Ты говоришь, что ещё не совсем созрел. Чего же ты дожидаешься? Пока не сгниёшь?
В ноябре 1953 года мне посчастливилось найти работу. В такое время экспедиции, вернувшись на базы, сокращают рабочих. До следующего летнего сезона далеко. Только тогда появится нужда в помощниках, которые часто вербуются из студентов-геологов.
Куда ни придёшь, после недолгой беседы вежливо выпроваживают. Назначают свидание весной, когда геологи, как перелётные птицы, собираются в стаи перед дальней дорогой.
Мой хороший знакомый старшекурсник Юра Алешко (мы играли в одной баскетбольной команде) посоветовал мне обратиться в одну из партий ГИНа (Геологического института АН СССР), где, по его сведениям, требуется рабсила.
В ГИН я пришёл рано утром и приткнулся в углу вестибюля. Оттаивал с мороза и наблюдал геологов. Двери открывались, вкатывались клубы морозного пара и, словно кристаллизуясь, появлялись люди, мало похожие на суровых землепроходцев и отважных покорителей недр. Портфели и шапки, пиджаки и модные ботинки, ровные проборы и какие-то по-домашнему розовые плеши, гладко выбритые лица, пиджаки… Много женщин: старых и молодых, нарядных и неказистых на вид.
Это – геологи? Чем отличаются они от канцеляристов, заводских рабочих, инженеров? Где волевые челюсти, суровые брови, стальные плечи, твёрдая поступь, оленьи унты и куртки на волчьем меху?
Работник требовался в Забайкальской партии. Там меня стали стращать предстоящими трудностями: придётся отправиться в Читу вместе с грузом отряда зимой самым жутким транспортом – в автомашине на железнодорожной платформе. Я был согласен на всё. Осведомились, есть ли у меня допуск к секретным документам.
Допуск у меня был, причём по первой высшей форме ОВ (особой важности), потому что наши группы геофизиков нацеливали на поиски и разведку радиоактивного сырья. В первом отделе МГРИ (Московского геологоразведочного института), из которого меня отчислили, мне, как это ни странно, выдали такой допуск.
У меня оказалось два начальника: молодой – Анатолий Александрович, повзрослее – Сергей Иванович.
До отъезда мне поручили выписать в таблицу кое-какие сведения о забайкальских месторождениях молибдена, вольфрама и олова.
Странные названия – Борзя, Ципикан, Баргузин, Шерлова гора – уводили меня прочь из этой тусклой и пыльной комнаты, заставленной шкафами, ящиками и книгами, – в таёжные буреломы, на берега затерянных рек, опечатанные следами медведей и оленей…
В Забайкалье обилие гранитов и связанных с ними полезных ископаемых. Мне пришлось поближе познакомиться с этими горными породами.
Граниты рождены магмой. Магма поднимается из глубин. Она раскалена и подвижна. Вырываясь из подземелья, она ищет слабые слои и трещины, разрывает их, переплавляет породы, выпускает в разломы перегретые газы и пар, вспучивая земную поверхность.
Дерево пускает корни сверху вниз, магма тянется вверх, сквозь земную кору, к свету. Но пробиться ей не всегда удаётся. И тогда она, исчерпав свою силу и жар, постепенно остывает. И наконец, каменеет.
Из глубин Земли я вновь возвращался в полутёмную комнату, ощущая особенный сухой и чуть пряный запах каменной пыли от образцов, лежащих в бумажных пакетах на столе и в шкафах, в ящиках и на полу.
Анатолий Александрович объяснил мне, что с гранитами не всё так просто. Возможно, они произошли из переплавленных в недрах земной коры осадочных пород. А мне казалось, что их давно уже изучили досконально. Прошло много лет, пока я понял: чем человек меньше знает, тем меньше сомневается.
Пришла пора готовиться к отъезду.
– Ну, брат, для того геологу и трудности, чтоб их превозмогать, – весело сказал Анатолий Александрович, подводя меня к высокому лобастому автомобилю ГАЗ-63, кузов которого был оборудован фанерой на манер кибитки кочевников.
Меня представили степенному шофёру Николаю Николаевичу, с которым суждено мне было коротать в кибитке неблизкий путь до Читы.
Стоял январь. Ноги мои в тесных ботинках озябли. Я постукивал ими, приплясывая и не чувствуя пальцев. Мне казалось, что вместо ступней у меня копыта.
Николай Николаевич взглянул на меня и мрачно сказал:
– Лишняя забота в дороге.
Внешность моя не внушала ему уважения.
– На безрыбье и рак рыба, – успокоил его Сергей Иванович.
Мы поехали на склад и стали грузить снаряжение нашего отряда. Шофёр покуривал в сторонке. Работали мы трое.
Вскоре от меня пар валил. Я старался показать свой энтузиазм, перетаскивая мешки, баулы, деревянные ящики, вьючные короба и множество других тяжёлых и лёгких вещей. Не прошло и двух часов, как заполнилась вся кибитка до потолка.
Шофёр посмотрел сначала в кузов, затем на небо, сплюнул и сказал:
– Езжайте там сами!
Пришлось перегружать машину. Сергей Иванович лично уплотнял груз. Вылез из кибитки красный, как из бани. Николай Николаевич, оглядев внутренность кибитки, пробурчал:
– В гробу и то просторней.
В кибитке чернела плоская низкая нора под самой крышей и оставалась крохотная площадка перед дверью, где впору было примоститься только примусу.
После долгих пререканий и уговоров сошлись на добавочной оплате Николаю Николаевичу и на литре спирта, как было сказано, для техники безопасности.
Телогрейками, ватными брюками и кусками кошмы из верблюжьей шерсти мы с шофером оббили потолок кибитки. К дверце приспособили кусок кошмы, оставив небольшое стеклянное окошко.
Вечером на товарной станции Лихоборы мы поставили ГАЗ на платформу, застопорили колёса деревянными колодками и, ожидая отправления, завалились в свою берлогу.
Мы были тяжелы и неуклюжи, как медведи: полушубки поверх телогреек, ватные брюки, валенки.
В тесной тёмной норе, кряхтя и чертыхаясь, мы долго и трудно вползали в спальные мешки, как дождевые черви в землю. А когда вползли, Николай Николаевич философски изрёк:
– Всякое неудобство человек перетерпит. Не помирать же!
По случаю отъезда мы выпили спирта, запили водой, закусили специфической сырной колбасой. Спирт мы привезли в Читу с ничтожными потерями.
Из дневника 1954 г.
23 февраля. Первый день.
Утром второй раз простился дома. Поехал в Лихоборы. Весь день пришлось пробыть там. Переночевали. С утра сидели в товарной конторе. Тепло. Люди приходят и уходят, разговор продолжается. Говорят больше об Алтае. Молодёжь с соседнего завода и некоторые из железнодорожников едут туда. Об Алтае никто толком сказать ничего не может. Каждый рассказывает о тех местах, где был сам: об уссурийской тайге, сибирских болотах, казахских степях.
К вечеру подали платформу. Заезжать на неё было неудобно. Крутились долго, мы кричали и советовали, шофёр потел, дело двигалось плохо. Наконец, сломали борт, а затем встали на платформе. Теперь можно ехать. Залезли в кузов. Холод собачий, тесно. Подвесили фонарь, разложили колбасу, хлеб (всё замороженное). Налили грамм по 100 спирта. Выпили за отъезд. Но после этого отнюдь не поехали, а пошли в контору отоспаться в тепле.
К 11 часам подали паровоз. Отъехали от станции. Спать приходится, залезая в спальный мешок в ватнике и шапке, а сверху с головой укрываться шубой. Когда начинаешь задыхаться, немножко приподнимешь её, и сразу становится прохладнее. В кибитке, наверное, градусов 20 мороза, так что на жару жаловаться не приходится. Едим по-поросячьи, в остальном – аналогично. Где и как только не живут люди! На севере в тундрах и тайге, в горах, на болотах, в пустынях и даже в таких кибитках, как наша. Живуч человек!
Пишу карандашом: чернила в ручке замёрзли. Вода и квас превращаются в один продукт – лёд. Утром 24-го вылезли греться на улицу. Днём рискнули зажечь примус. Первый час сидели в дыму, второй час – в тепле. Вскипятили воду. Выпили чай. Дым остался, тепла нет.
Сейчас вынул зеркало и посмотрел в него. Себя узнал. Николай тоже посмотрел в зеркало и тоже узнал себя. Сказал, что через недельку это пройдёт. Я с ним согласен. На станции я говорил по телефону с домом. Сказал, что всё хорошо. Мать советовала следить за чернилами, чтобы не пролились. Ответил, что этого опасаться не приходится. Но не сказал, по какой причине.
…Открыв глаза, я ничего не увидел, будто и не открывал их. Мой нос, торчащий из спального мешка, замёрз. Кибитка покачивалась, стучали колёса, где-то вблизи истошно вопил паровоз, пахло гарью. Возле меня шевелился Николай Николаевич. Он сказал глухо, как из-под земли:
– Вставай. Утро.
Я не торопился покидать уютную нору. Николай Николаевич тоже не спешил. Первым, однако, не выдержал он и, обиженно сопя, стал выбираться из мешка, одновременно натягивая ушанку, телогрейку, полушубок…
Так начинались первые из двадцати утр нашей поездки. Я был терпеливее своего спутника и выползал наружу обычно после того, как он разжигал примус и в кибитке становилось теплее.
Этот свой манёвр я не считал вполне честным. Успокаивался тем, что у Николая Николаевича мешок особо тёплый – из собачьей шерсти, а у меня – простой, ватный. И разве я виноват, что мой «ночной пузырь», как выражалась моя младшая сестра Люся, крепче, чем у соседа?
Легко найти оправдание любому своему поступку.
Я бегал на остановках за кипятком и помогал варить похлёбки (сам варить не умел). Мыть посуду не приходилось: мы ели из одной кастрюли и готовили следующее блюдо лишь после того, как съедали предыдущее. Хлопот было мало. Главное – не замерзнуть в лютый сибирский январь.
Еду варили на примусе, в полутьме (маленькое оконце в двери, где у входа мы сидели). Примус неустойчив, когда на нём стоит кастрюля с водой, а вагон раскачивается и дрожит сильной дрожью. Поэтому старались варить еду на стоянках. Они продолжались неопределённое время. Порой закипит вода – и вдруг издали гудок и лязг, стремительно приближающийся. Не всегда успеешь схватить кастрюлю, как вагон дёрнется, да так, что порой едва усидишь.
Однажды примус вспыхнул, огонь брызнул вверх, искры пошли по кошме. Хорошо, что нас он не опалил. Небольшие очаги огня мы быстро потушили. К счастью, так было лишь один раз.
Двадцать суток вдвоём в тесной, тёмной и морозной конуре очень утомительно. За это время мы не раз поругались и помирились, переговорили обо всём. Сначала беседовали охотно. Иногда я заводил разговор о природе, Боге, загадках Мироздания, осторожно затрагивал политические темы. Он уклонялся от споров:
– На это у Маркса и Ленина всё сказано.
– Почему вы думаете, что они не могли ошибаться?
– Они ж выродки.
– Это как?
– А так. Такие рождаются раз в сто лет.
Я пытался понять, почему он так думает. Вразумительного ответа не получил. Он имел обыкновение высказывать своё мнение по какому-нибудь вопросу, но объяснить его толком не мог. Это бывает с людьми разными, не обязательно глупыми, но непременно удовлетворёнными своими знаниями, обычно не слишком обширными.
С тех пор от разных людей доводилось мне слышать нечто подобное, когда речь заходила о выдающихся личностях: гении, мол, и этим всё сказано. Но почему одни гении, а другие – нет? Ответ: у них голова так устроена, то ли серых клеточек много, то ли извилин в мозгу. Меня такие объяснения не устраивали.
Много лет я выяснял эту проблему, читал книги, статьи, писал о выдающихся мыслителях. В общем виде ответ прост: все мы рождаемся гениями, а не гениями становимся по воле своей и обстоятельств.
Итак, мы с Николаем Николаевичем коротали непростые дни и ночи на платформе товарных составов, которые, меняясь, продвигали нас всё ближе к Чите, сквозь мороз и ветер.
Со временем каждый стал капризней и обидчивей. Он, вдобавок, обижался на меня за то, что чаще всего ему приходилось первым вставать и раскочегаривать примус.
Мне надо было бегать за водой. Задача непростая. Товарные составы редко останавливались возле станции. И неизвестно, сколько времени продлится остановка.
Запомнился небольшой вокзал. Вошёл, огляделся. На стенах портреты классиков. Прочёл: «Да, жалок тот, в ком совесть нечиста». Ушёл в глубокой задумчивости.
Однажды в нашем составе оказались платформы с военным грузом. Там была теплушка с солдатами. Я часто гостил у них в тепле и уюте. Николай Николаевич кузова не покидал и, пожалуй, завидовал мне.
…В Новосибирск прибыли вечером. Состав наш встал недалеко от пассажирского вокзала. Я направился к нему, перешагивая через рельсы.
Притворяя трёхметровую входную дверь, рассчитанную на таких великанов, которые не только в Сибири, но и нигде не водятся, я в кровь защемил ею палец и сорвал ноготь. Тотчас для меня исчезли все красоты вестибюля, обширных залов, колонн и лестниц. Всё заслонила боль. Туго затянув палец платком, еле сдерживая слёзы, я слонялся по вокзалу, проглотил пирожок с повидлом, послал матери бодрую, как предпраздничный рапорт, телеграмму, и отправился восвояси.
Спотыкаясь о рельсы, побрёл я к своей кибитке… И не увидел её! Нашего состава не было.
Я бросился в другую сторону. Мимо бесшумно, как в кошмаре, проскользнул одинокий вагон. От мороза в глазах набухали слезы, и огоньки станции лучились, расплывались и расцветали радугами.
Мне стало тоскливо и зябко среди блестящих, как лезвия ножей, рельсов; среди огромной безлюдной станции, запорошённой снегом. У меня не было при себе ни документов, ни денег. К тому же меня предупредили, что еду без ведома железнодорожников, то есть «зайцем».
Больше часа я бродил среди вагонов и составов, переходя порой на бег, чтобы согреться и держа ноющую руку осторожно, как младенца.
Какое было счастье увидеть родную кибитку! Я взвыл от восторга и бросился к ней.
Там гудел огнедышащий примус, булькал закипевший чайник и ждал меня Николай Николаевич. Я протиснулся в тёплый наш домик, едва не опрокинув примус, достал пирожки, купленные на вокзале, стянул полушубок и чуть было не прослезился от умиления. Подумать только: на этой налитой морозом пустынной станции такое прекрасное жилище и такой заботливый спутник!
