту самую квартиру. Маленькая, дешевая, на окраине города. К тому моменту я уже успела рассказать ему всю мою «жизнь». Жизнь, сплетенную из сюжетов разных французских фильмов, которых он видеть не мог. Скучное детство и печальная юность в бретонской деревне. Бесконечный холод зимой, даже содержимое ведра, в которое писали по ночам, чтоб не выбегать на двор, к утру замерзало. Бесконечные поля, осенние дожди, слякоть. Зеленые квадраты травы, капусты, артишоков снятся мне до сих пор. Мне кажется, когда я умру, где бы это не случилось, душа моя вернется туда, улетит, будто притянутая веревкой. Она будет стоять за приоткрытой калиткой нашего старого дома – долго и пристально смотреть на мокрые поля. Не для того, чтобы запомнить. Для того, чтобы забыть.

Загрузка...