Недаром говорится: чтобы узнать цену чему-нибудь, надо это потерять.
После Новосибирска я начал было подниматься утром первым. Но уже на второй раз Николай Николаевич, слыша, как я мучаюсь с примусом (мешал повреждённый палец), сказал:
– Ну, отдежурил, и ладно. Инвалид.
Теперь он всегда распалял примус и разогревал заледеневшие за ночь похлебку и чай.
Плоские низины Западной Сибири стали как бы коробиться. Словно великан тяжело прошёлся здесь, вдавливаясь и вспучивая землю. Начались сопки. Они становились всё выше и круче, вытягиваясь хребтами. Горы были запорошены снегом, и чёрные гряды гребней напоминали рёбра.
Наш состав тянули два паровоза. Мы приближались к Байкалу.
Я захватил две книжки об этом озере. Стояли солнечные дни. Я забирался в кабину автомобиля, которую нагревали солнце и моё дыхание до пяти или десяти градусов мороза.
С особым удовольствием перечитывал я первые описания озера, ощущая на губах сладость старинной русской речи:
«Лежит Байкал, что в чаше, окружён каменными горами будто стенами и нигде же не отдыхает и не течёт, опричь того, что из него течёт Ангара-река…»
Миновали Иркутск. Вечерело. Из-за сопок открылась багровая Луна, словно ссадина на небе. Своими очертаниями она напоминала Байкал.
Я стоял на платформе, прижавшись к борту машины. Морозный ветер полосовал лицо.
Луна утонула в облаке. Стало темно. Справа торчали чёрные скалы. Слева, за обрывом, угадывалась просторная низина.
Состав врезался в тоннель. Гулко загремели колеса и буфера. Вой паровозов ударил в уши, дым сдавил горло…
Вынырнули из туннеля. Отдышался. Справа по-прежнему скалы. Слева вверху вспорол облака острый серп Луны. Низина под нами замерцала и…
Вновь туннель, грохот, гарь…
И так из туннеля в туннель, ночью, в пробиваемом ветром полушубке, со слезами, замерзающими на ресницах, мчался я мимо Байкала, безнадёжно вглядываясь туда, где за изменчивым пологом тумана скрывалось самое замечательное озеро в мире.
В начале марта мы прибыли в Читу. Для нашего отряда на окраине города было арендовано помещение в деревянном доме. Во дворе поставили машину и отправились в баню.
Там выяснилось, что у нас нежно-белого света кисти рук. Всё остальное тело было смуглым, как тело шахтёра, вылезшего из забоя.
Запись в тетрадке.
Чита (20 дней спустя).
Прибыли в день выборов. Первым делом – в баню. Там убедились, что телом более смахиваем на негров. Только кисти рук белые и холёные. Это потому, что они служили нам, кроме ложек, столовыми приборами.
Здесь есть улицы: Подгонная, Лесная, Песчаная. Таких названий достойны многие местные улицы. Нет названия «Пыльная» возможно потому, что все улицы такие. Часть Читы называется Островом. Причина этого не разгадана. Тайна ждёт неутомимых исследователей: географов, океанологов, геологов, психологов (практически, достаточно только последних). Впрочем, только физически развитый человек способен переплюнуть реку Читинку.
Можно считать Читу курортным городом. Этому способствует сухой климат и обилие грязи, целебные свойства которой ещё недостаточно изучены. Чита – город контрастов. Наряду с шаткими деревянными двухэтажными домами тут имеются добротные одноэтажные деревянные избы. А если бы зацвели все читинские деревья, которые пошли на постройку домов, был бы это самый лесообильный город мира, исключая Монино. Интересно сравнить эти два города.
В Монино есть высотное здание, превышающее любую постройку Читы. Оно подобно Эйфелевой башне, и в простонародье зовётся Водонапорной. Зато в Монино нет площади, ресторана, забегаловок и вытрезвителей, и взрослому населению негде проводить свой досуг. Милиции в Монино тоже нет, зато есть порядок, в отличие от Читы. Кроме того, есть в Монино водопровод и канализация, чем обделена значительная часть Читы.
Говорят, надо сочетать умственный труд с физическим. В Чите я их сочетал. Главная работа – сидеть в Геологическом управлении, изучая отчёты разных экспедиций и выписывая из них всё, что относилось к редким металлам, делая выкопировки. Отчёты были толстые, многотомные, совершенно секретные.
По стилю геологический отчёт заметно отличается от художественных сочинений. Многие из них были насыщены цифрами и графиками, смысл которых был для меня смутен. Путался я в бесконечных схемах, картах, чертежах и разрезах, как щенок в незнакомой квартире.
Нечего сказать: приехал за тридевять земель в Забайкалье, чтоб киснуть в четырёх стенах! До обеда, как говорится, борешься с голодом, а после обеда – со сном.
Временами прибывало из Москвы снаряжение. Его требовалось перевозить со станции на склад. Тут уж не задремлешь!
Мне нравилось угадывать характер каждой вещи, прилаживаться к ней, соразмеряя свои усилия с её формой и весом. Тяжёлые мешки перекидывать через плечо, как кувыркают своих противников бравые киногерои. Ящики переносить, прижимая к животу, от чего ноги идут вразброс, как у конькобежца.
Часть снаряжения следовало переправить на север, в поселок Ципикан, где находилась база одного нашего отряда.
Выехали 5 апреля, утром. Ворчал наш ГАЗ-63, взбираясь на пологие сопки. Ворчал и Николай Николаевич:
– Полтыщи километров… А если что? Сезон кончился. В эту пору только дураки ездят.
Мы ехали именно в эту пору. И ругали начальников. Так уж положено. С ними от этого ничего не случится, а нам облегчение. Говорят, на японских фабриках ставят резиновые чучела хозяев. Обиженные рабочие могут бить их (чучела) палкой. Вот и мы как бы били чучела своих начальников.
Сопки вдали были светлые, с чёрными каёмками, будто вырезанные из картона. Приближаясь, они медленно поворачивались, открывая затенённые склоны, и становились выпуклыми.
Шоссе стало петлять, поднимаясь на Яблоновый хребет. Неожиданно стемнело. Через дорогу наискось заструилась позёмка. Началась пурга. Снежинки, словно притягиваясь к машине, липли к стеклу.
Снежный хоровод то и дело сбивал нас в кювет.
За день проехали совсем немного. Заночевали в селе Романовке, со всеми удобствами, в просторной деревянной комнате. До поздней ночи стучало домино, всплывали к потолку клубы папиросного дыма и хохотали на скрипящих кроватях заезжие шоферы, развлекаясь анекдотами.
За Романовкой свернули на запад и спустились на Угрюм-реку – Витим, как на широкое заснеженное шоссе. За зиму машины накатали здесь гладкие колеи.
Грузовик скользил по льду, изредка подскакивая на трещинах.
Повсюду сутулились сопки, усыпанные, как иголками, хилыми лиственницами. Ветер сметал снег с обрывов. В излучинах поблескивал лёд, и у машины заносило задние колеса. Плавание!
Застывшая река текла и текла навстречу. Редкие, чернеющие над обрывами зимовья спокойно провожали нас узкими щелями окон. Мотор гудел по-домашнему, как примус. В кабине было уютно и скучно.
А если остановиться у этого обрыва, над которым свисают лохматые кусты, и покопаться в сером песке? Вдруг блеснут в ладонях жёлтые крупицы золота? На этой реке всё возможно…
А в сущности, зачем мне золото?..
Лопнул баллон. Я выпрыгнул из кабины, будто в ледяную воду. Перехватило дыхание. Помогая Николаю Николаевичу, я успел прочувствовать власть сибирского мороза, сковывающего пальцы и губы, высекающего слёзы из глаз.
А там – вновь кабина, налитая теплом, и течение навстречу замерзшей реке, тёмным берегам и заснеженным сопкам…
В сумерках добрались до поселка Еленинское. Мороз крепок. Снег под ногами скрипит – нет, поёт, звучит звонко и нестройно, как скрипки оркестра, когда их настраивают перед началом концерта. И звёзды были звонкие, лучистые…
ГАЗ уже ворчал – Николай Николаевич сидел в кабине. Вновь мы двинулись по гладкой, как шоссе, реке, и бесконечные гряды сопок поползли нам навстречу.
Последняя ночёвка – на глухой перевалочной базе. Мы поднялись затемно. Николай Николаевич принялся разогревать мотор. Невдалеке пьяный шофёр (про себя я прозвал его Бандюганом) повздорил, возможно, со своим спутником, и стал избивать его монтировкой. У того слетела шапка, кровь потекла по лицу.
Рядом со мной стоял ещё один шофёр. Мы бросились к ним. Он оттащил раненого, который шатался и плохо соображал, и повёл его в избу. Я держал сзади Бандюгана. Когда он успокоился и прохрипел «пусти», я его отпустил и подошёл к нашей машине. Николай Николаевич деловито возился с мотором, а я медленно ходил, ожидая его указаний.
Бандюган повозился возле своей замёрзшей машины и чтобы улучшить своё настроение, стал громко характеризовать меня в самых изысканных выражениях. Я молча прохаживался у нашей машины. Постепенно он вдохновлялся от своих слов и, наконец, бросился ко мне со словами: «Убью, жид проклятый!»
Такое вот оригинальное оправдание покушения на убийство.
Возможно, у меня был солидный вил: борода, полушубок. Он драться не полез, а в кураже поднял большой камень и, хрипло матерясь, попытался прибить меня. Будь камень поменьше, я бы испугался. Но агрессор явно переоценил свою мощь. Я отступил на пару шагов. Камень упал недалеко от его ног. В толкании тяжести он не был силён.
В краткую паузу он сообщил, что готов ещё отсидеть срок за проклятых жидов, после чего взбодрился, схватил бревно, кряхтя, поднял его и опустил на то место, где только что стоял я. И на этот раз он не соразмерил свои силы. Я отступил на шаг, и бревно упало передо мной.
Николай Николаевич разогревал мотор и ни на что не обращал внимания. У меня вскипела злость. Быстро обойдя сзади машину, я достал из кабинки монтировку и был готов к бою. К счастью, у Бандюгана пыл угас. На мою голову сыпались только проклятья. Он отошёл к своей машине, а мы двинулись в путь.
…В приземистом посёлке Ципикан экспедиция арендовала избу, где нас дожидался паренёк-бурят Василий, с плоским лицом, чёрными блестящими раскосыми глазами и носом-картошкой. Он улыбался, расспрашивал о дороге и о Москве, угощал гречневой кашей со свиной тушёнкой и крепким чаем. Я был суров и немногословен. Он вдруг предложил мне:
– Попади одной из двух капель с потолка в копейку!
Потолок был низок, но я не рискнул поспорить. Он сказал:
– А я попаду.
– На полном серьёзе? – спросил я.
– Банка сгущёнки, идёт?
Он положил копейку на пол. Встав на стул, воткнул нож в потолок. Налил в кружку воды и замочил рукоятку ножа. Упала капля и, конечно, мимо монеты. Он сказал мне:
– Клади копейку на мокрое место.
Вторая капля шлёпнулась точно в цель.
Я был посрамлен. Открыл для него банку сгущёнки. Он – для меня – открыл банку из своих запасов.
Василий весь вечер развлекал нас разговорами. Приятно текла его весёлая речь с мягким акцентом и частым повторением «бесполезно».
– Василий, а ты чего сам не ешь?
– Бесполезно, всё равно потом голодным будешь.
Отдохнув и разгрузив машину, мы через сутки отправились восвояси.
Самые неприятные часы пережили, когда в баке кончилось горючее. На все лады пытались открутить пробку металлической бочки с бензином, стоящей в кузове, – бесполезно! Колотили по пробке молотком, изуродовали её. А на сотню вёрст вокруг мороз и безлюдье.
Лишь к ночи – не помню, каким образом, – добрались мы до бензина. Поехали. Чуть ли не пальцами удерживали смыкающиеся веки. Рассказывали анекдоты, пели, чтобы не заснуть…
…Я вывалился из кабины на снег и раскрыл глаза. Машина стояла во дворе. Надо мной лениво посмеивался Николай Николаевич. Приехали, Романовка!
В Чите меня ждала сидячая работа в геологических фондах.
Был, напомню, 1954 год. После смерти Сталина прошла «Ворошиловская» амнистия 1953 года, с подачи Л.П. Берии. Освободили больше миллиона заключённых, преимущественно воров, хулиганов. Резко выросло число преступлений, в частности убийств и разбоев. Во всяком случае, так получалось по слухам (статистика была засекречена).
Обстановка в городе была напряжённой. Однажды я возвращался поздно вечером домой, на окраину города. Улица была пустынной. Шедший передо мной прохожий, услышав мои быстрые шаги, свернул в сторону и прижался к одному из домов, под фонарь. Когда я прошёл, он вновь двинулся по улице.
В Москве весна была в разгаре, в Чите она только началась. Приехал младший начальник Анатолий. Для него мне пришлось в геологических фондах делать выписки и кальки с отчётов совершенно секретных, к которым у него не было допуска (а у меня был). Эти материалы я закладывал за пазуху и тайно выносил, рискуя свободой.
Почему я пошёл на такие уголовно наказуемые действия? Пожалуй, легкомыслие, за которое едва не поплатился и пережил неприятные моменты в своей жизни.
Вечерами и по воскресеньям я бывал в районной библиотеке. Читал разные книги, заглядывал в газеты и журналы. Мне приглянулась девушка, возможно, студентка. Она была красива: лицо цвета слоновой кожи, с тонкими чертами; лёгкий румянец, чуть раскосые крупные глаза. Какая-то экзотическая смесь. Я не решился с ней познакомиться.
Однажды завалились в библиотеку два субъекта моих лет: крупный, высокий, с детскими глазами и неопределённым выражением лица и блуждающим взглядом, как бывает у психически больных или умственно отсталых. Другой на голову ниже него, плюгавый, порывистый в движениях, глаза с прищуром, лицо злобное. Они шумели, смеялись неестественно громко и матерились.
(У нас в XXI веке при капитализме своеобразно проявилась свобода слова. Выражения, прежде считавшиеся непечатными, печатают, произносят со сцены в театре, без смущения употребляют в обыденной речи. В те далёкие времена нормальные люди знали, где и в каких ситуациях допустимо сквернословить.)
Меня возмутила эта пара. Наглым заводилой был, как обычно бывает, плюгавый. Я встал, подошёл к нему и предложил или замолчать, или выйти из зала. Он: «А ну давай выйдем». Мы вышли втроём. Они источали денатурат. Плюгавый отступил в сторону. Против меня оказался здоровяк.
Дело принимало дурной оборот. Он был выше меня и килограмм на двадцать тяжелее. Я был худ и тонок. Силы явно неравные. Но я был зол и не хотел отступать. Принял боксёрскую стойку. «Ну, давай», – плюгавый подзадоривал здоровяка. Тот медлил. Я выжидал. Он оглядел меня и усмехнулся, в уголке его губ выступила пена.
– Чего тут мне с ним, – сказал он.
Пожалуй, он не хотел со мной драться, считая, что я ему не соперник. Плюгавый подталкивал. У здоровяка, судя по всему, было ко мне дружеское расположение.
– Послушай, – сказал я ему, и голос мой дрожал от напряжения, – твой дружок пьян, бери его и уходите, пока милиции нет.
Он принял мои слова прямым текстом, ухватил плюгавого за талию, прижал к боку, как ребёнка. Тот дрыгал ногами. Во дворе была клумба с недавно посаженными цветами. Здоровяк со своим живым грузом подмышкой прошагал через клумбу наискосок и был таков.
В библиотеке мне пояснили, что здоровяк был боксёром, отсидел небольшой срок за драку и, по-видимому, не вполне психически здоров.
На следующий день в библиотеку вновь пришли эти двое, на этот раз вечером. Плюгавый предложил мне выйти: «Не боись, поговорить надо».
Разговора не получалось. Они повели меня по тёмным улочкам Читы. Остановились у невзрачного домишки. Плюгавый позвал кого-то по кличке. Женский недовольный голос ответил, что его нет. Я подумал: значит, этот тип ушёл на дело.
Было ясно: ничего хорошего мне ждать не приходится. Надо вырваться и убежать. Но на пределе страха и злости я стал каким-то другим и готов был стоять до конца.
Вдруг здоровяк хохотнул с какой-то ухмылкой: «Такие парни на этого». И мне, отпустив мою руку: «Мотай, паря, пока жив».
С меня будто груз упал. Я вырвал свою левую руку из руки плюгавого, буркнул что-то, повернулся и пошёл в сторону освещённой улицы. Плюгавый что-то кричал здоровяку, а я ускорил шаг, сдерживаясь, чтобы не перейти на бег.
Только теперь у меня похолодело сердце. Понял, что едва избежал смерти.
День спустя начался мой первый полевой сезон.
В кузове под брезентовым навесом пляшут холодные ветры. Сижу в этой весёлой компании, нахохлившись, четвёртый час, с утренней зари. Сергей Иванович – мозг нашего отряда – из кабины по карте ведёт маршрут. А я, грубая физическая сила, пытаюсь удержать под полушубком остатки тепла и уныло гляжу на дорогу, которая вырывается из-под заднего борта и тянется за нами, как белый след высотного самолёта.
Где-то горит тайга. Ближние сопки проглядывают мягко, расплывчато. За ними мгла. Солнце – тусклое фарфоровое блюдце. Слева внизу, в глубокой долине, залитой дымом, прячется река. Временами ярко вспыхивают излучины.
На остановке, пока шофёр пинает ногами баллоны и уединяется, Сергей Иванович поясняет мне:
– Этот дым даже климат портит. В надцатом году задымили целую Европу. Не стало солнечных деньков. И произошёл большой неурожай. Вот и от вулканических дымов так бывает.
То ли он щеголяет своей эрудицией, то ли просвещает меня, то ли тренирует свою память. Меня такие разговоры не греют. Сергей Иванович знает много всякой всячины. Не знает только, что в кузове за его спиной человек мёрзнет.
Машина остановилась.
– Просыпайся и высыпайся из кузовка! – кричит начальник.
– Сейчас, – бурчу я, стягивая полушубок, разминаясь и доставая из-под лавки два молотка и рюкзак с мешочками для образцов, этикетками, лейкопластырем…
Спрыгнул на землю ватными ногами. Начальник показывает свои часы:
– Надо живей. Раз-два. Ясно?
Поглядев на карту, он прячет её в полевую сумку. Плавно и широко идёт по тропинке в редколесье лиственницы. Стволы зеленоваты от мха. У корней снег в иголках, как грязная вата под новогодней ёлкой.
На склоне выпирает тёмная глыба гранита. По осыпи карабкаемся к ней. Сергей Иванович, выбрав свежий валун, колотит по нему своим тяжёлым молотком. Взвизгивают осколки. Не отвернёшься вовремя – ужалят. Отбираю плоские обломки и обрабатываю их.
– Не так! – Начальник тяжело дышит. – Чтоб как ладошка. С одного бока оставляй несвежий. Вроде сыра с коркой. Сюда лепи клейкопластырь. Номер образца – простым карандашом. Не химичь – расплывётся. Ясно?
– Как этот день.
А день мутный. Обколачиваю образец. Четыре удара по нему, пятый – по пальцу. Ничего, привыкну.
Спускаемся по каменистому распадку. В песке между валунов поблескивают золотистые чешуйки слюды.
Сергей Иванович рыщет по склону, как ищейка, взявшая след. Переходит в соседнюю падь. Осматривает скалу, говорит мне, где надо отбить образец, а сам делает запись в полевом дневнике. На этот раз в образце блестят кристаллики кварца и слюда.
– Грейзен. На контакте с гранитом. Тут всякое водится. Бери бериллы и топай за топазами. А опричь того есть волчья слюна. По-нашему, по-простому, значит вольфрамит. И молибден. Ясно?
Мы усаживаемся на блестящий щебень. Настроение у него хорошее. Значит, обнаружил что-то интересное. После перехода по склону среди замшелых серых камней он опять стал рыскать.
Оказывается, мы пришли к редкостным гранитам. Среди белых зёрен и редких блесток слюды торчат зеленовато-голубые кристаллы амазонита.
Отбили образцы.
– Этот амазонит – знатная штука. Одним словом, два слова – полевой шпат. Захватил чуточку рубидия да цезия, и поголубел, голубчик, и позеленел. Между прочим, знаешь, где он встречается?
– На Амазонке.
– Гениальная прозорливость! Амазонит – на Амазонке. В Турции – правительство турецкое… В этаких небесных камушках, в тектитах! Не путай с текстами, тестом и тостом.
Не нравится его ирония. Терплю. Что поделаешь? И знает много, и постарше, и начальник. Сразу три богатыря в одном человеке.
Возвращаемся. Ноги тяжёлые, камни продолбили поясницу насквозь, на ресницы катится пот. Начальникова спина качается впереди, и на ней не прочтёшь, будет ли привал, скоро ли кончится эта каторга.
Ну, наконец-то! Он с ходу залезает в кабинку, смахивая пот с лица:
– Тронулись!
Забрасываю в кузов осточертевший груз, молотки, переваливаюсь через борт: «Готов!»
Машина подскакивает на корнях и камнях, как резиновый мячик. Борта играют мной «в пятый угол». В кузове ветер хороводит сор и мелкие снежинки. Холодина!
Бессмысленно злюсь на эту бесконечную дорогу, промозглую весну и настырный ветер. Леденеет влажная телогрейка, стынут пропотевшие одёжки.
Начальник везёт меня в какую-то прекрасную даль. Ему из тёплой кабинки видно. А мне – убегающая назад постылая дорога. И ветреность аж во внутренность… Тьфу, чёрт, заговорил, как он…
К вечеру я нахлобучивал шапку, поднимал ворот полушубка и вытягивался в кузове. Перекатывался, стукался о борта, и тело постепенно деревенело. Я округлялся, покрывался корой и внутри становился твёрдым и холодным, со своими двадцатью годовыми кольцами.
От кольца к кольцу я переходил в прошлое. Вспоминал практику в Крыму, где лучи солнца, испепелив кожу, грели кости. Вспоминал душное бакинское лето, когда звёзды падают и плавятся, а днём солнце бьёт по голове так, что в глазах темнеет. Тутовое дерево в Нагорном Карабахе и обжигающий глоток «тутовки».
Где-то гудит мотор, прыгает кузов, лютует ветер и веет снежная пудра. Где-то скверно, жёстко, больно, и теряются, растворяясь в холоде, пальцы, руки, ноги и – всё тело. Где-то жить невыносимо…
А мои закрытые зрачки видят дрожащее над лугом марево и ослепительное солнце, которое светит так неистово, что кожей чувствуешь давление его лучей.
Я, сам того не понимая, пытался достичь блаженной нирваны индийских йогов.
Закутывался в собственные мысли, как личинка шелкопряда в кокон.
В первую тёплую ночь в тайге я вытащил из кузова свой спальный мешок, распластал его на траве. Я запечатался, как в конверте. Только торчала голова. Начальник и шофёр остались в душном кузове, наглухо затянув брезентом все щели.
Ночью скучать не пришлось. Слетелись комары. Пили мою кровушку, как коктейль, через хоботки-соломинки. Я шлёпал себя по лбу и по щекам, вползал с головой в мешок, тёр лицо и потихоньку сатанел. Выпрыгнул из мешка, подхватил его и полез на ближайшую сопку.
На вершине тёплый ветер перебирал травинки. Он погладил моё лицо, и я, счастливый, улёгся спать… Но – проклятые комары!.. Под утро даже писк одинокого комарика приводил меня в бешенство.
В следующие ночи можно было спрятаться в нашу брезентовую крепость. Но упрямство было сильней благоразумия.
После нескольких кошмарно-комариных ночей я вспомнил о системе йогов, перестал бояться вампиров и волноваться понапрасну, переселяясь в сказки и воспоминания.
Если не замечать мелкие неприятности, они пропадают, а большие мельчают, и перетерпеть их не очень-то трудно. Йог уходит от земных тягот просто: ложится в гроб. Гроб можно закопать на сутки-другие в могилу. Или, скажем, сядет йог, скрестив ноги, упрётся взглядом в собственный пуп и… тоже как бы проваливается в ничто. Может, он видит сны или улетает в какие-нибудь свои индийские сказки.
Это хороший выход – спрятаться в себя. Но как быть с теми неприятностями – большими и малыми, – которые остаются в мире и мучают других?
Как бы там ни было, а йоги – худые, смуглые, со смоляными бородами и ослепительными глазами – люди необыкновенные. И если они не слишком беспокоятся о чужих бедах, то никому не делают зла. Это очень доброе дело – никому не делать зла.
С другой стороны, йогам никто не мешает. Никто не крикнет им вдруг: «Просыпайся! Живее!» Зато и не увидят они очень много интересных вещей, которые встречаются повсюду.
Беда только, если эти интересные вещи мелькают, как в кино. Убегают назад скалы, напоминающие драконов; тайга с высокими кедрами, похожими на наши российские сосны, и разлапистыми пихтами (или это ёлки?); бревенчатые высокие избы; фабричные трубы, над которыми флагами вьются дымы…
Сергей Иванович не считал нужным делиться своими планами со мной. Когда я его однажды попросил растолковать происхождение гранитов и объяснить, почему их так много в Забайкалье, он ответил:
– Дело это и сложное, и ложное. Сложное – потому что и поумнее нас люди спорят и ничего окончательно не решили. А ложное – потому что каждому хочется всё сразу понять. А надо начинать с малого. Присматривайся, учись, копи факты. Глядишь – кое-что начнёт проясняться. Не спеши, самого себя не обгонишь.
Такое объяснение отбивает охоту задавать вопросы. Уж лучше валяться бревном в кузове и придумывать, что тащит тебя в коробке подмышкой людоед. Вот он останавливается, урчит, предвкушая закуску. Сейчас вытряхнет из коробки…
– Просыпайся, приехали, курорт!
Посыпанные нетоптаным снегом дорожки ведут в дощатое двухэтажное здание. Ещё постройки. Вот маленькая будка. Из неё торчит труба. Из трубы течёт вода. Возле – ледяные натёки. Вывеска: «Дом отдыха Кука». Перед словом «Кука» кто-то мелом поставил букву «с».
Испили минеральной воды из трубы, похожей на испорченный водопровод, и покатили дальше…
– Просыпайся!
Перед нами грязно-серая гора. В склоне раскрыла чёрную пасть штольня. Из неё торчат два рельса – два блестящих зуба. Они тянутся к осыпи пустой породы, извлечённой из недр горы.
Поднимаемся по каменистой дороге. Настроение у Сергея Ивановича хорошее. Поднимает камень, передаёт мне: «Давай, обколачивай».
Я научился готовить образцы. Держа молоток на весу, бью по нему камнем. Откалываются плоские обломки.
Порфировидный гранит. Из общей массы мелких зёрен выделяются крупные, добротные светло-серые кристаллы полевого шпата.
– Везде, дружок, идёт борьба за жилплощадь, – рассуждает Сергей Иванович. – Пока магма жидкая, все минералы варятся в коммунальном котле. А как варево остывает, жаростойкий раньше других затвердеет. Пока другие жидковаты, эти забирают себе всё больше жилплощади. А когда другие вздумали кристаллизоваться, хорошие места заняты. Пришлось им тесниться. Вот и получилась основная масса: мельчайшие зернышки.
Не хочется думать, что эти красивые кристаллы выросли нагло, за счёт других. Всё-таки это же минералы, у них нет ни ума, ни совести. Какой с них спрос? У людей иначе. Да, есть такие, что гребут себе как можно больше, и пусть все прочие остаются мелкой массой. Скверные это люди…
Из склона выпирает глыба. Вокруг мелкозернистые граниты, а здесь что-то иное. Отдельные крупные зёрна. Это дайка – трещина, по которой прорвались некогда снизу магматические породы.
Иду за Сергеем Ивановичем; обрабатываю обломки – из его рук; заполняю этикетки – с его слов; топаю – по его стопам. Где уж тут шлифоваться каким-нибудь неповторимым граням моего характера и разума!.. Оставайся мелким и неоформленным!.. Справедливо?..
Но если подумать, кто я? Изгнанный студент-недоучка. Коллектор. Разнорабочий. И учился плохо, и не по другой специальности, для меня неподходящей, – на геофизика. Там высшая математика, техника, физика. А тут – природа.
Обволокли нас белые сырые облака. Мы поднялись выше – к солнцу. Сели отдохнуть. Сергей Иванович что-то рисовал и записывал в своём полевом блокноте, сверяясь с картой. Заметив моё любопытство, сказал:
– Интересуешься? Ну-ну. Это полезно, – и передал мне схему.
Стараюсь понять геологическую обстановку. Здесь – место встречи трёх гранитоидов, которые слагают гору. Между ними – резкая граница. Значит, они образовались обособленно.
На севере отмечена зона грейзенов. «Грейзен в порфировидном граните, – сказал я. – Гранодиорит не изменён. Стало быть, он моложе».
– А вот наоборот, – усмехнулся начальник. – Гранит моложе. Если изволишь припомнить, когда мы отбирали образцы гранита, то ближе к контакту зёрна его мельчали. Значит, что-то охлаждало его пыл. Выходит, он нагрянул сюда раньше и успел остыть.
М-да, попробуй тут поспорить… А кварцевые жилы – трещины, заполненные кварцем и другими минералами, среди них и вольфрамитом, – моложе всех гранитоидов, потому что прорезают их. Дайки кварцевых порфиров ещё моложе, потому что прорезают даже жилы.
Всё так или иначе происходило миллионы лет назад, в недрах земли. Выясняют эти события, чтобы понять, в каких условиях образуются залежи редких элементов, необходимых технике.
Спрашиваю у начальника, как, по его мнению, образовались кварцевые жилы с их богатствами. Он пояснил, что мнения есть, но сомнения остаются. Мол, Анатолий ибн Александр отдаёт предпочтение водным термальным растворам. А ему больше нравятся газы и пары – дыхание магмы. Просто и понятно, верно?
– Верно.
– А на самом-то деле всё не так просто и не так понятно.
Мы спустились в облачную муть. Когда она поредела, внизу открылся белый склон. Из облака над нашими головами сеялся мелкий снег.
– Вот тебе и Белуха! – сказал Сергей Иванович. – Не зря так назвали.
…И снова покатилась назад дорога, и снова вцепился в меня своими когтями холод, и снова по системе йогов погрузился я в раздумья и воспоминания, отрешаясь от текущих неприятностей и неудобств.
В Забайкалье расстояния измеряются сотнями километров. Мы постоянно колесили по каменистым дорогам в сопках, по пыльным и плоским степям, по невысокой, но вечно какой-то взлохмаченной тайге, после прогулки в которой надо тщательно осматривать одежду.
Однажды вечером, залезая в мешок, я почувствовал, будто у меня на животе взрезан кусок кожи. Утром поглядел – это впились два клеща, залезли в мою плоть с головами. А вокруг вздутие и цвет кожи желтоватый.
Осторожно бритвой подрезал кожу и вытащил кровопивцев. Стал ждать развязки. В мае клещи особенно ядовиты, могут заразить энцефалитом. А от него, как говорят, в лучшем случае умрёшь.
Сергею Ивановичу никакого дела до моей близкой кончины не было. Да я ему и ничего не говорил. День, другой, и скрутит меня энцефалит. Так и сгину в тайге, не успев толком пожить… И от этого росла моя жалость к самому себе. С глубокой печалью разглядывал я жёлтый желвачок, оставленный клещами, и особенно горько жалел своих родных, которые меня должны потерять.
Прошло несколько дней, и опасения мои развеялись. Но осталась некоторая крохотная перемена. Временами, когда начальник распекал меня, или гонял на осыпи, или блаженствовал, как мне казалось, в кабинке, пока я стыл в кузове, наплывала истина: какая всё это ерунда! Как бестолковы такие обиды и трудности, когда – самое главное! – тебе открыто и небо, и сопки, и дороги, и Забайкалье, и вообще вся жизнь!
Мне нравятся костры. Огонь завораживает своим постоянным обновлением.
Прежде я думал, что геологи вечера непременно коротают у костра. Но кончается полевой сезон, а ничего подобного нет.
Сергей Иванович торопится. Костры мы жжём только для ублажения желудков: готовим чай, похлёбку, кашу. В степи приходится собирать серые лепешки кизяков. Такое топливо не наводит на романтические мысли. А вечерами досаждают комары. В августе наш отряд перешёл в распоряжение Анатолия Александровича…
Мы обустроились на руднике. Ежедневно спускаемся в тесной клети на сто метров. Бродим в неровных штреках, вырубленных по кварцевым жилам. Мы стиснуты гранитом. Молоток отскакивает от монолитных стен будто резиновый.
В неярком свете ламп неожиданно вспыхивают снежные грани сфалерита – сульфида цинка – или многоцветно, как пленка мазута в воде, переливается халькопирит, темнеют волосяные кристаллы антимонита и чёрные, стеклянно блестящие, – турмалина.
Здесь много красивых и прочных кристаллов, содержащих железо, медь, сурьму. В турмалине столько всякой всячины, что и запомнить невозможно. А добывает рудник молибденит – сульфид молибдена – маркий, как графит. Им вполне можно рисовать. И это мягкотелое вещество необходимо для особо крепкой стали!
Я стараюсь поменьше разговаривать с новым начальником и предупреждаю его приказы – исполнительность, воспитанная Сергеем Ивановичем.
Внешностью и рассеянностью Анатолий напоминал типового чудака-учёного: доброе круглое лицо, плешивый лоб, крепкие челюсти, пухлые губы, глаза с весёлым прищуром, очки.
Перед спуском в шахту ему долго объясняют, в каких выработках ведутся взрывные работы.
Потом мы блуждаем в дымных штреках по колено в воде. Откуда-то глухо бухают взрывы. Анатолий бормочет, виновато улыбаясь: «Кажется, сюда не рекомендовали заходить».
…Наша палатка стоит в огороде. Хозяйка работает в шахте. Утром её четырёхлетняя дочка ходит между грядками и поёт удивительно точно, не фальшивя, недетские песни.
Вечером начальник уходит в клуб на танцы. А я, поужинав в столовой-бараке, возвращаюсь между грядками картофеля в палатку, зажигаю свечу и с помощью книг посещаю страны более экзотические, чем Забайкалье…
Начальник открыл полог палатки, заглянул:
– Не помешаю?
Лёг рядом на свой спальный мешок, заложив руки за голову. Поглядел на обложку.
– Сказками увлекаешься?
– В детство впадаю.
– Говорят, один старый бык впал в детство. Его зарубили, а мясо продавали как старую телятину.
Он засмеялся первым.
– Я думал, ты такой важный, что не смеешься, – сказал начальник. – Или работа не нравится? Или обиженный?
– Не нравится быть автоматом.
– Ну, это не беда. Сделаем из тебя человека. – Он засмеялся. И снова серьёзно: – Костёрик бы сейчас вечерком да компанию… – И запел:
Я смотрю на костёр угасающий,
Пляшет розовый отблеск огня.
После трудного дня спят товарищи…
Почему среди них нет тебя…
Музыкального слуха он был лишён.
– Чего не поёшь? – перестал он мучить песню. – Анекдоты знаешь?.. Ну, так я и думал.
Он помолчал.
– Дело было в монастыре. Пожалуй, во Франции. Настоятель заметил, что свиньи жрут не сытно, а жиреют. Видит, они выкапывают из земли камешки игольчатые, вроде соломы. Обрадовался, подмешал эти камни в пищу своим приятелям. Ну, а от этого стало им так худо, хоть святых выноси. Что свиньям польза, то монахам отрава. И назвали минерал сурьмяный блеск антимонитом. «Анти» – значит «против», «мони» – «монах». Вот тебе геологический анекдот. Вообще-то есть и другие объяснения, но это красивее. В геологии десяток разных объяснений для любой пустяковины.
Свечу я погасил. В треугольнике распахнутого входа чернел куст. В его лохматых ветвях запутались звёзды.
– Ну, теперь твоя очередь, – сказал он, забравшись в мешок и повернувшись на бок.
– Сейчас, только подумаю.
Я вспомнил индийскую легенду. Читал в Библиотеке имени Ленина в томе Ромена Роллана об индийских йогах Рамакришне и Вивикананде.
Раз в году, осенней ночью, случается звёздный дождь. Звёзды падают в море. Все раковины покидают дно и всплывают. Они раскрывают створки, как рты, и ловят чудесные дождинки. Кому посчастливится – опускается на дно со звёздным подарком. Таких раковин мало. Но именно они драгоценны, потому что в них образуется жемчуг.
– Если хотите… – сказал я.
Анатолий Александрович дышал медленно и ровно.
Что ж, ночь не последняя. Мы ещё будем сидеть у костра и рассказывать истории выдуманные и правдивые.
С Анатолием было просто. Ночью он любил лежать под звёздами. Очерчивал пальцем в небе созвездия. Но для меня звёзды были – все вместе и каждая отдельно – рассыпаны свободно. Никак не хотели выстраиваться в мифические фигуры.
– Что ж тебя интересует? – удивлялся он. – Ни звёзды, ни земля… Может, каким-нибудь журналистом хочешь? Чего ты дуешься как сыч?
Пришлось признаться, что дуюсь от неуверенности. Исколесил Забайкалье вдоль и поперёк, а ничего не знаю о нём.
– Ты граниты видел?
– Видел.
– Граниты – это и есть Забайкалье.
В другой раз он развернул передо мной карту Союза.
– Красней нашего Забайкалья нет ничего. Гранит на граните. А на этой красноте нашлёпочки. Жалкие остатки осадочных пород. А месторождений много. Некоторым кажется, что если мало осадочных, то, мол, месторождения не от них, а от магматических, которых много. А вопрос-то не простой. Приходится мусолить граниты, чуть ли не на вкус их пробовать… Видишь, всё тут вытянуто наискось, как и Байкал. Как чёрт на гармошке играл. И породы полосами залегают, и складки в основном так же, и разломы, и даже оруденение. А почему? Я вот думаю, что тут вроде бы гармошкой всё сжималось и растягивалось. А вот Сергей сжатия не признаёт. Считает, что кора только вверх-вниз движется.
…Утро промозглое. По склонам пади на лиственницах висят клочья тумана. Мотор гудит как-то глухо, пустынно. Морось летит в лицо.
По левому борту риф – каменный истукан с орлиным носом. Он медленно поворачивается к нам, словно провожает взглядом.
Небо – розовато-серая муть с бирюзовыми прожилками. Сопки срезаны низкими облаками и торчат, как чудовищные пни. Постепенно облака всплывают, обнажая вершины. Небо становится фиолетовым, трещины в облаках раздвигаются. Вот и вспыхнуло в просвете Солнце…
Мы сделали большой крюк, чтоб попасть в это место. Подъехали к округлой сопке, которая внизу в одном месте как бы надкусана. Там работал маленький геологический отряд. Руководила крупная женщина, приветливая, похожая на домашнюю хозяйку. И всё у них было какое-то домашнее: печка, сложенная из камней, рядом – тент, под ним стол с вкопанными ножками и две такие же скамейки. Анатолий долго беседовал с «геологиней» о фауне. Они вместе ходили на осыпи.
Отряд занимался поисками отпечатков растений и зверушек. Кое-каких юрских жителей они обнаружили в плитках песчаников. Значит, возраст юрский. Но ведь нас интересуют граниты! Как связаны тени прошлой жизни с узкими штольнями в кварцевой жиле среди зернистых гранитов? Выяснят возраст этих песчаников. Нарисуют красивую картину. Ну а дальше?
Люди почти ничего не делают без пользы для себя. Когда-то земля, леса и горы давали человеку вдохновение и темы для раздумий. Людям этого мало. Они внедряются в землю, добывая металлы и камни. О созерцании никто не заботится. А откроешь месторождение – честь тебе, хвала. И какая разница, лежат возле месторождения юрские песчаники или пермские известняки?
Я высказал эти свои сомнения Анатолию. Он ответил кратко:
– А ещё геолог!
– Ну а что?
– «Лог» – это значит «изучать». Геолог – изучатель земли. А тебе хочется быть кладоискателем.
– Всем хочется.
– Да не можется! Всё, что на поверхности лежит, до нас подобрали. А что ниже – не сразу поймёшь. Интересно, как бы ты искал руду? На горки бы лазил, камни шуровал – вдруг попадётся молибденит, или шеелит, или золотишко, на худой конец? Всё равно, что искать спички в потёмках.
Между прочим, вечерами в палатке он долго обшаривает все углы в поисках спичек даже в том случае, если сам их куда-нибудь сунул…
– Остановка Шахтама! Граждане пассажиры, на прогулку!
Привычно подбираю рюкзак и спрыгиваю на землю.
– Смотри сюда. – Начальник показывает схему, которую я зимой переснял из какого-то отчёта. – Как прочтёшь? Разрез можешь набросать?
Имея перед собой схему и условные обозначения, читать не очень-то сложно.
Прежде всего надо разобраться в осадочных породах. Они морские, когда-то были слоистыми, залегали горизонтально. Наверное, в конце юрского времени здесь был морской залив, в котором накапливались пески…
– Анатолий Александрович, – спрашиваю я, – а на каких породах лежат юрские песчаники?
– Вроде бы на аленуевских гранитах.
Тогда дело проясняется. Гранитный массив опустился. Накатилось море. Волны крошили берега и посыпали дно песком. За миллионы лет осело множество слоёв. Но тут начала земля подниматься, море отступило, слои смялись в складки. Сейчас сохранились некоторые синклинали – складки, прогнутые вниз. Например, в северо-восточном углу, судя по стрелочкам, которые указывают направление и крутизну падения слоёв, центральная часть – узкая полоска – лежит горизонтально, а остальные слои загибаются под неё. Типичная синклиналь.
Возможно, здесь возвышались горы. Часть слоёв разрушилась. И обнажились древние аленуевские граниты.
А под самый конец юры вновь накатилось море. Оно было бурным, крушило скалы и засыпало дно крупными глыбами, которые позже склеились глиной и цементом и превратились в конгломерат. Началось поднятие. Конгломерат был размыт. Остались редкие нашлепки.
Позже сюда прорвались молодые граниты. Пробили насквозь толщу старых гранитов и юрских песчаников. Вот они, торчат в середине. Они пересекли осадочную толщу и по линии контакта обожгли её, изменили.
Я старался показать свою осведомлённость. Всё-таки научился кое-чему. Анатолий спросил:
– А откуда взялись граниты?
– Прорвались из гранитного слоя, – ответил я.
– А если они ниоткуда не прорывались?
– С Луны свалились, что ли?
– Были осадочными породами. А в недрах переродились и стали гранитами. Представь, что гранитная магма и вправду прорвалась. Тут бы всё перекорёжилось. А слои, видишь, более-менее ровно залегают. Следов течения в гранитах не обнаружено. А то, что юрские песчаники изменены, можно объяснить метаморфизмом, перерождением в граниты…
Мне нравится, что этот начальник общается со мной почти как с коллегой. Не зря выписывал для него материалы из недоступных ему отчётов. Но как запутана, казалось бы, простая проблема! Два геолога изучают одни и те же граниты, а видят их по-разному. А я с одним согласен, да и другой вроде бы прав.
– Возьми всё Забайкалье, – убеждает Анатолий. – Представь, выпирали снизу, клин за клином, гранит за гранитом. Вся земная кора б раскололась!
– Постойте, а если Земля расширяется? Если кора растягивалась, а в трещины вдавливались граниты? Всякое может быть.
Я был горд. Правда, высказанную мысль я прежде слышал. Но теперь я гордился ею как своей собственной. Смог достойно ответить начальнику.
Он остудил мой пыл:
– Если ты сможешь доказать это, то гранитного монумента не минуешь. Высекут тебя, желающих будет много.
Мы словно задались целью испробовать воду всех забайкальских рек. Недавно ещё спускался я по осыпи к Онону, зачерпнув чайником мутноватую воду. Вскоре настал черёд Нерче, и Шилке, и Ульдурге.
Минуя плешивые – от жары – сопки и степь, исхлестанную колеями, остановились возле извилистой ленивой речушки Борзи, на радость местным комарам. А сколько за это время испито из ручьёв!
Супы-пюре, каши с колбасой и всякая всячина, а главное, чай со сгущёнкой, приправленные дымком костра, густой синевой неба, воздухом, настоянным на травах… Мы избегали придорожных чайных.
Самое замечательное время наступило в конце полевого сезона. Мы обосновались в одной из глубоких падей. По склонам спускалась тайга. Даже не спускалась, а стекала волнами – зелёными, с пенной желтизной.
Долина тянулась на запад, стиснутая сопками.
Вместе с нами стоял отряд минералогического музея: три девушки минералоги и один хмурый студент-практикант, испытывающий на своих нешироких плечах всю тяжесть матриархата.
Мы ходили в маршруты, отыскивая оголённые скалы. Но и в таких местах граниты были словно облизанные, покрытые шершавыми лишайниками. Долго колотишь их, отыскивая трещины и отваливая глыбы, прежде чем увидишь свежий розоватый скол.
Больше всего нас интересовали пегматиты. Нечто среднее между гранитом и кварцевой жилой. Они располагались по трещинам. По составу напоминали гранит. Только кристаллы кварца, полевых шпатов и слюды в них крупные и какие-то хаотичные. Словно некто спешно забивал трещины в граните, сминая кристаллы, вдавливая их один в другой.
По словам Анатолия, академик Ферсман примерно так объяснял их происхождение. Когда застывали граниты, в них остались более жидкие подвижные растворы. Они заполняли трещины, полости и там быстро кристаллизировались, мешая друг другу. Правда, Анатолий с Ферсманом не согласен. Есть, мол, другое мнение, что пегматиты образуются подобно обычным жилам, под действием газов и растворов…
Минералогов из музея интересовали не пегматиты, а их богатства. Попадались чёрные гранёные турмалины, чёткие кристаллы дымчатого кварца (мориона), прозрачные, с фиолетовым оттенком флюориты и зелёные, как бы в мелких трещинках, неблагородные изумруды – бериллы.
Но многоцветные красоты минералов были ничто в сравнении с тем роскошным представлением, которое мы смотрели по вечерам.
Такие закаты наблюдал я впервые. Небо излучало все краски, впитанные за день, придавая им золотистый неземной оттенок. Вечернее представление вызвало у нас и недоумение: «Где-то мы видели нечто подобное!»
В круглой оправе горизонта, на фоне зеленовато-серого, как бы мелкозернистого неба белели крупные облака – кристаллы с разъеденными гранями. Заходящее солнце подсвечивало их снизу. Каждое облако проходило целую гамму оттенков – от бледно-лилового и розового до соломенно-жёлтого и пурпурного. Возле солнечного диска облака светились и плавились…
Кто-то изумился своему открытию:
– Как шлиф под микроскопом!
Шлиф – тончайший срез камня. Он так тонок, что просвечивает насквозь. Лежит между двух стеклянных пластинок. Чудеса начинаются, когда рассматриваешь его через особое устройство. Это два кристалла. Когда они скрещены, проходящий свет как бы фильтруется и раздваивается, обретая чистоту и стройность. Он придаёт шлифу волшебное свечение, насыщая его всеми цветами, среди которых преобладают золотистые. Поворот шлифа делает картину изменчивой и живой, как солнечный закат.
О небо! Днём оно словно сияющий купол с текучими узорами облаков. А ночью открывается бездна, и смотришь в неё как в самого себя, как в глубокий колодец, на дне которого тают звёзды…
После Забайкалья лучше всего сохранилось в моей памяти самое скоротечное и неуловимое – закаты.
Почти по Сергею Есенину: как много пройдено дорог, как мало сделано открытий!
…Ездить можно по-разному.
Ехали медведи
На велосипеде,
А за ними кот
Задом наперёд.
Именно так провёл я свою первую большую экспедицию. Конечно, я не ходил вперёд пятками. Дело даже не в том, что приходилось ездить, сидя спиной по движению. Но…
• примечал много мелочей, а главного не видел;
• слишком сильно переживал свои трудности и слабовато – чужие;
• думал, что кое-что знаю, не зная, в сущности, ничего;
• не замечал чужих достоинств и своих недостатков…
Короче, путешествовал задом наперёд.
Любителю приключений было бы что вспомнить. Скажем, переезд через горящую степь (ночью полосы огня извивались, как змеи, уползая за горизонт). Да и то сказать, исколесили всё Забайкалье от северной тайги до южных степей.
Путешествия бывают разные. Меньше всего ценны те, которые доступны многим. Побывать в двух, трёх, десяти странах не ахти какое достижение. Из документальных кинофильмов о дальних странах можно узнать много интересного.
Не менее просто испытать трудности и опасности путешествия по горам, тайге или пустыне, в завьюженной тундре. Достаточно стать туристом или альпинистом, чтобы ненадолго вкусить прелести «первобытной» жизни в лоне природы.
Что же остаётся особенного на долю настоящего путешественника?
Для него экспедиция – это цепочка больших и малых событий, но главное – открытий. Опасные приключения – издержки профессии. Суть в другом. Надо в дальней или ближней стороне увидеть и понять то, чего никто прежде не замечал.
Любая жизнь – это путешествие. И жаль, если не успеешь в мелькании мелких событий и стандартных дней разглядеть нечто важное, необычное и прекрасное. Жаль, если этот неповторимый и не слишком долгий путь проходишь задом наперёд.
…В забайкальской степи временами попадались мне незнакомые цветы: мохнатенькие, жёлтые, с лучиками-лепестками. Подивился им – и забыл на десять лет, пока не вычитал где-то: видел эдельвейсы.
Сопровождая груз на Ципикан, на Витимском нагорье миновал я несколько молодых, чуть ли не современных вулканов. Их конусы торчали где-то между горбами сопок, которые были для меня безликими и скучными. Мы ехали по застывшей базальтовой лаве вулканов, а я не замечал, не понимал этого.
Нечто подобное случилось и с гранитами. Пока ходил по ним, колотил их молотком и таскал за спиной в рюкзаке, не замечал в них ничего особенного.
Да и что считать интересным?
Перед отъездом в Москву спросил я Василия, который всё лето провёл в тайге, среди сопок и болот:
– Ну как? Много медведей встретил?
– Комаров-то побольше будет. А что медведь? Он же не дурак, тоже жить хочет, от человека бежит. Бесполезно его бить. Ты лучше про Москву расскажи. Говорят, там звёзды из рубина, сами светятся. Ты видел? Красная площадь самая большая в мире? За день Москву пройдёшь? А Ленинские горы – это выше наших, много выше, да?
Он спрашивал, и стала мне проясняться нехитрая истина: экзотика – это то, что нам непривычно. Для горожанина таёжная глухомань наполнена рысями, медведями, звериными тропами и всевозможными тревогами. А для жителя тайги огромный современный город – существо таинственное.
С тех пор я чураюсь экзотики. После того как отшагаешь сотню-другую километров, стараясь понять окружающую природу, её историю, строение, жизнь, чувствуешь её близкой, родной.
Но всё это проявится постепенно, скажется не сразу.
…У меня сохранилось письмо начала 1954 года. Ответа нет; возможно, его и не было. Не исключено, что это черновик, но скорее всего, письмо я так и не решился отправить. Если не ошибаюсь, с этой девушкой я познакомился летом 1952 года в Монино, и она мне понравилась. Больше я с ней не встречался.
Достаточно красноречивый документ.
Здравствуйте, Галя!
Вы догадались, кто Вам пишет? Помните Монино? Мне запомнились те дни хорошо и – в наказание – читайте письмо. Завтра товарный поезд Москва – Чита помчит меня (и будет мчать дней 20) через Урал, Сибирь к Байкалу, в места лесов, болот, комаров и позднеюрских интрузий (извините за геологическое выражение). Впрочем, довольно шуток. Времени немного. Буду писать серьёзно (не пугайтесь, ничего страшного или неприятного для Вас, надеюсь, нет, а впрочем, судите сами). Письмо вас, наверное, удивит и, может быть, обрадует. Плохо, что я его не решился написать год-два раньше. Тогда оно было бы более уместно и менее неожиданно. Но… (поговорку не привожу – старо). Трудно сейчас мне писать. Вы только не поймите меня неверно и не думайте плохо.
По-моему, я тогда испытывал чувство, которое должны называть дружбой (это чувство только обоюдное). Короче, решайте. Для меня Вы остались до сих пор другом. Времени прошло много, и великих чувств угадать не могу. Поэтому предлагаю Вам ответить мне (хочу, чтоб Вы были так же искренни, как я, и при малейшем нежелании отказались от ответа. Лучше промолчать, чем обмануть или кривить душой). Тем более что мы, может быть, уже никогда не встретимся. Молчание будет мне приятней и лучше, чем письмо, с тенью неискренности, т. к. это покажет, что я обманулся в Вас. Наверное, получается юношеская мелодрама? Но помните, что это слова не мальчика, но мужа (в смысле – мужчины). Поймите их как можно искренне, проще, и Вы увидите мысли и чувства. Это письмо – не объяснение в любви (я не боюсь этого страшного слова), не излияние души (чернилами по бумаге), не шутки – мне сейчас не до них – это желание не потерять друга.
Еду я на шесть месяцев и желал бы, чтобы мне писали все мои друзья. Как вы живёте? Как музыка? Какие Ваши планы?
Жду ответа (но не прошу и не настаиваю на нём). Ваше письмо прошу никому не показывать. Крепко жму Вашу руку. Извините за неуместные шутки. Ещё раз жму Вашу руку. Извините меня за письмо. Рудик.
Мой адрес: Чита, До востребования. Р. Баландину.
Хотя тогда мне было 19 лет, письмо какое-то детское. Отражает не только личность автора, но и советское время.
Во взаимных отношениях мужчины и женщины проявляется ещё и чувство собственного достоинства. Вступать в близкие отношения с другим человеком – это одно. «Трахаться» с кем-то к взаимному удовольствию или за деньги – совсем другое.
Крыса с вживлённым в один из «центров удовольствия» электродом постоянно нажимает на кнопку, раздражая его слабым током. Механическое удовольствие заменяет более сложные способы получения наслаждения. Крыса забывает удовлетворять свой аппетит или половое влечение, порой доводя себя до полного истощения.
Механическое возбуждение одного из нервных узлов мозга даёт более сильный эффект, чем секс. То же происходит у наркомана при химических воздействиях на мозг.
Таракан с оторванной головой способен совокупляться и – как знать? – может ощущать положительные эмоции. Он реализует замысел природы: принудить существо к продолжению рода даже за гранью личного существования.
Такова функция полового влечения, сексуальности по закону земной области жизни, Биосферы. Человек и тут вышел за пределы естества (как в конфликте цивилизации с окружающей средой). Отделил либидо от функции размножения, сделав одним из способов удовольствия.
Зигмунд Фрейд чрезмерно увлёкся биологизмом и мифотворчеством в проблеме секса. В его изложении мужской половой член обретает вид монументального обелиска, идола, центральной сакральной фигуры сексуальной мистерии.
Да, так происходит особенно в молодые годы от безделья и обильного питания. Мне кажется, подмена любви сексом плачевно сказывается на духовном строе личности и, возможно, приводит к ранней импотенции.
Любовь без секса лучше, чем секс без любви. Хотя лучше всего – единство.
За долгий полевой сезон никаких чрезвычайных происшествий не было. А вот мои камеральные работы в читинских геологических фондах дважды заставили меня побеспокоиться о своём будущем.
Началось с того, что у Анатолия форма допуска оказалась ниже, чем у меня. Он не мог в фондах смотреть отчёты о месторождениях, где встречались радиоактивные минералы.
Ирония судьбы: аспирант, готовивший кандидатскую диссертацию, не был допущен до государственных секретов, к которым имел доступ изгнанный из института студент.
Однажды, придя в нашу базу отряда, он стал что-то разыскивать. Спросил, не видел ли я его папку с секретными документами. Папки не было. Он сказал, что, должно быть, оставил её в парикмахерской.
Но и там её не было. Папка пропала. Мне было не по себе: ведь я подписывал справку, обещая хранить государственную тайну под страхом уголовного наказания. А в папке были совершенно секретные выписки и кальки, которые я не имел права предоставлять начальнику.
Прошла неделя, другая в тревожном ожидании. Никаких сведений.
Мы выехали в поле, Алексей распалил костёр, частично сжёг палатку и вьючный ящик. Составил акт о пожаре, в котором сгорели некоторые документы, включая папку.
Тревога оставалась некоторое время, но всё обошлось благополучно. Однако эта история аукнулась мне через четыре года.
…После окончания института я по распределению работал в отделе изысканий института «Теплоэлектропроект». В один из рабочих дней меня вызвали в первый отдел. Предложили поговорить с крепким мужчиной средних лет. Мы отошли с ним в сторонку, и он показал удостоверение, если не ошибаюсь, майора КГБ. Предложил встретиться в номере гостиницы «Балчуг» на следующий день.
Тут-то я и вспомнил о тех материалах под грифом «СС», которые без регистрации выносил из читинских геологических фондов.
В «Балчуге» было глухо и безлюдно. В назначенном номере за столиком ждал меня тот майор в штатском. Было тихо. Я понимал, что допрос могут записывать. Настроение было тревожное.
Неожиданно в разговоре он как бы между прочим спросил, знаком ли я с Анатолием Гелескулом. У меня немного отлегло от сердца. Майор в штатском стал доверительно расспрашивать, кого ещё я знаю из его приятелей. Я плохо запоминаю фамилии, назвал кое-кого по кличкам: Абон, Гапон, Чиж, Штанишка… Он просил уточнить, вспомнить ещё кого-нибудь. Стал называть мне имена и фамилии. Да, некоторые из этих ребят были мне известны. Я ему сказал, что он знает значительно больше меня.
Беседа длилась долго. Или мне так показалось? Он интересовался темами разговоров. Уверил, что не сомневается в моей честности как настоящего советского патриота. Я в свою очередь уверил его, что так оно и есть, и мне нечего скрывать. Да так оно и было.
В конце концов он дал мне свой телефон и просил позвонить, если возникнут какие-то новые обстоятельства. Я расписался на официальном бланке в том, что обязуюсь хранить в тайне этот разговор. Предупредил собеседника, что обычно встречаюсь только с Толей, и то редко.
На том и расстались. Звонить я ему не стал, и он меня больше не беспокоил. Толе о разговоре не сообщил, хотя намекнул, что надо быть осторожнее при спорах на политические темы. Он это воспринял равнодушно, и мне показалось, что он и так знает об интересе КГБ к их компании. Хотя ничего особенного в их высказываниях не было.
Значительно позже мне пояснили, что с КГБ мог сотрудничать лингвист полиглот Зализняк. Такие люди ценны для целей разведки как шифровальщики и дешифровщики. Впрочем, это лишь смутная версия.
Как я понял, «гэбисты» не особенно озабочены вербовкой стукачей. Если человек не выказывает готовности сотрудничать, он им не интересен. И понятно: лишняя обуза.
После этой беседы кончились мои опасения по поводу исчезновения совершенно секретной папки. Судя по всему, она не попала в КГБ.
Таков был отзвук моей первой забайкальской экспедиции.
Был и другой отзвук – в более поздний срок.
Весной 1990 года в центре Москвы на улице Кропоткина недалеко от метро я увидел Сергея Ивановича. Он стал вроде бы меньше ростом, но не слишком сильно изменился. Оказалось, что он работает в комиссии по переименованию улиц столицы.
– И что вы тут хотите переименовать? Метростроевская теперь Остоженка. Как будто тут не метро, а стога сена. Разве этого мало?
– Мы возвращаем исторические имена. Настало новое время. Вот, в частности, эта улица, метро. Разве плохое название Пречистенка?
– Что она, особо чистая, что ли? – Я заподозрил, что готовится покушение на Кропоткинскую улицу.
– Не так примитивно. Своё название она получила по надвратной церкви Покрова Пресвятой Богородицы. Мы возрождаем русские православные традиции… В тысяча девятьсот двадцать первом году её назвали именем анархиста революционера Кропоткина, а потом и метро тоже. Пришла пора восстановить историческую справедливость.
Помнится, Сергей Иванович был геологом, членом КПСС… Нет, я не стал напоминать ему об этом. Быстро сообразил, что ругательства и проклятья бесполезны. Они же теперь хозяева столицы, страны, православные буржуи, чиновники. Криком делу не поможешь.
Я напомнил ему, что Кропоткин был выдающимся геологом, географом, мыслителем; сделал открытия в Забайкалье; был одним из основоположников ледниковой теории. И вообще это великий человек, которым восхищались Оскар Уайльд, Ромен Ролан…
Сергей Иванович слушал всё это с кислым лицом. Напомнил, что останется переулок Кропоткина, и этого вполне достаточно. Надо иметь в виду, что это был известный анархист, террорист, а в наше время поощрять таких деятелей недопустимо.
Было ясно: у них уже всё решено. Я сказал, что название станции метро они не имеют права менять: не они его строили. И никакой он не террорист. В конце концов, он – князь Рюрикович! А если будут переименовывать, я постараюсь поднять шум в прессе.
Не знаю, повлияли мои доводы и угрозы, или они в мэрии сами решили оставить прежнее название метро, в отличие от станции «Кировская», но до сих пор остаётся «Кропоткинская».
Моя первая встреча с гранитами была не последней. Через много лет Кольская сверхглубокая скважина доказала, что с ними дела обстоят значительно сложней, чем думали раньше. Новую модную глобальную тектонику плит опровергают, помимо всего прочего, ещё и граниты.
Гранитный слой литосферы, залегающий ниже осадочных пород, имеется только на материках. Земная кора океанов принципиально отличается от земной коры материков. Горные породы дна океана закрыты слоем воды от солнечной энергии. Поэтому их развитие замедленное.
Континентальную литосферу обрабатывает лучистая солнечная энергия, атмосферные воздух и вода, живые существа. Так происходит активный обмен веществ земной коры как глобального живого организма…
Чтобы прийти к этой мысли и выстроить на этой основе гипотезу круговоротов литосферы и движения материков, мне понадобилась четверть века, экспедиции в Белорусское Полесье и в Сванетию. О них – позже. А началось всё с забайкальских гранитов и работы в Южной Сибири.
Расскажу немного о себе и о том, почему я угодил в Сибирь.
Одно из самых верных моих решений – стать геологом. Оно принесло немало огорчений, тяжких переживаний. Но ни при каких условиях у меня не возникала мысль о другой профессии.
Однако я оставался плохим студентом, прогульщиком и неудачником (от слова «неуд»). Изгонялся, и не раз, из института. Но работником был неплохим. Мне даже посчастливилось сделать открытия в науках о Земле.
В Московский геологоразведочный институт (МГРИ) я поступил не «за туманом и за запахом тайги», а желая работать геологом. Детство провёл в подмосковном военном посёлке Монино, надолго уходил в лес. Профессия геолога мне представлялась наиболее свободной (и не ошибся). Сказалось и влияние книги Александра Ферсмана «Воспоминания о камне».
Геофизический факультет я выбрал не по склонности: там был самый низкий проходной балл. Пошёл по лёгкому пути, который, как порой бывает, оказался самым тяжёлым.
Сильно волновался, срезался на физике. Отчим, Константин Алексеевич, полковник медицинской службы, просил ректора разрешить мне пересдать с другой группой. Повезло с билетом, сдал на 4.
Учиться я не умел. Меня уважали только на кафедре физкультуры. Мой портрет вывесили как одного из трёх лучших спортсменов в вестибюле института: туда сходились две лестницы, перед которыми возвышался бюст Серго Орджоникидзе.
Красовался этот портрет недолго. Несколько профессоров обратились к ректору с требованием снять это изображение, дабы не поощрять таких прогульщиков и неучей. Фотографию изъяли. В июне 1953 года меня отчислили с геофизического факультета за избыток неудов и прогулов.
Тупым я не был. На практике по топографии под Сергиевым Посадом, в августе 1952-го нас не баловала погода: холодно, сыро, дождливо. В бригаде меня выбрали старшим. На правах начальника и по причине простуды я пребывал главным образом в палатке, а группа вела нивелирную съёмку.
Закончив работу, они пришли в палатку. Я решил проверить, что у них получилось. И вдруг увидел: они замкнули нивелирный ход с огромной ошибкой. Съёмку проводили ребята и девчата, учившиеся значительно лучше меня (что было нетрудно). Но они не сообразили, что надо вернуться к той же высоте, с которой начинали. Пришлось срочно подгонять показатели под результат с минимальной ошибкой.
Находчивость плохого ученика порой бывает полезней, чем исполнительность отличника.
На следующее лето была учебная практика в Крыму. В поезде жарко, в плацкартных вагонах по девять человек в купе (использовали третьи полки). В Киеве многие ребята решили испить перцівки. Результат был плачевный. В жару многих, что называется, развезло, кое-кто отравился, кто-то свалился со второй полки…
Когда вышли из вагонов и выстроились на платформе, вид у большинства был помятый: плохо спали, да ещё последствия выпивки. Зато долгий пеший переход до учебной базы удался на славу. Пошёл освежающий дождь, а там и ливень, гроза. Дорогу – песок и глина – развезло, появились солидные лужи, в которые плюхались желающие принять грязевые ванны.
Кто-то сказал, что можно сократить путь, перевалив через небольшую горку. Нас оказалось четверо – пожелавших пройти этим маршрутом. Мы незаметно отделились от общей группы, продрались сквозь кусты и полезли вверх.
Дождь лил, сверкали молнии, подъём был скользкий. На плоской площадке мы сделали передышку. Я присел отдохнуть возле камня. Он мне показался слишком гладким. На нём оказалась надпись, по-видимому, на иврите. Это было небольшое кладбище.
Полезли выше, добрались до округлого частично голого перевала. Побежали, как на поле боя, пригибаясь: впивались в землю молнии, били в уши удары грома.
Мы добрались до базы первыми.
Следующий день был свежим и солнечным. Вечером в нашей группе возникла бутылка вина. В сумерках кого-то осенила романтическая мысль: «Рванём на горку Луну встречать!» Я благоразумно отказался.
Пошли четверо ребят и две девушки. Вернулись тёмной ночью, часа через два. Ободранные, поцарапанные, а кто-то прихрамывал. Романтика требует жертв. Умный в гору не пойдёт, тем более в темноте и не по тропе.
Не всегда я был таким умником. Однажды мы шли по плоскому чуть пологому склону, который в верхней части заканчивался обрывом (такую структуру называют квестой). Вдруг под ногами – большая дыра в скале. Спустились в неё метров на пять. Вертикальный спуск перешёл в горизонтальный короткий тоннель с выходом в обрыв.
Мы подошли к краю. Оценив ситуацию, я предложил: «Спорим, что перелезу снаружи?» Отозвался Иван Сухов, бывший солдат: «Ставлю ящик пива». Я стал карабкаться наверх. Взбираться было не так уж трудно, – не скалолазание. Страшно было чувствовать за спиной пропасть. Руки и ноги слишком напрягались. Не все камни были надёжными.
Зачем я решился на такую глупость? Никогда не стремился выделиться. Не было девушки, на какую бы я хотел произвести неотразимое впечатление. Это было не в моём характере. Ящик пива, конечно, неплохо (я получил одну бутылку, на большее и не рассчитывал). Риск сорваться был невелик, но всё-таки существовал. Пожалуй, хотелось проверить себя – на будущее. Став геологом, мало ли чего придётся испытать…
Я обычно брался выполнять хозяйственные дела, связанные с перевозкой грузов. В пути осматриваешь из кузова окрестности, чувствуя себя свободным. Однажды в пионерском лагере я вызвался ехать с двумя мальчишками за овощами в колхоз. На обратном пути наш грузовик застрял в канаве. Шофёр ушёл искать трактор. Мы полдня сидели в кузове и грызли огурцы, вытирая их о штаны.
В Крыму надо было ехать к морю. Мы поднялись на холм и стали спускаться. Я впервые увидел море. Его синева начиналась высоко, сразу под голубым небом. Казалось, море надвигалось на нас…
По теории относительности, разницы нет – движешься ли ты к объекту или он – к тебе. Да, иллюзия такова. Но почтенные физики согласились принимать иллюзию за действительность. Мол, какая разница, поезд движется к платформе или она – к поезду. Да, формула будет одна и та же, но суть-то разная!
Кажущееся стороннему наблюдателю замедление времени в сверхскоростной ракете (следствие эффекта передачи информации) физики считают за реальный процесс. Хотя Эйнштейн отрицал объективность времени, он и его последователи решили, будто время можно растягивать и сжимать, как будто оно резиновое…
Мне постоянно хочется исследовать проблемы, а не выкапывать из кладовых памяти события, образы, мысли. Хочется сомневаться и обдумывать, а не соглашаться и запоминать. Впрочем, завершу рассказ о крымской практике.
…Нам выдали деньги для возвращения в Москву, предоставив самостоятельность. Я с товарищем по имени Спартак добирался до Симферополя из Феодосии. Искали попутную машину. Попался один грузовик в нужном нам направлении. В пустом кузове была только бочка с горючим.
Мы лежали, положив головы на рюкзаки. В каком-то посёлке (Старый Крым?) машина остановилась. В кузов грохнулся с неба тяжёлый рюкзак. Над бортом возникла круглая физиономия с рыжими клочьями волос вместо усов и бороды. Это был наш товарищ.
Только мы выехали в степь, надвинулись тучи, стемнело, грянула гроза. Ливень, молнии, гром! Мы промокли и продрогли. Неприятно, да ещё когда рядом бочка с бензином, а зигзаги молний бьют в землю.
Шофёр остановил машину, заглянул к нам: «Надо переждать!»
Нам терять было нечего. Стали уверять его, что необходимо ехать быстрее, и тогда молнии в нас не попадут. Мол, мы студенты, мы знаем. Он нам поверил.
Часа через два мы выехали к солнцу и теплу. В каком-то пролеске машина остановилась. Шофёру надо было сворачивать с дороги на Симферополь. Мы его поблагодарили. Стали дожидаться попутной машины.
Сколько мы ни махали руками, никто не останавливался. Спартак догадался, кивнув на нашего спутника: «Да они как увидят его, так и дают газу. Это ж чистый бандит».
Да, выглядел наш коллега в помятой шляпе весьма подозрительно. А сравнительно недавно была амнистия. Шли слухи о бандитах на дорогах. Спартак сказал мне: «Давай, мы спрячемся в кювете, а ты стой один, у тебя вроде бы вид приличней».
Так и сделали. Вскоре уловка сработала. Возле меня затормозил грузовик. Я подошёл к кабинке и спросил шофёра, куда он направляется. Вдруг он взглянул мимо меня. Краем глаза я увидел, что из кювета вылезают два моих спутника. Машина рванула вперёд. Я вскочил на подножку и стал уверять шофёра, что мы студенты-геологи. Он остановил машину.
В Симферополе вокзал был забит народом. Огромная очередь за билетами. Я встретил ещё двух ребят из нашей группы. Нас стало пятеро. Денег у всех было в обрез.
Мы отправились на базар. Вид у нас был экзотический. На практике одежда поизносилась, лица потемнели. Головные уборы: шляпы соломенная и войлочная, кепка, панамка, подвязанный на пиратский манер платок. На ногах – стоптанные башмаки, протёртые сандалии, перевязанные верёвкой, а у прибалтийца Игоря Фельда – домашние тапочки, которые ему почему-то прислали из дома.
Мы обходили ряды и пробовали съедобные продукты, ничего не покупая. Когда мы пошли на второй заход, бдительные продавцы стали нас прогонять.
Очередь за билетами почти не двигалась. Стемнело. Мы решили переночевать где-нибудь в сквере. Было тепло. Мы шли по слабо освещённой улице и, казалось, конца ей не было. Устали. Приметили тёмный заросший участок и залегли.
Солнечным утром мы поняли, что лежим в огороде. Я приподнялся. Невдалеке стоял мужчина с лопатой в руках. Мы молча вставали один за другим. Мужчина остолбенел. Вот так овощи уродились!
Не было надежды уехать поездом в ближайшие сутки. Мы со Спартаком решили отправиться в Москву автобусом. Денег было на два билета и ещё оставалось 50 копеек. Если вычесть проезд в метро – по 20 копеек на еду на два дня. Поехали!
Автобус был обычный городской, без удобств. На остановках мы обходились винегретом и чёрным хлебом. Доехали благополучно.
Дома я почувствовал, что мне чего-то хочется, но не еды. Увидел чайник и выпил из него всю воду из носика. Потом осушил чайничек с заваркой. И вспомнил: мы в пути выпили всего лишь по одному стакану чаю, остерегаясь пить сырую воду.
(Следующим летом Спартак погиб на производственной практике.)
…Об учебном процессе ничего припомнить не могу. Врезались в память только спортивные эпизоды.
С юности моими главными увлечениями были спорт и чтение. Они же во многом определяли моё воспитание, вырабатывали характер.
Спорт не прост. Это не только азарт, соревнование, стремление победить. Мне по душе были командные игры. В лёгкой атлетике бежал лучше в эстафете, чем в одиночку. Так азарт сильнее.
Был защитником в баскетболе. В этой игре на такой позиции важны не только физические качества, но и умственные. Надо успеть выбирать верное действие из двух-трёх вариантов в доли секунды, порой в прыжке; надо понимать игру лучше противника, действовать в команде.
Волейбол не так азартен: нет единоборств, а варианты игровых ситуаций весьма ограничены. Шахматы не любил: скучно.
Почему-то мне нравился бокс. Я не забияка, плечи узкие, нос кровоточил по малейшему поводу. Сокурсник боксёр перворазрядник Игорь Немцов взял меня на тренировки в общество «Спартак». В одной группе занимались и мастера, и новички. Разминки были утомительные.
В любительском боксе главное предугадывать действия оппонента, ловко защищаться, наносить точные резкие удары. Это увлекательно, хотя и немножко опасно. В боксе ноги не менее важны, чем руки. А ещё – голова. Она не только для того, чтобы держать удары. Думать приходится непрерывно, стараясь понять замыслы противника и достойно ему ответить. Диспут-пантомима с переходом на личности. Без обид и злобы.
На институтских соревнованиях по лёгкой атлетике я прыгал не только в длину, но и в высоту (что не любил). Первое-второе место разделил с Алексеем Розановым, ныне академиком, палеонтологом. Кстати, когда несколько лет назад мы с ним встретились, он припомнил те соревнования и отметил, что я прыгал почти без разбега.
И в школе, и в институте для меня главным был баскетбол. Памятный случай. В 1952 году я играл против Александра Гомельского, будущего тренера баскетбольной сборной СССР. Он был в третьей команде ЦСКА, а я играл за «Локомотив». Против нас было три мастера спорта, включая моего бывшего тренера Мершина. Это была самая позорная игра в моей жизни. Никогда я не чувствовал себя так беспомощно и бездарно, как в тот раз.
Урок пошёл мне впрок. Взглянул на себя со стороны, осознал свой позор. Понял: надо уметь контролировать себя в трудных ситуациях. В геологических экспедициях это мне помогало.
…Почему я вспоминаю это? Ничего особенного, а в памяти осталось. В отличие от эпизодов учёбы. Хотя помню экзамен по физике на третьем курсе. Принимал суровый профессор Кронгауз. Передо мной очередной неудачник схватил «неуд». Пока я сбивчиво отвечал на билет и раздумывал над вопросом, профессор успел выдать ещё один «неуд».
Настал и мой черёд. Я определённо огорчил его своим незнанием. Он решил оставить мне шанс и предложил назвать какую-то несложную формулу. Я её, естественно, не знал и стал выводить. Моё усердие так умилило его, что я получил вожделенный «трояк». Это не помешало мне завалить теоретическую радиотехнику, напичканную интегралами…
Нас, бедолаг, с тремя «неудами» из шести экзаменов набралось, если не ошибаюсь, двадцать два человека. Прибыла комиссия из министерства. Нас по очереди вызывали в кабинет зам. директора Синягина. Члены комиссии с некоторым недоумением убедились, что мы не идиоты. Кого-то оставили, но большинству (и мне) вставили перо, отправив в свободный полёт.
Да, мы плохо учились. Но и сессия была чудовищной. Математика, физика, радиотехника по программе МГУ, а ещё и геология СССР, палеонтология, тектоника.
Кстати, первый «неуд» в институте я получил на первом же экзамене. Это был марксизм-ленинизм. Догмы этого учения не вколачивались в мою голову. У меня появлялись какие-то разные варианты. Принимал экзамен доцент Штейнбук, обладатель прекрасной зрительной памяти. Он мне ласково сказал, что рад со мной познакомиться, ибо на лекциях мы не встречались.
…В 1988 году я читал для преподавателей и аспирантов МГРИ доклад о творчестве В.И. Вернадского к 125-летию со дня его рождения. Встретил старенького профессора Штейнбука и напомнил о той нашей встрече. Он смутился, сказал, что меня не помнит, и спросил, не обижаюсь ли я на него. Я ответил, что получил тогда по заслугам.
Вместе с нами был отчислен единственный отличник Толя Гелескул – будущий талантливый поэт-переводчик с испанского, французского, польского. Он за успехи в учёбе получил премию имени Вернадского (имя тогда для меня незнакомое). Возможно, его отличная учёба на общем фоне выглядела странно. Проверка показала, что у него слабое здоровье. В частности, он плохо видел.
Мы с ним познакомились на первом курсе. Предстоял какой-то экзамен. Я безмятежно уселся на широкий подоконник. Вокруг блуждали озабоченные сокурсники с книгами, тетрадями, шпаргалками. Ко мне подошёл сосредоточенный студент:
– Всё выучил? А я один билет не успел. Надеюсь, не попадётся.
– А я только один знаю. Вряд ли попадётся.
Он мне не поверил. Когда узнал мой результат, понял, что я не врал.
Анатолий Гелескул был одним из самых интересных и талантливых людей, с которыми мне доводилось встречаться. Человек отчасти не от мира сего. Не в смысле мистики, религии, аскетизма. Он мечтал о жизни особенной, яркой, с опасными приключениями. Хотя по складу характера и физическим возможностям мог быть только кабинетным учёным или тем, кем стал.
Он не грезил о потусторонних мирах, а рационально мыслил с немалой долей скепсиса, был прилежным учеником в школе, институте. Значит, адекватно реагировал на окружающий мир. Но в реальном мире ему хотелось того, что называют романтикой. Портовый город Зурбаган в стране, созданной воображением Александра Грина. А ещё от Павла Когана: «В флибустьерском дальнем синем море / Бригантина подымает паруса».
Тогда мне казалось, у него юношеская наивная и безобидная блажь. Потом сообразил: пожалуй, это трагический разлад мечтаний с действительностью, невозможность быть тем, кем хотелось, мечталось. Надлом личности.
Толя перевёл стихотворение Поля Верлена «Смерть», передав, на мой взгляд, глубоко личные свои переживания:
Клинки не верят нам и ждут надёжных рук,
Злодейских, может быть, но воинской закваски,
А мы, мечтатели, замкнув порочный круг,
Уходим горестно в несбыточные сказки.
Клинки не верят нам, а руки наши ждут
И опускаются, отвергнуты с позором,
Мы слишком медлили – и нам ли брать редут,
Затерянным в толпе лгунам и фантазёрам!..
Мне казалось, что Толя должен сочинять стихи. Я в школе писал эпиграммы и басни. Ему по складу характера подходила лирика. Если учесть его геологическое образование и начитанность, следовало ожидать от него философских стихов в духе Гёте, Тютчева.
Я не раз просил его написать краткие стихи на темы природы, познания, чтобы поставить их как эпиграфы к главам моих книг. Ничего такого от него не добился. Возможно, если он не писал стихи (во всяком случае, их не печатал), в этом была моя вина.
Когда ему было около двадцати лет, он был влюблён в молодую испанку, младенцем прибывшую в СССР во время гражданской войны в Испании. Посвятил ей лирическую поэму, из которой мне запомнился алый тающий огонёк сигареты в снегу поздним вечером под её окном.
Он поступил опрометчиво, ознакомив меня с этой поэмой и спросив моё мнение. Я был склонен к сатире, а не лирике. Мне показалась надуманной любовь именно к испанке. Не помню, что я тогда ему наговорил, но общий тон был скептический. Подпустил шуточку из прошлого века:
Когда я был испанским принцем,
Я предрассудков не был раб.
Забыв свой сан, став разночинцем,
Я соблазнял дворовых баб.
Далась кухарка мне Агафья,
Давалась прачка, тем гордясь,
И лишь одна библиографья,
Что с ней ни делал, не далась.
С тех пор Толя не показывал мне своих стихов, говорил, что их не пишет, мол, вполне достаточно переводов. Не знаю, сказалась моя ехидная критика или нет, но мне до сих пор неловко за свою бестактность. Он не напечатал ни одного своего оригинального стихотворения. Скорее всего, сопоставлял свои стихи с высоким уровнем мастерства тех, кого переводил, и не хотел писать хуже них. Творческая робость.
Переводы у него получались великолепными. Он работал над ними, как лучший ювелир, выгранивая строки порой даже после того, как стихи были опубликованы (у меня в его книгах есть такие уточнения). Мне трудно понять, как можно ограничиться только пересказами, переводами в иную систему того, что придумали другие?
Меня обрадовала рецензия в «Новом мире» на сборник переводов Анатолия Гелескула. Запомнился один фрагмент. Прежде были переводы Верлена Ильёй Эренбургом. Они были похожи на стихи Эренбурга. Были переводы Бориса Пастернака. Они были похожи на стихи Пастернака. А в переводах Гелескула мы обрели подлинного Верлена на русском языке.
Не ручаюсь за точность, но смысл был такой. По-видимому, именно эту книгу «Тёмные птицы. Зарубежная лирика в переводах Анатолия Гелескула» подарил мне Толя в конце 1993 года. Написал: «Рудик! С наступающим (к сожалению)! Настоящее название книжки «Жизнь мелким шрифтом», да ещё неразборчивым и с опечатками».
На другой странице его отклик на текущие события:
«Романс (на два голоса)
Дискант: А из нашего окна
Демократия видна!
Баритон: А как шмякну из окна –
Не увидишь ни хрена.
«Весной все, кто выживет, соберёмся и сфотографируемся на память «(Армянская поговорка, современная)»
Книга действительно издана плохо, мелким шрифтом. А переводы отличные, рецензент был прав. Я подумал: теперь Толя начнёт писать своё, личное. Не свершилось.
Мы с ним были во многом антиподы. Книжная романтика, которой были заражены многие, поступающие в МГРИ, включая Толю, была мне чужда. Мне хотелось работать вдали от начальства и общаться с природой.
Занятной была его встреча со своей давней (со школы) неприятельницей.
Мы с ним часто посещали Библиотеку имени Ленина. Как я выяснил позже, на меня обратили внимание две подруги, решив со мной познакомиться. Одна из них – Марина Махова (по матери Алхазова), красивая девушкой кавказского типа, спортсменка – жила во дворе дома на Каланчёвке, где жил я напротив вокзала.
Когда она встретилась с Толей, выяснилось, что они знакомы визуально. Толя в детстве жил и учился в школе (отличник!) в дачном посёлке Загорянском, по той же Северной дороге, что и Монино. У Марины родители там снимали дачу. Толя летом временами пас коз. По словам Марины, он ходил в каком-то зипуне, временами расстилал его на земле и лежал на нём.
Иногда его козы ощипывали кусты недалеко от родника, куда Марина ходила за водой с собакой-боксёркой. Москвичка дачница смотрела на местного пастуха свысока. С помощью собаки она отгоняла от родника его коз.
Мы с Толей познакомились с Мариной зимой. Она пригласила нас на каток. В отличие от неё, мы не умели кататься на коньках, но приглашение приняли. Толя, как вскоре выяснилось, проявил незаурядную решимость. Это можно объяснить только тем, что Марина ему нравилась.
Поехали в Сокольники. У нас с Толей своих коньков не было – взяли напрокат. От большой круглой ледяной арены расходились лучами ледяные дорожки. Только что наступил Новый год, публики было сравнительно немного, в основном дети.
Угнаться за Мариной было невозможно, я кое-как ковылял ей вслед. Толя не смог сделать и одного круга. Упав раз, другой, он счёл за лучшее больше сидеть на льду, чем стоять на коньках. Вокруг него кружились дети, как вокруг ёлки.
После этого случая он некоторое время обижался на меня, заподозрив, что я, умея кататься на коньках, решил посмеяться над ним. Объяснение было другое: в отличие от него, я занимался спортом. Ноги были крепче и координация лучше.
Через несколько лет после памятного катания на коньках в Сокольниках мы с Мариной стали мужем и женой. Я переехал к ним в одноэтажную каменную постройку, в которой, как говорили, до революции была конюшня. Домик находился в глубине двора. Мастеровитый хозяин Сергей Николаевич Махов привёл его в порядок, оборудовал отличный подвал.
Толя оставался холостяком. У него была сестра Галя. Оказывается, она мне писала (но, вроде бы, не послала) письмо в экспедицию.
Интересней была его разношёрстная компания. У всех были прозвища, истоки которых я не знал: Абон, Гапон, Билли Бонс, Штанишка, Чиж, Сид… У Билли Бонса было внешнее сходство с пиратом из романа «Остров Сокровищ» (хотя больше бы подошёл Джон Сильвер): покалеченная нога и пояснение Толи, что это важный пахан, на которого было покушение. По-моему, в нём Толя с опаской и не без некоторого восторга видел нечто криминально-романтическое. Вскоре этот человек погиб при невыясненных обстоятельствах.
Сидом называли Исидора Хомского, младшего брата известного театрального режиссёра. Он тоже поступил в МГРИ из романтических соображений, но быстро понял, что в этой отрасли ему делать нечего. Поступил во ВГИК. Использовал свой способ «ловить бабочек». В парке Эрмитаж изображал юного невинного молодого человека. Внешне он напоминал блиставшего тогда «Фанфан-тюльпана» – артиста Жерара Филипа. Сид привлекал не слишком молодых дам, с которыми, по его словам, было особенно занятно…
Ему довелось быть помощником режиссёра Марлена Хуциева на съёмках фильма «Мне 20 лет» («Застава Ильича»). Насколько я понял из его откровений, в кино его более всего привлекала доступность красивых женщин. С Толей они обсуждали сюжет фильма, в котором главным героем будет юный цыган. Они воображали, как вечерами у костра он поёт цыганские песни… «А в маршруте, – добавил я, – пляшет «Цыганочку».
С его компанией у меня связана пренеприятнейшая история с участием КГБ. Но об этом расскажу в надлежащем месте подробнее. Возможно, это было связано с тем, что одним из давних приятелей Толи был Андрей Зализняк, лингвист, будущий академик РАН, знавший десятки языков. Как я предполагаю, такого уникума стала использовать наша разведслужба. Это версия, не более того. Не могу представить, по какой ещё причине могли компанией Толи заинтересоваться «компетентные органы».
Мне непонятно стремление некоторых людей знать несколько языков. Порой считают знание иностранного языка признаком культурного человека. По такому критерию я не имею отношения к культурному сообществу. Я – искатель смыслов. Хочу познавать Природу, человека, Бога, общество, Жизнь. Для этого достаточно знать русский язык.
…Толе хотелось быть цыганом. Он какое-то время работал осветителем в цыганском театре «Ромен». Деталей я не знаю. Один раз он привёл меня в театр на свой балкончик, откуда высвечивал сцену. Видно, в цыгане его не приняли.
Я никогда не видел его злым. Даже не представляю себе его в таком состоянии. Он, безусловно, был добрым человеком. И это замечательно. Но, как мне казалось (не знаю, насколько это верно) был трусоват. Что неудивительно, если учесть его слабое зрение и не особо крепкое здоровье. Почти отшельнический образ жизни на даче в Загорянке, который он выбрал для себя, позволял избегать конфликтов семейных и социальных.
Ему пришлось перейти на заочное отделение то ли Горного, то ли Нефтегазового института. Так он сделал по требованию матери. Она считала, что ему необходим диплом о высшем образовании. А у него без всякого диплома высшее образование было, только не по геологической специальности.
Иногда пишут, будто он участвовал в трудных экспедициях на Кавказе. Хотелось бы знать, кем и как он работал. В другом месте я прочёл, что его отчислили из МГРИ из-за какой-то подпольной студенческой газеты. Пишут, будто его отец – жертва политических репрессий. Это ложь. Да, его отца брали под стражу (за что, не пишут эти фальсификаторы) и отпустили за недоказанностью обвинения. После этого он стал доктором технических наук, профессором. Ничего себе – жертва!
Как горный инженер Толя никогда и нигде не работал. До получения диплома он числился в какой-то горной или геологической организации на Кавказе, которой руководил ученик его отца. Иначе ему не разрешили бы учиться заочно. Вот и всё.
Когда в 1957 году я проходил военные сборы в Мцыри, недалеко от Тбилиси, Толя в воскресенье приезжал ко мне с большой бутылкой белого вина. Мы устраивались в сторонке от лагеря и мило беседовали. Это было замечательно. Однажды он меня и ещё одного студента провёл по улице Руставели в Тбилиси. Мы посетили какой-то духан, где попробовали аджарские хачапури, пили вкусные воды Лагидзе.
То, что имя Анатолия Гелескула стало отчасти легендарным, это хорошо. Вот только не надо спекуляций и лжи, тем более, с политическим душком.
Меня Толя удивлял и огорчал тем, что он резко ограничивал своё творчество поэтическим переводом и отдельными эссе. Возможно, это было печальным следствием того, что я называю «комплексом отличного ученика». Я уверен, что он был способен на большее.
Ему крупно повезло: организовал свою жизнь по своим принципам. Это удаётся немногим. И ещё: во второй половине жизни он женился на Наталии Родионовне Малиновской, дочери маршала и Министра обороны СССР. Точнее, она вышла за него замуж. Она – филолог и культуролог, испанист – была очарована его переводами с испанского.
В последние годы жизни Толя тяжело болел. Сказывалось, в частности, что он был заядлым курильщиком. Благодаря жене его отлично лечили в госпитале. Он сильно ослаб, потерял зрение. Она ухаживала за ним, как сиделка, помогала переводить стихи (на слух), организовала издание его книг.
Толя относился к той небольшой категории людей, которых с полным основанием следует считать интеллигентами. Я называю так тех немногих, у кого духовные потребности преобладают над материальными.
Чтобы показать его стиль, мысли, интонации, приведу его письмо поэту и переводчику Давиду Самойлову.
Милый Давид Самойлович!
Вы будете смеяться, но я вернулся из Гранады. Прожил там неделю, питаясь кактусами (плодами, разумеется). Упомянутые плоды зреют у цыганских пещер и очень питательны; сам я жил не в пещерах – там сейчас дискотеки, – а рядом, буквально в двух шагах, на окраине старого города, мавританского до мозга костей: белизна, зной, отвесные улицы шириной в ладонь (моя называлась Cuestadecabras – «Козья тропа»), глухие стены, синие от солнца, а на стенах – изразцы с изречениями. Один мне так понравился, что мне его подарили: «Не спеши, ибо время не кончается».
Высоко над пещерами – Альгамбра (о ней молчу – это не восточный дворец, как на фотографиях, и вообще не архитектура, а замершая мысль. Принесла же нелёгкая христиан!). А ещё выше – вечные снега.
Что ещё? Дети на улицах здороваются – как в вологодской деревне, люди улыбаются – это здесь главное занятие. И когда улыбаются, становятся красивыми. Бутылка отличного вина стоит как пачка сигарет. Ни на то, ни на это денег у меня не было, но друзья не дали умереть от жажды. Но сейчас мне уже кажется, что я всё это придумал и привычно вру.
Вообще Андалузия немного похожа на Армению, только населённую украинцами (кроткими и, похоже, такими же упрямыми). Среди них вкраплены конопатые узбеки – это и есть знаменитые цыгане; какая в них кровь, не знаю, но только не цыганская. А цыганки, хитаны – те же хохлушки, но много толще (свидетельство в пользу упомянутых кактусов). Каков их родной язык, определить сложно, потому что андалузцы говорят еле ворочая языком, а цыгане вообще не ворочают.
Как ни странно, привыкаешь, и когда где-нибудь у пещерной дискотеки встречный стаскивает кепку и скорбно произносит несколько неопределённых гласных, каким-то шестым чувством улавливаешь смысл, что-нибудь вроде: «Когда нечего курить, мир выглядит иначе, сеньор, и хуже, чем он есть». Так здесь просят на выпивку (я, конечно, набирался опыта, да вряд ли пригодится). На одну такую тираду я для пробы ответил по-цыгански, что на счёт мира я согласен, да у самого нет ни гроша. Хитан страшно выпучил косые глаза, сказал: «Пардон, месье» и перешёл на французский. Я постыдно стушевался.
В Альгамбру я попал по приглашению Гранадского университета; приглашения были раньше, но как-то в меня не попадали (даже не знаю, кто по ним ездил), а это угодило. На самом деле, как я и думал, Гранадскому университету до меня такое же дело, как мне до него, а всё это устроили мои друзья. Лет десять мы не виделись, я даже не писал никому, чтоб душу не травить, думал – в преисподней встретимся. И вот – свиделись. Кто мог знать, что права человека до такого докатятся!
Кстати, рядом с Альгамброй, вплотную – не изгадить же нельзя – стоит препохабный модерновый дворец (какой-то миллиардер построил). Вот из него Чингиз Айтматов разглядел, что в Испании социализм. Скоро и коммунизм будет, потому что компатриотов наших тут перебывало изрядно, бродят по лавочкам и, матерясь, меняют крашеные ложки на средиземноморские кораллы. В местной газете я прочёл, что здесь недавно гастролировал известный русский переводчик «Цыганского романсеро» Похиляк – или Помелюк, забыл фамилию, он же корреспондент ТАСС (и читал доклады, шаромыжник. Платные, это уж как пить дать. На подобном фоне я выглядел даже прилично). Ещё две трогательные гранадские детали.
В Альбайсине (где я жил, в буквальном переводе – Сокольники) «Петя + Маша – любовь» на стенах изображается так: Pedro Сердечко Maria, а если любовь безответная, то сердце пронзается стрелой. И второе – в центре Гранады (каков город!) стоит памятник переводчику, довольно красивый. Поджарый мужчина вроде меня, в чалме и шлёпанцах, – и надпись: «Гранада – своему сыну, патриарху переводчику Иегуде ибн Тибону, врачу, философу…» Это же мавританский еврей в XII веке.
Побывал я и в Толедо. Он так же сказочен, как Альбайсин, но по-другому – мрачная, почти жестокая сказка. Но в Толедо есть Эль-Греко и две пленительные синагоги XIII века – синагога Успения Божьей Матери и синагога Божьей Матери Блондинки (так они называются, и я тут ни при чём, это дело христианских рук). Кстати, в Гранаде молодёжное поветрие – переходят на ислам. Девочкам очень идёт тюрбан и намёк на чадру. Новообразованных называют суфи…
…Самое лучшее, что есть в Испании (из того, что я успел раскусить) – это хлеб и человеческие отношения. С грустью понимаешь, как мы издерганы и злы. А хлеб был тоже грустным открытием. Я так люблю его, и, оказывается, всю жизнь ем что-то другое. И умру от несварения желудка. Либо разлития желчи.
А вообще народ вроде нашего – из-за угла мешком ударенный. Один пример. В Мадриде мы с Наташей (мы вместе ездили) жили у друга на самой окраине – дальше домов нет, пасутся овцы на плоских холмах, белеет цыганская деревенька и клубятся горы. Гвадаррама. Кастилия как таковая. Жили мы на углу Каспийского? и Антильского моря (в новостройках для удобства таксистов все улицы называются на один лад – у нас это были моря, от Чёрного до Жёлтого и т. д.). Сосед, приятный, седой, грузинского склада, кстати, таксист, спрашивает, нравится ли нам здесь и что именно. В общем, обычный разговор. Я искренне изображаю, что всё нравится. И он, как бы утешая меня: «Но в России тоже много интересного. Например… (тут я чуть не покачнулся)…Ломоносов». Оказывается, он помешан на Ломоносове, а вернее – на очень здравой мысли, что только настоящее детское образование может спасти наш грешный мир. А настоящее, оно только в России, свидетельством чему – Ломоносов. «И ПТУ», – добавил я про себя. И что бы Вы думали! На своём такси (здесь арендуют машины) он со своим другом, таким же стариком, не зная языка, покатил в Россию увидеть ломоносовские места. Уж не знаю, добрался ли он до Минска и какую кузькину мать ему показали. Из деликатности и сострадания я не стал его расспрашивать о подробностях.
Уже проникнувшись доверием, он спросил: «А что сейчас там у вас происходит? Почему все кричат? На нас кричат, друг на друга кричат, если никого нет – просто кричат». – «Ну, – сказал я, – русские народ молодой, темпераментный…» – «Как мы!» – расцвёл он в неотразимой испанской улыбке.
Давид Самойлович, не досадуйте на мою болтливость, ей-богу, она извинительна. Просто я засиделся в Загорянке, кровь застоялась. И рад, что разогнал её. А ещё – это испанское влияние. Испанцы совершенно не жестикулируют (именно это выдавало мою чужеземную суть), говорят негромко, но зато не смолкая. И пьют так же – понемногу, но зато непрерывно.
Я ведь пишу Вам по делу. В издательстве «Книга», кажется, запускается наконец-то «Конец трагедии». Вы эту Толину (Анатолия Якобсона) вещь знаете и, кажется, спорили с ним. Вы не согласились бы написать предисловие, вступление или что угодно, в той форме, какую выберете. Это было бы и прекрасно, и интересно. Я хочу спросить о том же Лидию Корнеевну, но убеждён, что она откажется – дел у неё много, а сил мало.
Крепко целую Вас и Галю! Кланяйтесь детям. Наташа также целует, почтительно, но нежно. Вечно Ваш
P.S. Слышали, что учудили грузины? Объявили Второе Крещение. Полезли в воду всей национальностью, от мала до велика, и крестились. Добро бы с перепою. Я ещё всё удивлялся – грузины такой кроткий и неподвижный народ. С места не сдвинешь, особенно если есть свежая зелень и начали тост говорить. Даже из-за стола выходить – неприлично, дозволяется только притвориться спящими и сползти под скатерть.
И вдруг куда-то движутся – толпами, племенами, то абхазцев усмиряют, то осетин. Что за муха укусила? А это у них, оказывается, крестовые походы!
Сравнительно поздно я узнал, что Толя был знаком с некоторыми диссидентами, возможно, дружил с ними. Не знаю, как ему, а мне они не нравились. Возможно, сказался такой случай.
Один из них, мерзковатый, жил примерно в 1960 году две-три недели у нас на Каланчёвке в домике во дворе. Мы куда-то уезжали, надо было у кого-то оставить двух боксёрок (собак). Толя рекомендовал мне этого типа. Когда мы вернулись, состояние собак было плохое (одна вскоре умерла), квартира была замусорена, в одном месте заблёвана. Пропали три мои книги, которые я оставил на столе: «Орфей. Всеобщая история религий» Рейнака, «Метаморфозы» Овидия с прекрасными иллюстрациями и ещё что-то не менее ценное. Появился (возможно, взамен) 1-й том Карамзина «Истории государства Российского» издания 1833 года.
Некоторое время спустя мне встретился этот хмырь в Библиотеке им. Ленина. Он шёл с какой-то женщиной, пожалуй, старше него. Я сказал ему, что надо возвращать ворованные книги, а вору в библиотеке делать нечего. Он зашипел на меня и постарался быстро исчезнуть вместе со спутницей.
Когда я встретил Толю, высказал ему своё возмущение. Он ответил, что с этим типом мало знаком, зато он теперь в Париже, женат на француженке и дискутирует с Солженицыным.
О недостатках Советского Союза, тем более, после Сталина, мне было известно, пожалуй, лучше, чем этим диссидентам. Ведь мне приходилось работать в разных регионах страны и со многими очень разными людьми. О политических свободах я не особенно беспокоился, понимая, что у нормальных людей не это главное в жизни.
В отличие от диссидентов, я был частью русского советского народа. А из них почти все были антирусскими и антисоветскими. Они (в отличие от Анатолия Якобсона, который в Израиле совершил самоубийство) прекрасно пристроились на Западе, да и в антисоветской России не прогадали.
Как честно признался поздно прозревший философ Александр Зиновьев: «Метили в коммунизм, а попали в Россию».
Повторю: Анатолий Гелескул остаётся для меня одним из подлинных и оригинальных русских интеллигентов. Редкая вымирающая разновидность человека разумного. Один из лучших в России поэтических переводчиков.
И тополя уходят –
но след их озёрный светел.
И тополя уходят –
но нам оставляют ветер.
И ветер умолкнет ночью,
обряженный чёрным крепом.
Но ветер оставит эхо,
плывущее вниз по рекам.
А мир светляков нахлынет –
и прошлое в нём потонет.
И крохотное сердечко
раскроется на ладони[1].